Бледно-лиловая июньская ночь спустилась над Лесным. Трубят комары. Амалия Богдановна Гельбке, переодевшись из холстинкового платья в блузу, сидит на ступеньках, ведущих на террасу дачи, и отмахивается веткой акации от комаров. Франц Карлыч Гельбке, в старой коломянковой парочке и в гарусных туфлях, поливает из лейки цветы в своей единственной клумбе. Походка его не совсем тверда. Он слегка покачивается.
– Amalchen! Nicht wahr, bei uns ist sehr gemuthlich?[23] – спрашивает он жену заплетающимся языком.
– О, ja, Franz, aber diese[24] комары… Ужасно они кусают.
– Это хорошо, мамахен.
– Что же тут хорошего, Франц? Я вся искусана. Больно, чешется.
– О, ты не знаешь натургешихте… Комары лишнюю кровь отвлекают. Ну, как ты сегодня веселилась?
– О, Франц! Совсем хорошо. Danke sehr. Ты знаешь, я была совсем другого мнения о Грюнштейн. Я думала, что он к нам придет что-нибудь кушать, а он сам принес детям бомбошки, принес апотекершнапс и даже раков не кушал. Сейчас видно, что это хороший человек. Свой шнапс пил и наших раков не кушал.
– Ну, вот видишь… Он очень воспитанный человек.
– И Аффе – хороший человек. Он тебе, кажется, подарил три сигары?
– Да, три сигары. На пробу… Он комиссионер гамбургских сигар. Одна сигара в восемь копеек, другая – десять, третья – пятнадцать.
– И ты будешь покупать у него такие дорогие сигары! Фуй, Франц!
– Я, мамахен, его надул. Я не буду у него покупать сигары, а отчего же не взять на пробу? Ему для пробы от торгового дома полагается. Я, мамахен, буду по-прежнему курить мои рижские сигары по три рубля сотня.
– Тебе, Франц, и это дорого. Делай, Франц, экономию на иллюминацию для дня моего рождения и кури сигары в два рубля.
– В два рубля, Амальхен, сигары очень воняют. Ты сама скажешь: «Пфуй, чем это таким гадким пахнет!»
– Я никогда не скажу «пфуй» там, где экономия. А экономия нам нужна для моего рождения. У нас будут гости.
– Мамаша! Хочешь, я тебе скажу одну тайну?
Гельбке остановился перед женой с лейкой в руках и улыбнулся.
– Nun?[25] – спросила Амалия Богдановна.
– Грюнштейн тебе хочет сделать сюрприз в день твоего рождения. Он хороший химик. Он приготовит у себя в аптеке фейерверк и привезет тебе в подарок.
– Ist wohl moglich?[26] – удивленно воскликнула мадам Гельбке и прибавила: – Грюнштейн – совсем хороший человек. И сестра Аффе Матильда – прекрасная девушка. Я думала, что она будет так много есть за фрюштиком, а она очень мало ела. Кроме того, она принесла детям ягод и, когда мы катались на лодке, целый час вязала мой чулок для Фрица. И потом она принесет мне выкройку для платьица Густи и подарит моточек красного шелку.
– Ну, видишь, Амальхен, а ты говорила, что у ней большой рот и большие зубы и что она есть будет много. Ты позови ее, Амальхен, к себе на рожденье. Она очень рукодельная девушка и вышьет тебе какой-нибудь сувенир. Позовешь?
– Непременно позову, Франц.
Пауза. Полив цветы, Гельбке поставил в уголок на террасу лейку и подсел к жене.
– Ну что, нравится тебе, как мы сегодня провели день? – спросил он.
– Даже очень. Одно мне не нравится, что ты много пил шнапс и пива. Ты пьян, Франц.
– Мамахен, когда мы были жених и невеста, ты мне сказала, что я могу быть немножко пьян каждое воскресенье.
– Франц! Ты сегодня пьян не немножко. Ты много пьян, ты пьян против нашего условия.
– Я, Амальхен, даже убавил сегодня одну бутылку пива против моей воскресной порции.
– Но зато ты пил много шнапс.
– Ein Kuss, Mamachen. Поцелуй в знак прощения. Я виноват.
Гельбке протянул губы. Мадам Гельбке отвернулась и подставила щеку.
– Целуй сам, я не стану тебя целовать. От тебя несет, как из винного погреба.
– Сегодня воскресенье – ничего не поделаешь, – оправдывался Гельбке, чмокнув жену. – Зато я не кутил один, а был со своей женой, с семейством… Я пил шнапс и пиво, и моя Амалия видела это. Я пьян немножко, но я опять с Амалией, и Амалия около меня. Амалия знает, что я был экономен, – и она спокойна. Мы издержали пустяки, а мы сегодня и гостей у себя принимали, и на лодке катались, и в крокет играли, и свой квартет в Лесном парке пели, и музыку у забора клуба слушали. Ах, вальс Ланера! Что за прелесть этот вальс Ланера!
Гельбке начал напевать.
– Ведь другие, чтобы слушать музыку, за вход в клуб по полтиннику платили, а мы ничего не платили. Рубль экономии, Амальхен.
– Где этот рубль? Я его не вижу.
– Da hast du. Вот. Спрячь в копилку.
Гельбке полез в кошелек, вынул оттуда рубль и подал жене.
– Вот это я люблю, – отвечала она. – Так ты должен всегда поступать.
– Поцелуйчик, мамашенька.
– Хорошо. Но сожми губы, чтобы от тебя вином не пахло.
Мадам Гельбке поцеловала мужа. Куковала где-то кукушка.
– Ты любишь кукушку, Амальхен?
– О да, Франц!
– И все-то у нас есть, Амальхен, – восторгался Гельбке. – Есть хорошенькая дачка, есть садик. Садик, правда, невелик, но зато высок – вон какие четыре сосны стоят.
– И одна береза, – прибавила мадам Гельбке.
– А два куста сирени-то? Ты забыла? И цвела наша сирень! Ты любишь сирень?
– Очень.
– Есть сирень, есть трава, есть клумба, есть цветы, есть кукушка. Не правда ли, gemuthlich?
– Gemuthlich… Franz… – отвечала мадам Гельбке и закатила глаза под лоб.
– Я прочту тебе стихи про кукушку, Амалия.
И Гельбке стал читать немецкие стихи.
– Завтра ты тоже должен убавить из своего бюджета одну бутылку пива, – сказала мадам Гельбке, когда Гельбке кончил читать. – Ты помнишь, ты обещал сделать мне эту экономию потому, что у нас сегодня завтракала фрейлейн Матильда.
– Я помню, помню, мамахен.
Пауза. Гельбке зевнул. Зевнула и мадам Гельбке.
– Ну, что же мы теперь будем делать? – сказал Гельбке. – День и вечер провели прекрасно, заступила ночь.
– Надо спать, – отвечала мадам Гельбке. – Котт, Franz… Пора.
Гельбке не возражал.
В дачный поезд Финляндской железной дороги, отправляющийся по направлению к Выборгу, входит средних лет бородач в резиновой накидке и форменной фуражке одного из гражданских ведомств. В руках громадный портфель. На пуговицах пиджака висят пакетики с покупками; такие же пакеты в синих и желтых оберточных бумажках торчат из карманов пиджака. Раскланявшись с пассажирами, ездящими с ним ежедневно в эти часы, он усаживается у окна на скамейке и, отдуваясь, делает продолжительный звук:
– Фу-у-у.
– Устали? – участливо спрашивает его отставной военный в форменном пальто с поперечными штаб-офицерскими погонами.
– Еще бы не устать-то! Два раза в день четыре способа передвижения испытываешь да вот по эдакой погоде-то, так не угодно ли?.. Ведь сегодня хороший хозяин собаки из дома не выгонит, а я встал в семь часов утра да и иди, иди, как Вечный жид. Беги пехтурой, влезай в таратайку, пересаживайся с таратайки в поезд железной дороги, с железной дороги в конку, от конки до службы опять беги. Да утром-то еще ничего – налегке, без поносок, а вот извольте-ка на обратном пути четыре способа передвижения переменить, пока до дачи-то доберешься! Да что я… Пять способов, а не четыре. Со службы от Исаакиевской площади в Гостиный двор на извозчике. Да еще насилу нашел! Не везут в дождь, подлецы, меньше полтинника в конец, словно сговорившись. А как за такой конец дать полтинник? Искал за три гривенника. Нашел наконец, поехал. На извозчике – раз, по Гостиному и около него пешком гонял – два, потом в Михайловской в конку сел – три, из конки пересел на железную дорогу – четыре, да от железной дороги до своей дачи в Шувалове придется в таратайке трястись – пять. Вот вы и разочтите, как тут не устать! Каторжный, буквально каторжный.
Опять продолжительное «фу-у-у». Бородач, отличающийся некоторою тучностью, снял с головы форменную фуражку, вынул носовой платок и отер потный лоб и лицо и наконец закурил папироску. Вид его был на самом деле страдальческий. Воротничок сорочки, выглядывающий из-под бороды, и рукавчики смокли, волосы на голове прилипли к вискам.
– И так каждый день? – спросил участливо отставной военный.
– Каждый день, кроме табельных. Начал было субботы урывать – коситься стали.
– Нет, я больше трех раз в неделю не езжу, да и то…
– Вам что! Вам, стало быть, с полгоря. А тут каждый день, каждый день. А вот вчера и сегодня по дождю-то не угодно ли! Ведь на мне только слава, что непромокаемый плащ надет, а с фуражки за шиворот-то все-таки льет.
– А приедете домой, опять будете, поди, работать? Ведь вон с вами какой портфель. Даже, можно сказать, не портфель, а портфелище, – расспрашивал отставной военный.
– Чего-с? Работать? Дома еще работать? – обидчиво и с каким-то азартом воскликнул бородач. – Нет уж, слуга покорный! И каторжникам дается отдых.
– Так зачем же вы такой громадный портфель с бумагами с собой таскаете?
– Да это у меня портфель не с бумагами. Только этого и недоставало, чтоб с бумагами был! Тут у меня закупки разные. Жена у меня каждый день делает поручений всяких бездну. И того купи, и этого возьми… Ну, пакеты все мелкие, покупаешь и берешь все в разных местах, карманы уж не вмещают – вот я в портфель все и складываю. Нарочно для этого и портфель с собой беру.
– А я думал, с бума-агами-и… – протянул отставной военный.
– Бог с ними, с бумагами! Летом и на службе-то бумагами тяжело заниматься. Приедешь в присутствие усталый, измученный, голодный… Через полчаса завтрак. То есть, ежели хотите, то бумаги в портфеле у меня есть, но какие? Газеты, оберточные… Книги жене из библиотеки взял: «Графиня де Монсоро» и роман Мопассана. Есть нумер модного журнала для нее. Есть, есть бумаги… – улыбнулся бородач. – А то тут у меня такие вещи: бутылка прованского масла, новые полусапожки маленькому сынишке, удочка для гимназиста, две губки, женин корсет из починки, кусок тесемок, два куска мыла, кое-что из аптекарского магазина, три игры старых карт и копченая камбала. Два последние предмета – уж для себя. Не все же для людей.
– Да, копченая камбала – это прелесть, – проговорил отставной военный и даже сладко проглотил слюну от удовольствия.
– Еще бы не прелесть! – прошамкал бородач и облизнулся от предвкушения блаженства. – Камбала – это восторг что такое! Вот сейчас приеду домой, вонжу в себя хорошую рюмку водки и камбалой… Да когда еще, впрочем, приедешь-то! – махнул он рукой. – Вот еще и не тронулись… Поезд ползет, как черепаха… На Ланской остановка, в Удельной остановка, в Озерках, в Шувалове. А там на таратайке трясись. Эх, жизнь! Только слава, что дача. Не будь жены и детей – никакими коврижками меня на эту дачу никто не заманил бы.
– А повинтить есть с кем? – задал вопрос отставной военный.
– Обязательно. Только это-то и скрашивает несколько дачную жизнь. А уж не будь этого – прямо ложись в гроб и умирай. Теперь мы винтим все больше с соседями. Почтенный такой протопоп один около меня на даче живет.
– Не люблю я с ними. Очень уж осторожно играют.
– Ну, не скажите. Этот ярый, самый ярый… Вот тут от меня несколько подальше дьякон из какого-то казенноучебного заведения живет, так этот, действительно, и думает очень долго, и как-то прижимист… Потом доктор один. Тоже из поповичей. Ну, я, жена – вот нас партия и есть.
– Курс, разумеется, маленький?
– По сотой играем. Вот из-за этого старые карты из клуба и вожу. Не стоит новых-то покупать. Ах, гвоздей обойных забыл купить! – воскликнул бородач и досадливо почесал затылок. – Жена просила гвоздей обойных. И наверное, что-нибудь еще забыл, – продолжал он. – Дай-ка просмотрю список и проверю. Уж очень много заказов. Просила она меня бисквит фунт купить. Ну, этих я умышленно не купил, хотя и знаю, что за это будет мне гонка. Судите сами, как тут бисквиты провезти по эдакому дождю! В булочной положат в корзинку, чуть-чуть прикроют тоненькой бумажкой – ну, и размокнут все. А наверное, и кроме гвоздей, я что-нибудь забыл. Надо проверить.
Бородач достал из бокового кармана записную книжку.
– Вот у меня целая бухгалтерия с собой возится и, наверное, за лето вся будет подписями покрыта, – прибавил он и стал смотреть в книжку. – Банка одеколону куплена, персидский порошок куплен, клей столярный…
– Бросьте. Охота проверять! Ведь уж теперь все равно того, что не куплено, достать нельзя: не выходить же из поезда, – посоветовал отставной военный.
– И то бросить, – сказал бородач и спрятал в карман книжку.
Свисток. Поезд тронулся.
Тук, тук, тук – стучит дачный поезд железной дороги, только что вышедший из Петербурга и увозящий домой дачников, побывавших на службе. В поезде все больше мужчины. Мелькает перед ними в окнах слезящееся серое небо, развалившиеся постройки пригорода и огороды, мокрые огороды без конца, на болотистом и никогда не просыхающем грунте которых только и может родиться одна копанная капуста. Виднеются среди гряд то там, то сям пестрые головные платки баб-полольщиц, жалких, мокрых от поливающего их дождя. Какой-то бакенбардист в очках, приютившийся в углу вагона, смотрит в окно на баб и говорит:
– Каково это им целый-то день под дождем!
– Ну, батюшка, в дождь и нам, дачникам, не слаще, – откликается усатый господин в полинялой и скоробленной от дождя серой шляпе и сером пальто-крылатке. – Я сам весь мокрый. Угораздило сегодня утром под такой дождь попасть, пока ехал с дачи на таратайке на поезд, что и посейчас высохнуть не могу. Да и еще предстоит мочиться.
– Разве без зонтика?
– Есть зонтик, но вывернуло его ветром, и принужден был свернуть. После первого числа, получа жалованье, думаю непромокаемое пальто купить.
– Не покупайте. Только одно название, что непромокаемое. А как намокнет, то еще хуже начнет отдавать от себя сырость. Я через него, проклятое, ревматизм получил. Вся штука, что оно воздуху не пропускает. Все ваши испарения остаются у вас на теле и переходят в ваше платье, вы и преете в собственном паре.
– Гм… Это надо принять к сведению, – бормочет бакенбардист в очках, вынимает из кармана сырую газету, развертывает ее, надевает на нос пенсне поверх очков и начинает читать, но тотчас же закрывает глаза и отдается дремоте.
Он начинает клевать носом, газета выпадает из рук, пенсне сваливается. Он спохватывается, поднимает газету и свертывает ее снова.
– Сморило? – спрашивает его усатый господин.
– Еще бы не сморить, ежели в шесть часов утра поднимаешься!
– Что так рано?
– Иначе мне на службу не поспеть. Ведь таратайки не каждый день попадаются утром, а надо за пехтуру рассчитывать. Ох, тяжела ты, шапка дачника! Что я? Для чего я живу на даче? Встанешь спозаранку – бежишь на поезд, вернешься домой раскисший, только бы до постели. Недоспишь, недоешь, недопьешь. Вот сегодня… Целый день мокрый, и высушиться было негде. Вернешься к себе на дачу – опять в сырость.
– Дача-то, поди, с протекцией? – улыбается усач.
– Уж само собой. За сто двадцать пять рублей в лето без протекции не бывает.
– Ну, я и двести плачу, да и то у меня потоки по стене. Ведь дождь-то какой! Три дня без просвета.
– И три недели просвета не увидите.
– Пророчьте, пророчьте! Типун бы вам на язык. А как барометр?
– Что барометр! Все врут барометры. Барометр – инструмент вовсе не для узнания погоды, а для измерения высоты гор. Плюю я на барометр. А для меня важна примета. Когда начался дождь? 27 июня, в Самсоньев день. А Самсоньев день с дождем, так уж прямо считайте, что дождь на три недели. Это старики говорят.
– Да что вы! – качает головой усач, делая серьезное лицо.
– Верно, верно… – подхватывают сидящие в вагоне. – Ведь вот видите, дождь три дня уже жарит, а барометр как упал третьего дня на 755, так и не двигается.
Начинаются сообщения о дожде.
– У меня лягушки на балконе прыгают. В углах грибы начинают расти.
– Да, да. Ведь не переставая… Я сегодня хотел переменить сапоги. Лезу утром под кровать, достаю – и что же вы думаете? Заплесневели. Моя соломенная шляпа на стене висела и превратилась в кисель.
– Но все-таки вы на шоссе живете, и вам с полгоря. У вас грязно, но можно хотя через дорогу перейти, а я вот на боковой улице живу, так проехать нельзя: кисель. По положенным кирпичам, балансируя как акробаты перебираемся. Прислугу лишний раз в лавочку не протуришь. У меня вот вчера сын-гимназист лимон покупать к чаю – так на ходулях ходил.
– Да ведь на ходулях по глубокой грязи хуже увязнешь.
– И увяз, и свалился. Пришел домой – на человека не похож. С ног до головы в грязи. Вчера мороженник… Завез свою тележку с мороженым, а вытащить-то из грязи не может. Ну, мы, дачники, начали помогать… Мужик он хороший, совестливый… И вывезли.
– И все-таки, господа, все эти невзгоды ничто в сравнении с тем, что вот вы легли в постель, спите, и вдруг вам ночью на лицо с потолка кап, кап, кап, – начинает бакенбардист в очках.
– О, это уж самое обыкновенное дело! Об этом мы даже и не говорим! – восклицают два-три дачника.
– Ну, у меня, господа, пока этого еще нет, – говорит молча сидевший до сих пор чиновник в форме почтового ведомства. – В кухне есть немножко в углу, около трубы, но…
– Ах, видите! В кухне все-таки есть. Но крыша за три дня у вас еще недостаточно намокши, а вот подождите вы еще два дня…
– Но неужели еще будет дождь два дня? – пожимает плечами бакенбардист.
– Говорю вам, что три недели будет, – отвечает усатый господин. – Самсоньев день, все знают, что он значит.
– Боже мой, боже мой! У меня и так сахар отсырел. Вот уж сегодня жестяную коробку везу для него. Табак в папиросы не набивается от сырости.
О проекте
О подписке