Ну, а тогда, 8 ноября 1927 года, сорвавшееся с губ матери словечко прилипло и, кажется, это сам будущий писатель и сменил изобретенное отцом имя, когда ему было всего несколько часов от роду.
Забегая вперед, уместно будет отметить тут, что уже после войны, когда пришла пора получать паспорт и когда Дмитрий Михайлович решил официально избавиться от отцовского интернационального клейма, он не стал брать фамилию деда, которую и должен был носить, если бы не своевольство отца.
Возможно, Дмитрий Михайлович уже тогда подумывал о карьере писателя и, меняя фамилию, заботился и о том, чтобы не затеряться среди весьма многочисленных Кузнецовых[10], но, разумеется, главным было не это.
Он был родным сыном Михаила Михайловича Гипси-Хипсея и, исправляя своеволие отца, поступал точно так же своевольно, как поступал, кстати, и былинный персонаж, молодой боярский Дюк Степанович…
Кстати, корней своих Дмитрий Михайлович мог и не знать.
Все подробности родословной Кузнецовых и Степашкиных мы приводим по изысканиям Григория Михайловича Балашова, сделанным им уже после кончины старшего брата…
Тем не менее детство юного Дюка Гипси было счастливым, а любовь к родителям неподдельной, и родители тоже несомненно любили его.
Это видно и по фотографиям.
Вот двухлетний толстощекий Дюка устроился на шею отца, а мать заботливо поддерживает его сзади. Из-за спины смотрит она на сына, и столько любви, столько бережности в ее взгляде! И отец, Михаил Гипси в пуловере в крупную клеточку, хотя и не может обернуться, но как-то так направлен взгляд, что кажется, он на сына и смотрит сейчас.
Сохранилась и фотография 1933 года. Воспитанники Ленинградского детсада № 3 играют на шведской стенке в садике. Пятилетний Дюка Гипси стоит, схватившись руками за верхнюю перекладину, и смотрит куда-то в сторону от объектива фотоаппарата.
Одет он так же, как и другие дети – короткие штаны на лямочках, но вид серьезный. Он стоит как бы отдельно от играющих детей…
Настоящий Дюк Степанович в детстве…
С этим именем будущий писатель пошел и в школу.
«До войны – школа, «приличная бедность», горячо любимая мать», – писал он в своей автобиографии[11].
Творческие способности рано проявились в первенце Гипси-Хипсеев.
В 2001 году в Центре музыкальных древностей, в Великом Новгороде была организована выставка «Балашов-художник». Приглашение на выставку создали на основе рисунка, сделанного шестилетним Дюкой Гипси.
Рисунок завораживающий: море с диковинными обитателями, вокруг моря – непроходимые леса, окаймленные хороводом взявшихся за руки человечков, а в небесах парят птицы…
«Что это? – размышляя над этим рисунком, задает вопрос директор центра культуры «музыкальные древности» В.И. Поветкин. – Ответ один: это видение одушевленного Мира словно бы с ковра-самолета. Поражает то, что в точности такой же надмирный взгляд, пусть в других творческих итогах, сохранялся и у семидесятилетнего Балашова. Все в нем едино: и дитятко, и мудрец».
Не оспаривая этой трактовки, отметим, что «надмирный» взгляд Дюки Гипси, запечатленный на этом рисунке, очень близок «надмирному» взгляду матери Дюка Степановича, рассказывающей сыну о тех непреодолимых препятствиях, что ждут его на дороге к Киеву:
На прямой дорожке три заставушки,
Три заставы ведь великие:
Первая заставушка – Горынь-змея,
Горынь-змея да змея лютая,
Змея лютая, змея пещерская.
Другая заставушка великая —
Стоит-то стадушко лютых грачей,
По-русски назвать дак черных воронов.
А третья заставушка великая —
Стоит-то стадушко лютых гонцов,
По-русски назвать дак серых волков.
Ну, а сохранил этот рисунок педагог Дмитрия Михайловича – К.А. Кордабовский, который долгие годы вел во Дворце пионеров изостудию.
Здесь, в Аничковом дворце на Фонтанке, Дюка Гипси и начал заниматься рисунком и живописью.
«Художника из меня, как и писателя (! – Н.К.) не получилось, – писал Д.М. Балашов в 1990 году в воспоминаниях, посвященных своему наставнику. – Не ведаю, к сожалению или к счастью. Началась война, потом голод, эвакуация, занятия живописью пришлось бросить на годы, а потом я не смог поступить в училище и так далее. Хотя и то скажу, что еще лет десять-пятнадцать из меня выходило тоской по утраченному желание стать живописцем. Были и идеи и замыслы, неосуществимые по причине отсутствия мастерства. Художником – художником слова я все-таки стал в конце концов и, возможно, знающие меня, как автора, найдут в некоторых описаниях моих следы давнего детского увлечения изобразительным искусством.
Но несмотря на это долгая моя привязанность к моему учителю в Доме пионеров Кордабовскому у меня осталась так же, как и у большинства его учеников.
И сейчас по миновении лет я задумываюсь – почему?
Что заставило меня разыскать Кордабовского после войны, приходить к нему в гости, беседовать. Он тогда уже, кажется, оставил преподавание. Воротившись с войны, женился, как оказалось, хорошо. Это был один их тех радостно-удачных поздних браков, когда жена становится и соратником и помощницей своего мужа.
Но все-таки почему? Тем более что учился я неудачно, помню, мусолил какую-то реалистическую композицию, надоевшую мне до омерзения. И Кордабовский каялся потом, что дал мне ее, а не что-нибудь сказочное, что открыло бы простор моей детской фантазии. Но время было такое. И опять же – не в этом дело… Кордабовский умудрялся давать нам не только азбуку рисования и живописи – я бы сказал даже не столько – сколько старался сделать нас людьми, привить истинную культуру. И потому, например, запомнились мне не столько сами занятия, сколько такие вот «взрывы» – когда Кордабовский приносил вдруг на урок «Медного всадника» в иллюстрациях Александра Николаевича Бенуа и мы погружались в старый Петербург… В другой раз приносит «Азбуку», изданную в году девятнадцатом, кажется, почти всю погибшую вместе с разгромленной типографией. И опять мы смотрим на удивительных каких-то неправдоподобно вытянутых чертей (на букву «Ч») и учимся понимать, чем черно-белая графика отличается, скажем, от офорта»[12]…
Не совсем обычной была и школа[13], в которой учился Эдвард Гипси-Хипсей.
Находилась она в Соляном переулке напротив Центрального училища технического рисования А.Л. Штиглица[14].
Вестибюль с колоннами, широкие пролеты лестницы с широкими перилами, по которым так нравилось кататься ученикам, и высокие стеклянные двери классных комнат – все это более напоминало дворец, чем обычную школу.
Кстати сказать, школу эту знают и те люди, которые никогда не бывали здесь.
В 60-х годах прошлого века пользовался немалой популярностью фильм – «Ключ без права передачи» – о школьных проблемах того времени. Этот фильм снимался как раз в этой школе.
Прекрасная изостудия…
Одна из лучших школ Ленинграда…
Пронизанная театром семейная жизнь…
Все это приметы детства Эдуарда Гипси – хорошего мальчика из хорошей ленинградской семьи, не догадывающегося пока не только о своей судьбе, но и об имени и фамилии, под которыми предстоит жить и работать ему.
Как видно по воспоминаниям, в школе будущий писатель ни именем, ни творческой специальностью родителей, ни собственными талантами особо не выделялся из круга одноклассников.
Сохранилась фотография 5-го «Б» класса, в котором учился в 1940 году Дюка Гипси. Он стоит в последнем ряду и едва выглядывает из-за стоящего перед ним мальчика.
Впрочем, интерес к истории проявился уже в детстве.
«Мы вместе разыгрывали бесконечные баталии на темы походов Македонского или Ермака, – вспоминает одноклассник Балашова, Владислав Ромилович Башинский, – и для этого готовились бумажные воины, вооружение, строились крепости и замки».
Ну, а скоро – будущий писатель закончил тогда шестой класс! – в его жизнь пришла и настоящая история…
Лето 1941 года семья Гипси-Хипсеев проводила на даче, в Шапках.
Здесь они снимали комнату у финна Ильи Андреевича.
Когда объявили о начале войны, решено было возвращаться назад.
Как вспоминает Григорий Михайлович Балашов, «уезжая с дачи, все запасенные продукты оставили хозяину, а приехали в Ленинград, и купить в магазинах уже было нечего»[15].
Скоро наступил голод, сил двигаться не было. Эдвард и Генрик Гипси жили теперь в детском саду № 3 на Озерном переулке, куда мать устроилась работать воспитателем. Отца они видели редко, он остался в опустевшем здании эвакуированного на Урал театра. Михаил Михайлович каждую ночь дежурил на крыше, сбрасывая немецкие зажигалки.
В пятидесятые годы, Дмитрий Михайлович Балашов попытался написать рассказ о блокаде [16], но дальше набросков дело не пошло. Трудно было вспоминать о самом страшном голоде, который пережил он.
По наброскам видно, как мучился Дмитрий Михайлович, пытаясь встроить в беллетристический сюжет свои воспоминания о блокаде, но это так и не удалось ему, так и остались блокадные воспоминания в рассыпанных по тетрадным листкам штришках…
«Я не могу читать, мешает голод»…
В начале 1942 года Михаил Михайлович Гипси-Хипсей с острым отравлением попал в больницу, которая размещалась в Аничковом дворце.
Здесь 5 января он и умер.
Д.М. Балашов рассказывал[17], как уже после войны пришел он в Аничков дворец, где умер от голода его отец, и здесь, в студии К.А. Кордабовского, на правах старого ученика, работал над натюрмортом – на цветной желтой оберточной бумаге лежало полбуханки черного хлеба и вобла.
«Исчезнувшая ныне, а тогда незаменимая для натюрмортов рыба, не портясь, могла лежать месяцами, а сложные переливы цвета на ее копченых боках и чешуе являлись находкой для обучения начинающих художников.
И вот на втором, на третьем ли занятии явилась довольно молодая остроносая дамочка из горкома комсомола с проверкою, узрела воблу и хлеб, сморщила нос. Натюрморт показался ей бедным, а подбор – нарочитым напоминанием о блокаде.
Любопытно, отчего эта публика всегда боялась любых возможных напоминаний о каких-либо трудностях в стране. Разумеется, объяснять ей, что полбуханки хлеба и две воблины явились бы зимой 1941/42 г. королевским пиром и могли бы спасти от голодной смерти целую семью – было бесполезно»…
Этот натюрморт-некролог сохранился.
Смотришь на него, и кажется, что и буханку хлеба, и воблины, брошенные на лист желтой оберточной бумаги, Дмитрий Михайлович рисовал, думая, что этого куска хлеба и не хватило, чтобы сохранить жизнь бесконечно талантливому, но изуродованному футуристическим интернационализмом русскому человеку, его отцу Михаилу Михайловичу Кузнецову…
Весной 1942 года, когда умерла от голода вся семья брата Николая, работавшего в Ленинградском университете на филологическом факультете, Анне Николаевне удалось пристроиться со своими сыновьями, ставшими дистрофиками, на эвакуацию.
По тающему льду Ладожского озера их вывезли на Большую землю.
Запомнилось тогда немного и совсем не то, что надо было запомнить. Осталась в памяти только как-то странно освещенная церковь в Кабоне…
Очнулись, пришли в себя уже в Кемеровской области.
Здесь, на руднике Берикуль, и устроились эвакуированные Гипси-Хипсеи.
Анна Николаевна почти круглосуточно пропадала в детдоме, где работала воспитателем и где все дети называли ее «мамой».
Старший сын учился в местной школе, но из-за пропущенного в Ленинграде полугодия, из-за голода, отстал в учебе на целый год.
«Жить было, – как вспоминал Григорий Михайлович Балашов, – очень трудно после большого города»…
В бараке на руднике, где они жили, «действовали в быту законы физической силы и наглости».
Отъедались картошкой.
Иногда Анна Николаевна зарабатывала на молоко, рисуя что-либо по заказу местных жителей.
Рассказывают, что будущий писатель как-то подрядился пилить дрова.
– Хорошо, парень, работаешь! – похвалил хозяин. – Зовут-то тебя как?
– Эдвардом…
– Эх ты, – посочувствовал мужик. – Имя-то какое заковыристое. А работаешь хорошо…
Осенью 1944 года, когда блокада Ленинграда была прорвана, Анна Николаевна решила вернуться в родной город.
Разрешение выхлопотать не удалось, и возвращались, «почти тайком», как пишет в своей автобиографии Дмитрий Михайлович Балашов.
«Впечатление было такое, – подтверждает его воспоминания брат Григорий Михайлович, – что правительство всячески тормозит возвращение коренных горожан на свои пепелища».
А вернувшись, Гипси-Хипсеи обнаружили, что остались без жилища.
Комнаты, в которых жили еще деды и прадеды Анны Николаевны[18], оказались заняты сотрудницами МВД, а вещи растащены соседями…
Анне Николаевне так и не удалось отстоять ни одной комнаты в родительской квартире…
В Ленинграде оказавшуюся бездомной семью приютила Татьяна Николаевна Розина, к которой пришла Анна Николаевна Гипси, чтобы устроиться на работу в детский садик.
Как и в блокаду, она поселила Анну Николаевну в общежитии детсада № 3, в двухэтажном флигеле, стоявшем между Ковенским и Озерным переулками.
Сначала Гипси жили вместе с другой семьей в одной комнате, а затем появилась своя комната площадью 12 квадратных метров.
Как вспоминал Григорий Михайлович Балашов, Татьяна Николаевна Розина была дочкой дореволюционного профессора и отличалась высокой культурой и удивительной честностью.
И сотрудников она набирала под стать себе.
«Ольга Сергеевна Лаврова, Елена Кирилловна Гаркун, Анна Антоновна Сакевич и другие были людьми удивительными по сегодняшним временам, они честно работали, неся свою культуру и детям. В большом саду были растения, животные и проводилась работа с детьми по изучению всего этого. Дети не хотели идти домой, играя в этом саду.
Многие сотрудники детсада были нашими хорошими знакомыми, конечно, оказывали влияние на формирование наших взглядов. Поэтому я долго не знал, что есть плохие люди, не ждал внезапного нападения, оскорбления, предательства. Все это я стал понимать годам к 30 и позднее»[19].
Очевидно, не без помощи новых сослуживцев матери будущий писатель, отставший из-за блокадной зимы в учебе от сверстников, сумел наверстать в Ленинграде упущенное, и, перепрыгнув через один класс, закончил десятый класс вместе со своими одногодками.
«Я окончил школу, десятый класс, едва не попал в армию, но кончилась война, и мне разрешили, после разных проволочек, поступить в институт, – писал сам Дмитрий Михайлович в «Автобиографии». – Разрешили поздно, к октябрю, и поступить я смог только в театральный вуз на Моховой, на театроведческий факультет. (Его весьма часто называли «театраловедческим»). Возможно, сработала память покойного родителя, бывшего актером ТЮЗа».
Последняя фраза: «Возможно, сработала память покойного родителя…» – на наш взгляд, выпадает из общего контекста.
Как-то странно употреблено тут слово «возможно»…
Разумеется, Михаила Михайловича Гипси-Хипсея помнили в бывшем Центральном театральном училище, ставшем с 1939 года вузом. Ведь само это училище (Моховая улица, 34) очень тесно было переплетено с ТЮЗом, располагавшимся в доме 33 по Моховой улице, и как бы прорастало сквозь него. Поэтому сотрудники училища забыть такого яркого актера, погибшего в блокаду, никак не могли. Да и сам Дмитрий Михайлович, в конце концов, твердо должен был знать, как происходило его зачисление в институт!
Но, может быть, слово «возможно» в его автобиографии не только к самому факту зачисления в институт и относится.
Михаил Гипси дал сыну не его настоящее имя, не его настоящую фамилию. Театральная судьба, которую он – так получилось! – хотел навязать сыну, тоже была не его судьбой…
«Театраловедческое» обучение не захватило будущего писателя целиком.
Мы уже упоминали, что, обучаясь в институте, Дмитрий Михайлович ходил «на правах старого ученика» в студию Дома пионеров к К.А. Кордабовскому рисовать натюрморты…
Есть свидетельства о его поездках во время учебы…
В 1947 году, например, он первый раз побывал в Новгороде. Город еще лежал в руинах, а Дмитрий Михайлович приехал с краюхой хлеба и луковицей в кармане и сразу отправился в церковь Спаса-на-Ильине, чтобы попытаться скопировать фрески[20].
Разумеется, нелепо было приписывать этим поездкам какое-то определяющее судьбу будущего писателя значение, но что-то мешает нам относиться к ним, как к обычным студенческим экскурсиям…
Нет…
Это было неосознанным поиском самого себя…
Вернее, поиском своей русскости.
Отец Дмитрия Михайловича в футуристическо-интернациональном восторге – вспомните о том, что не следует поддерживать «иррационального пристрастия» к русской речи, русской истории, русскому типа лица! – затаптывал в себе русскость.
Дмитрий Балашов к русскости пытался вернуться.
На фотографии 1948 года, где он запечатлен вместе в Владиславом Башинским и Любой Крусановой, Эдвард Гипси сидит в русской косоворотке, с вышивкой по вороту и по обшлагам. Рука, сжатая в кулак, лежит на столе. Вид какой-то народовольческий.
Конечно, говорить о народовольческой решимости и жертвенности применительно к решению надеть на себя косоворотку – смешно.
Но это для нас смешно.
Дмитрию Михайловичу, когда ему было двадцать лет, для этого потребовались и решимость и жертвенность. Сам того не сознавая, мучительно искал будущий писатель свой путь, вернее, пока еще пытался понять, что же надо искать ему.
«Мы вместе учились в ЛГТИ, Ленинградском Государственном Театральном институте, – вспоминает однокурсница Д.М. Балашова Алла Кторова. – Странный, необычный он был человек… сотканный так же, как и его отец, из парадоксов. Сравнение Шекспира и Симеона Полоцкого, Лопе де Вега и протопопа Аввакума – вот абсолютно разнородные его увлечения во время нашей юной дружбы».
Найти себя в духовном пространстве, ограниченном именами Шекспира и Симеона Полоцкого, Лопе де Вега и протопопа Аввакума, нелегко.
Гораздо легче вообще потеряться в этом просторе…
К сожалению, пока точно не удалось установить, когда же Дмитрий Михайлович поменял отцовскую фамилию. Сам Дмитрий Михайлович, кажется, нигде в своих записях не упоминает об этом, документов в архиве, позволяющих точно датировать событие, тоже пока обнаружить не удалось. Можно предположить, что это произошло при получении паспорта, но есть свидетельства, что это случилось позднее…
О проекте
О подписке