– Что табак! Я сегодня сапоги еле мог надеть. Не лезут ноги в сырые сапоги, да и что хотите!
– У нас вчера еле плиту могли затопить, – сообщает кто-то. – За ночь столько в трубу дождя налило, что даже из топки текло.
– И вы утверждаете, что такой дождик уж на три недели без перерыва зачастил? – слышен вопрос.
– Ну, перерывы-то маленькие, может быть, и будут, а только уж каждый день надо ждать дождя. Покос у кого теперь и кто скосил траву – беда.
– Ну, что мне покос! Я не трава. А вот на службу-то каждый день в дождь ездить и возвращаться мокрому в сырые комнаты…
– Сырые комнаты – еще не беда. Но жены в дожди бывают уж очень сварливые, – замечает кто-то. – Как дождь, так они на мужей и накидываются. Словно мужья погоду делают.
– Хе-хе-хе… – раздается легонький смех. – Это вы совершенно верно изволили про них заметить.
Поезд подъезжает к Ланской станции и убавляет ход. Раздается свисток. Какой-то пассажир накидывает на себя мокрую резиновую накидку и собирается выходить.
На станции Удельной в поезде немножко поредело. Около полусотни навьюченных покупками дачников вышли на платформу, и поезд помчался в Озерки. Прижавшись у окошка, сидит добродушного вида толстенький бакенбардист в сером камлотовом пальто-крылатке и в беспокойстве смотрит на часы.
– Не понимаю, что с часами сделалось, – говорит он соседу, тощему бакенбардисту с длинным носом и в очках, дремлющему перед развернутой газетой. – С утра на восемь минут отстали.
Тот открывает глаза и, не расслышав, о чем ему говорят, отвечает:
– Гм…
– Через это ведь и опоздал.
– Вы про митрополита Климента? Совсем опоздал. Лет на пять надо бы пораньше.
– Что вы, что вы! Я про себя… Я опоздал. Я часом раньше хотел сегодня на дачу приехать, но вот эти проклятые часы.
– Виноват… А я сейчас читал про болгарскую депутацию.
– Я опоздал, я… Подъезжаю к вокзалу, бегу на платформу, а поезд уже отходит. В моих глазах отошел.
– Слышу, слышу. А я думал, вы про болгарскую депутацию.
– Что мне болгарская депутация!
– Понимаю. Но я немножко задремал.
– Меня, батюшка, сейчас в Озерках, на станции, самого болгарская депутация встретит, и начнутся попреки. Обещал я сегодня жене часом раньше приехать, но часы у меня на восемь минут отстали…
– Да, тут иногда одна минута важна…
– И не понимаю, что с ними сделалось. Ходили верно. Утром на станции сверил. Были минута в минуту со станционными часами… Чистить их отдать, так в прошлом году чистил. То-то рассердится моя благоверная!
– Ну что ж, с каждым может случиться.
– Да ведь она с дочерью и другими ребятами всякий день на станцию приходит меня встречать.
– Ну, что ж… ведь это для прогулки. Не встретила и обратно пошла.
– Не думаю. Я полагаю, они и посейчас еще на станции торчат. Скажет: «В дождь заставил выйти из дома!..» А чем я виноват, ежели у меня с часами?..
– Гм… – хрюкает тощий господин в очках.
– И знаете, в эдакую погоду у ней нервы всегда расстроены, и ревматизм… А в это время женщины вообще… Рассердится, непременно рассердится.
– Гм…
– Дело в том, что у нас сегодня вареный сиг к обеду, – продолжает рассказывать толстенький бакенбардист. – Сиг по-польски… Знаете, с маслом и с рублеными яйцами.
– Да, да… Это прелестная штука!
– Ну, а сига надо непременно к известному часу варить, иначе что из него будет? Разварится в кисель.
– Понимаю.
– Ну, так, ежели разобрать, то она и вправе немножко сердиться. Но я-то не виноват.
Тощий бакенбардист перестал уже даже и издавать звук «гм», а только слушал, а толстенький бакенбардист, по мере приближения к станции Озерки, делался все беспокойнее и повторял:
– Часы… Ничего не поделаешь… Часы… По своим часам я приехал вовремя. Мне самому пришлось целый час ждать на станции до этого поезда.
Стали подъезжать к Озеркам. Поезд убавил ход. Толстенький бакенбардист стал собирать свои пакеты, вынул из-под скамейки корзиночку, пахнущую копченым, засунул в карман пальто бутылку, завернутую в бумагу. Вот и платформа, а на ней встречающие поезд. Дамы и девицы с подобранными юбками, подобранными умышленно настолько высоко, чтобы показать красные, розовые, черные чулки и новую изящную обувь. Толстенький бакенбардист, встав со скамейки, взглянул в окно на платформу и даже в лице изменился.
– Ждут… – проговорил он. – Жена и дочь ждут. А я, как назло, забыл им банку туалетного уксуса купить. Вот попреки-то начнутся!
Он весь съежился и стал выходить из вагона.
– Здравствуй! – раздался на платформе голос жены, рослой сухощавой брюнетки, несколько подкрашенной, с носом горбинкой, в кружевном фаншоне на голове и с мокрым сложенным зонтиком. – Это так-то ты часом раньше приезжаешь? Хороша у нас вареная рыба будет!
– Знаю, знаю, матушка… Но часы… Часы у меня опоздали… То есть не опоздали, а отстали – вот я и опоздал на три минуты. Здравствуй! – заговорил толстенький бакенбардист и, протянув губы, чмокнул подставленную женой щеку.
– Bonjour, papa… – умышленно картавя, крикнула молоденькая девушка-дочка со стреляющими в разные стороны по приехавшим молодым мужчинам глазами и, сложив губы сердечком, чмокнула отца в щеку. – Фу, как от тебя, папа, вином пахнет!
– Да, и я это замечаю, – прибавила маменька. – Вот опоздание-то произошло не из-за часов, а из-за буфета. Мы здесь мокнем под дождем, чтобы тебя встретить, а ты там в буфете прохлаждаешься и бражничаешь! Хорошо. Я тебе это припомню.
– Душечка, какое же тут бражничанье! Опоздал на поезд, сегодня нарочно не завтракал, в расчете, что буду часом раньше обедать. А тут жди целый час до следующего поезда. Перед глазами буфет, раздражающий аппетит…
– Молчи. Довольно… – тихо и сжав зубы, прошипела супруга. – Пойдем.
– Гляжу на буфет, а есть хочу, как крокодил… – продолжал толстенький бакенбардист, следуя за женой и дочерью.
– И ты свой крокодилий аппетит водкой утолял? Не срами себя хотя перед посторонними-то. Ведь нас слушают… – продолжала шипеть жена.
– Да ведь ты же начала… А я… три бутерброда, всего три бутерброда, а водки ежели рюмку выпил, так посуди, какая сегодня сырость!
– А нам ничего сырость? Нам ничего тебя в сырости на платформе лишний час ждать, пока ты там водкой набулдыхив алея?
– Так зачем же вы ждали меня, милая моя, лишний час? Шли бы домой.
– А с сигом я что буду делать? Должна же я, наконец, узнать, приедешь ты хоть на этом-то поезде или не приедешь? Я уж и так маленьких детей с нянькой домой отослала. Лили! Приподними с правого боку платье! У тебя как-то юбка нехорошо свесилась! – обращается маменька к дочке, видя, что в стороне идет молодой человек и бросает косые взоры на дочь. – Вот так… А то ужасно некрасиво… – прибавляет она и продолжает точить мужа: – Сам заказал сига с яйцами, сам просил его не переварить, а сам жрешь водку в буфете и приезжаешь часом позже! Воображаю я, какой теперь сиг будет! Каша.
– Но уверяю тебя!
– Молчать! Щи и кашу тому трескать, кто не умеет держать своего слова, а не сигов под польским соусом. Привез мне туалетного уксусу?
– Сто раз, душечка, прости! Забыл… – ежится толстенький бакенбардист. – Завтра же я тебе…
– Болван! Но, впрочем, я с тобой дома поговорю! Идите же вперед! Что вы топчетесь!
Муж послушно засеменил ногами. Жена и дочь следовали сзади.
Около семи часов вечера. Семенит на дворе мелкий дождь. Небо хмуро, серо, неприветливо и нагоняет хандру. В маленькой дачке в Шувалове в балконной комнате висит на дверях распяленное мокрое пальто и обтекает, в углу стоит раскрытый зонт, поставленный для просушки, и от него идет целый поток дождевой воды по полу. Отец семейства, только что сейчас вернувшийся со службы на дачу, – худой, желтый, геморроидального вида мужчина лет пятидесяти, обедает. Он без сюртука и без жилета, в ночной рубашке и в туфлях ест суп. Против него сидит жена в блузе, с подвязанной щекой. Тут же дочь-подросток с книгой и два мальчика в блузах. Один держит в руках мопса, а другой сидит перед стеклянной банкой, в которой копошатся гусеницы на листьях. Ест один только отец семейства, другие присутствуют ради компании.
– И ведь надо же так случиться, что от станции ни одной таратайки!.. – говорит он. – А дождь как из ведра. Стояли четыре таратайки, но кто первый из поезда выскочил, тот и расхватал их, – говорит он.
– Ну, а ты зевай! Чего ж ты-то раньше не выскочил? Ты всегда разиня, – откликается жена.
– В заднем вагоне сидел. А дождь-то какой! И всю дорогу садил! Иду по дороге, зонтиком уже не себя закрываю, а картонку с твоей бархатной кофточкой… И насквозь…
– Ну, да ведь не размок сам-то. Теперь переоделся в сухое.
– Так-то оно так, но какова жизнь дачная.
– А кто виноват? При нынешнем дешевом тарифе я отлично бы на дачные деньги съездила с детьми на Кавказ и полечилась бы там в Железноводске.
– Но жизнь на два дома… Ты знаешь мои ресурсы…
– Ешь, ешь… Слышали мы эту песню.
– Ужасно как суп салом пахнет и совсем холодный.
– Ну, да ведь уже с трех часов в духовой печке стоит, а теперь семь скоро.
– Давайте что-нибудь другое. Что у вас еще есть?
– Бифштекс тебе оставлен. То есть не бифштекс, а были у нас так кусочки говядины с бобами.
– Сиречь подошва? Знаю…
– Тогда ешь в трактире. Мы не обязаны тебя ждать до семи часов вечера. Мы есть хотим. У нас нет завтрака. Вместо завтрака у нас кофе с булками.
Подали бифштекс.
– Фу, ножик даже не берет! Вот до чего засохло! – говорит отец семейства. – Этим бифштексом ежели швырнуть в человека, то ушибить можно.
– Ничем ты не доволен. Полей его подливкой – вот он и размякнет.
– Да тут подливки-то нет, а просто сало.
– Говорю тебе, с трех часов в духовой печке стоит. Вон огурцы есть. Ешь.
– Что мне огурцы! Ведь я не корова. Один съел и больше не могу.
– Ну, вареной колбасы за чаем поешь. Через два часа чай. Сосисок тебе сварю на самоваре.
– Есть у вас еще что-нибудь?
– Был рисовый каравай, но тебе ничего не осталось. Дети весь съели.
– Ну, и на том спасибо. Сеня! Принеси мой портсигар! Да дай газету, – обратился отец семейства к сыну, вставая из-за стола.
– Спать сейчас завалишься? – спросила жена.
– Да что ж теперь в эдакий дождь делать! Устал как собака. Прилягу до чаю. Ведь встал сегодня в шесть часов утра. Тебе хорошо, коли ты спишь до девяти.
– Не оттого ты устал, что в шесть часов встал, а оттого, что винтил вчера у Марка Лаврентьевича до часу ночи.
– Матушка, уж надо же мне иметь хоть какое-нибудь развлечение. А то я, как дилижансовая лошадь, каждый день на службу и со службы… Да весь день занят, да разные неприятности… Если уж не винтить раза три в неделю…
– И наверное, проиграл вчера?
– Рубль двадцать восемь.
– Ну вот видишь! А жене с ребятами жалеешь дать на кавказскую поездку.
– Ах ты господи! Вот глупая-то! Да разве на рубль двадцать восемь копеек вы вчетвером на Кавказ проедете?
– Ты умный. Ты рассчитай прежде, сколько ты в год-то проиграешь!
Но отец семейства уже перебрался в другую комнату, лежал на клеенчатом диване со скрипучими ножками и с наслаждением попыхивал папиросой, развернув перед своим носом газету. Поднятые за день нервы начали успокаиваться, в глазах мелькали газетные заглавия, болгарская депутация, абиссинское посольство, доктор Молов, Жюдик, митрополит Климент, Мальчик-с-Пальчик, «Монплезир» и т. д. В глазах зарябило, потом они начали слипаться. Газета выпала из рук, потухший окурок папиросы вывалился изо рта, и началось полное забытие всех дачных страданий. Он заснул.
Вдруг наверху, во втором этаже, послышались слабые звуки расстроенного рояля. Немного погодя эти слабые звуки перешли в громкие раскатистые звуки гаммы. Затем женский визгливый голос запел сольфеджи. Отец семейства проснулся от очаровавшего на четверть часа его сна, выругался, сказав: «Опять эта крашеная выдра ликовать начала», и перевернулся на другой бок. Но сольфеджи раздавались все громче и громче. В довершение всего, на балконе завыл его собственный мопс, вздумав подпевать виртуозке.
– Анна Сергеевна! – крикнул отец семейства жене. – Успокойте хоть Бобку-то! Ну чего он воет!
– Да тут человек завоет, а не только что собака! – откликнулась супруга. – Третий раз сегодня эта проклятая консерваторка свои чертовы рулады распевает.
– Но все-таки погладьте его как-нибудь.
– Ах, у меня у самой зубы болят! Я сама готова завыть.
Мопс продолжал голосить. Его воем соблазнилась большая дворовая собака, завыла басом, и началось трио. Консерваторка, чтобы заглушить собачий вой, надсажалась еще больше. Отец семейства не выдержал, вскочил с дивана и в носках выскочил на террасу, и закричал на верхний балкон, находящийся над террасой:
– Милостивая государыня госпожа музыкантша! Нельзя ли прекратить ваше пение и дать людям покой!
Ответа не последовало. Музыкантша была увлечена и не слыхала за пением его возгласа. Мопс продолжал выть, задрав голову кверху. Отец семейства пнул его ногой и закричал еще громче:
– Эй, песенница! Дудка! Рулада! Нельзя ли бросить ваше ликование!
– Зачем ты бедного Бобку-то пихнул? – завизжала жена.
– Певица! Виртуозка, черт тебя дери!
Рояль умолк. Пение кончилось.
– Что такое? Что вам? – послышался с верхнего балкона женский голос.
– Нельзя ли пощадить вашим пением! – понизил свой голос отец семейства.
– То есть вы хотите, чтобы я прекратила петь? Но ведь это мой хлеб, я учусь.
– Кто таким манером хочет себе хлеб добывать, тот должен добывать его в лесу, а не в дощатой даче около соседей. Помилуйте, собаки даже воют.
– Так вы лучше отколотите ваших собак. Я сама на вас в претензии. Собаки мне мешают учиться. А вы нарочно их поддразниваете.
– Ну, уж это ты врешь! – завизжала жена отца семейства.
– Как вы смеете мне «ты» говорить! Нахалка! Я вот вашу собаку кипятком отпарю, если она будет мне мешать петь.
– Ну, это-то уж вы ах оставьте! За это я вас на казенные хлеба упрячу! – закричал отец семейства.
– Как? Меня? Генеральскую дочь? Дочь генерал-майора? Невежа! Грубиян!
И началась перепалка. Верхняя жилица и нижняя семья переругивались добрые десять минут. Наконец наверху раздался плач, и мало-помалу все утихло. Отец семейства сидел на балконе и тяжело вздыхал.
– И это дачный покой, черт его возьми! – говорил он.
– Барин! А барин! Вставайте! – стонет утром около дверей спальни горничная и стучит половой щеткой о дверной косяк.
– Сейчас… – невнятно откликается из-за запертой двери мужской голос.
Горничная начинает мести пол, передвигает мебель, умышленно хлопает балконною дверью, но в спальной тихо. Барин и не думает вставать.
– Барин! А барин! Вставайте! Пора уж ведь… – опять начинает горничная.
– Встаю, встаю, – слышится из-за двери. – О-о-охо-хо!
В спальной опять тихо. Горничная снова приступает:
– Барин! Алексей Павлыч! Ведь опять проспите и будете сердиться! – кричит она.
– О-хо-хо-хо! Который час?
– Да скоро уж семь.
– Неужели? А самовар готов?
– Давно на столе.
– О-хо-хо-хо.
И опять в спальной умолкает. Часы бьют семь. Горничная роняет стул и кричит в спальню:
– Барин! На службу опоздаете! Ведь уж восьмой час. Барыня! Анна Алексеевна! Да побудите хоть вы их. Они вас все-таки хоть испугаются.
– А? Что? Кто там? – спрашивает из спальной женский голос.
– Я… я, Матрена. Бужу барина, но они никак не встают, а потом браниться будут, что их не разбудили.
– Алексей Павлыч! Да что ж ты спишь? Ведь тебе ехать пора! – будит уж в свою очередь жена мужа.
– Третий раз их бужу и все без толку, – присоединяет свой голос горничная. – А потом меня же ругать будут, что не разбудила.
– Вставай, Алексей Павлыч, что это, в самом деле, не можешь проснуться!
– Встаю, встаю! О-хо-хо-хо-хо! Боже мой, как голова тяжела!
– Меньше бы по гостям шлялся. Шутка ли, вчера до двух часов у Ивана Егорыча… – пилит его жена.
– Да ведь уж только и утешение в эту погоду, что повинтить. Матрена! Какая сегодня погода? – кричит он горничной. – Кажется, дождь?
– Дождь как из ведра, и только сейчас немножко перестал.
– О господи! Вот наказание-то! Неделю целую льет.
– Да уж в Самсоньев день начался, так смело ждите на три недели.
– Типун бы тебе на язык.
– Да ведь уж примета такая. Я-то тут при чем? У меня вон даже над кроватью сегодня ночью с потолка капало. Я уж передвигалась и таз под капель подставила. Сенокос-то теперь у кого, так как плачутся. Не замолили Самсонья-батюшку.
Всклокоченная голова барина выглядывает из-за двери и берет стоящие у двери только что вычищенные сапоги.
– Не просушила сапог-то, – бормочет он.
– Да на чем же просушить-то? Ночью пришли из гостей. Ведь уж плита была остывши.
– Я говорила тебе вчера, что не следовало на этот проклятый винт шляться, – шпигует барина жена.
– Слышали уж, слышали! – откликается тот. – Матрена! Пальто-то мое непромокаемое высохло ли?
– Откуда же ему высохнуть! – говорит горничная.
– О, жизнь треклятая! Во все мокрое должен одеваться. Анна Алексеевна! Смотри-ка, сорочка-то крахмальная… Вся, вся отсырела… Ну, и сапоги на ногу не лезут!
Барин кряхтит.
– Надень другие… – советует барыня.
– Другие прорвавшись. А новые проклятый сапожник третью неделю сделать не может.
Опять кряхтение.
– Надел… наконец, – бормочет он. – Батюшки! Да и платье совсем сырое! – Матрена! Заварила мне чай?
– Даже перекипел уж. Вставайте, барин. Половина восьмого. Соседский барин побежал уж на железную дорогу.
– Налей мне стакан чаю, и пусть остынет, а то я обжигаться буду.
Слышен всплеск воды. Барин умывается. Горничная продолжает убирать комнату и сквозь дверь рассказывает:
О проекте
О подписке