Июль, мокро. Ливень разворошил шалфей со снытью и окислил воздух. Поле прорезано железнодорожной веткой, которая изгибается как серп и протыкает двойную каменную стену. Иоахим выходит из ворот тюрьмы, затянутых железной сеткой, и делает вдох. Вот полукружия ангаров у леса, вот дорога. Шершавый асфальт оставляет пешеходу лишь полоску обочины.
Иоахим вспоминает сон, который снился ему в последние годы. Полустанок в ноябре, туман, жухлый кустарник и тропа к рельсам. И тоже поле – странное, склонённое, будто вот-вот перевернётся и ему придётся идти вверх ногами. И вот он пробирается боком, осторожно, а на полустанке стоит состав, и Иоахиму нужно сесть в вагон и уехать. Иоахим бежит, но движения его медленны, словно он в молоке или клее. Воздух сопротивляется, как поток, когда плывёшь против течения, и Иоахим почти не движется вперёд. А поезд трогается с места, и он уже бежит изо всех сил, но полустанок слишком далеко, и состав уходит в туман.
Вспомнив уговор с Его Светлостью, Иоахим трёт виски и осматривается. Впервые за много лет он видит что-то, кроме стен: за ангарами маячат сосны, а там и первые городские дома. Поравнявшись с соснами, Иоахим скроется из виду. Охрана не рассмотрит его даже в самые мощные окуляры.
Закрывая глаза, чтобы не свалиться в обморок от запахов, Иоахим идёт мимо луга, вилл, овощной лавки, шпети и наконец видит мастерскую. Татуированные механики осматривают колесо кабриолета. Заметив приближение Иоахима, водитель щёлкает пальцами и говорит: ну хорошо, наверное, мне показалось, и никаких пробоин на таких шинах быть не может, и я просто плохо накачал покрышку, благодарю вас, уважаемые господа мастера. Те смеются, он залезает в кабриолет, но вдруг останавливает взгляд на фигуре Иоахима и восклицает: «Боже мой, какое совпадение! Вот уж не ожидал тебя сегодня встретить. Давай подвезу».
Его Светлость аккуратна. Сперва отъезжает, помахав рукой мастерам, и лишь затем опутывает жертву расспросами. «Как вам первые минуты свободы, господин Бейтельсбахер?» – «Будем честными: никак. Я на другой планете».
Иоахима раздражает обходительность кабриолетчика. С начала знакомства тот ни разу не нажимал на педаль сословного превосходства – хотя его фамилию и предваряет частица «фон», которую Иоахим видел, подписывая протоколы встреч, – но расставлял вешки самим тоном. Вот я, который может позволить себе снизойти до разговора на равных, а вот ты, который должен ценить подарок. Впрочем, Иоахим смирился – с кем ещё в тюрьме можно затеять умный разговор, кроме как с психологом.
Светлость сразу рассказала, что, кроме контроля душевного состояния заключённого, её интересует природа аффектов. Часто суд признаёт, господин Бейтельсбахер, что некто совершает правонарушение в состоянии аффекта, но ведь под этим словом скрывается целая констелляция (так и сказал) разных причин и воспоминаний. И если психиатры не признали подозреваемого сумасшедшим, то суд не вдаётся в природу помрачения, навалившегося на человека в момент преступления, и просто констатирует: «аффект». А он – психолог и хочет узнать детали…
Чего тут узнавать-то, сначала казалось Иоахиму. Он всё честно рассказал следователю. Настроение было хуже некуда, скоро исполнялось сорок, и это давило на Иоахима, тем более дела шли так себе: его фирма обанкротилась, и сотрудникам не выплатили компенсацию. Точнее, должны были выплатить, но гадко увильнули.
Иоахим остался без работы и без денег, а за год до того жена увезла крошечного сына и подала на развод. Он намеревался продать автомобиль и отмывал на пустыре грязный багажник, когда сзади подошли двое – как выразился судья, «немец с польскими корнями и переселенец из Вьетнама, ожидавший гражданства». Вдалеке маячило общежитие для переселенцев. Немец предложил ему отсыпать им немного денег в качестве штрафа за загрязнение природы. Когда он отказался, переселенец вдруг издевательски и угрожающе приблизил к нему своё лицо, и Иоахима охватила ярость. Она как бы отшвырнула его вглубь багажника, где Иоахим вмиг обессилел и будто из темноты наблюдал, замерев, как руки сами по себе, без его указа, хватают домкрат с острыми стальными краями и бьют, бьют, бьют сопротивляющиеся тела.
«Вот и всё. Я в буквальном смысле вернулся в себя в полиции и ничего не скрывал от следствия. Да, это было безумие. Азиаты всегда вызывали у меня смутную тревогу, но до того дня я никого пальцем не тронул. Драки были для меня недопустимы. Мать, которая натерпелась в своё время от отца, поддерживала меня и говорила: слава богу, мы живём в стране, которая учится договариваться».
«Подождите, – сказала Светлость, – вот и первый вопрос: почему те, кого вы величаете азиатами, вызывали у вас нервозность?»
И покатилось. Иоахим стал осторожно, как сапёр, исследовать память и вспомнил, что отец несколько раз вёл себя агрессивно со «светлокожими людьми неевропеоидного типа».
Он страдал чем-то вроде тревожного расстройства. Проверял, закрыта ли входная дверь на два замка и цепочку. Однажды услышал в кафе чей-то резкий голос, вскочил, опрокинув стол, и уставился на говорившего так, что тот закричал, что подаст на него в суд. После этого мать забрала ребёнка и сбежала в другой город. Как впоследствии поступила и его, Иоахима, жена. Мать никак не объясняла их развод и лишь единожды обмолвилась, что отца сильно ударило войной, но она не хочет вспоминать, и разбираться тоже не хочет.
Вспоминая убийство на пустыре, Иоахим понял, что безрассудное деяние зрело в нём давно и после пробуждения в полиции он почувствовал облегчение и свободу от чего-то. Но чего?
Сколько эту шахту ни копай, всё равно упираешься в непроходимую породу. Иоахим понял, что надо узнать об отце больше, а он не знает ничего, кроме того, что тот работал химиком где-то под Брауншвейгом. Никаких иных деталей сообщить Светлости Иоахим не смог. Однако, чтобы не потерять собеседника, он упомянул, что если бы тот навёл справки от его имени, то сколько бы увлекательного нашлось!
Светлость клюнула, взяла все наводки и отправилась на поиски. С тех пор они встречались раз в месяц, и Иоахим узнавал всё новые и новые детали. Отец был почвоведом, руководил лабораторией спектроскопии в институте сельского хозяйства. Его младшие коллеги поведали Светлости, что отец Иоахима был справедлив, хотя и мягковат, и на застольях рассказывал забавные анекдоты из своей службы на Восточном фронте, которую нёс в должности переводчика.
Но дальнейшие раскопки тоже уткнулись в стену. Никого из родственников не нашлось, и тогда Иоахим спросил Светлость: а что вас так заинтересовало в моём случае? Та ответила длинным рассуждением о «трансгенерационной травме» – некоей дерьмовой переделке, которая может случиться с предком и таинственным образом повториться в жизни его потомков. Как это работало, Светлость не смогла объяснить, хотя изложила массу случаев, когда внуки выживших в концлагере евреев испытывали кошмары, в точности похожие на прародительские.
Всё это звучало как пересказ бульварной прессы, и Иоахим, конечно, попробовал вспомнить что-нибудь этакое, но не смог. Тут ещё и Светлость откланялась писать диссертацию, и он на два года переместился к фрау Пройссе, а та предпочитала расспрашивать о будущем. Как вы видите своё будущее? Да никак. Сидеть ещё четыре года.
Светлость вернулась в конце срока, якобы провести ревизию прогресса господина Бейтельсбахера, но вместо ревизии сообщила, что нашла кое-что интересное в его, Иоахима, личной истории, и посоветовала в день освобождения отказаться от любого транспорта и просто пройти два километра по дороге до автомастерской.
«Кажется, вы обещали меня порадовать, господин психолог», – вспоминает Иоахим. «Истинно так, – отвечает Светлость, – откройте ящик». Щёлк-щёлк, замок, в ящике четыре магнитофонные кассеты, стянутые резинкой, и диск.
«Это музыка?» – «Нет, это ваш отец». – «Что?» – «Я нашёл в фейсбуке… Это сайт в интернете, где общаются люди, например родственники… Я нашёл там группу „Бейтельсбахеры“. Ваших родных не отыскалось, но год назад я увидел объявление о том, что новый хозяин маленькой виллы в Брауншвейге нашёл на чердаке кассеты. В начале первой же записи прозвучала фамилия человека, записавшего свой голос, и хозяин решил найти его потомков… Я не потомок, но деньги и обязательство не использовать записи в публичных целях исправили этот недостаток. Я переписал кассеты на диск, однако слушать не стал. Если хотите, можем сделать это вместе – я готов везти вас до дома, к вашей матери. А если не хотите, возьмите диск с собой».
«Я должен подумать», – говорит Иоахим после паузы длиной в крик. Вдруг он узнает что-то, из-за чего, возможно, и не захочется ехать к матери.
Включайте, говорит он Светлости через секунду, и плеер всасывает в себя диск.
…Чтобы узнать, внятен ли мой голос и хорошо ли вы меня слышите, я расскажу о степи.
Представьте море, поднимающееся к небу, и вас, человека, стоящего на берегу и глядящего, как горизонт притягивает корабли подобно магниту. А теперь то же самое, но вместо воды – травы, невысокое разнотравье. Шелестящие гривы, густые как косы. Бесконечная тёплая земля. Битва запахов. Узоры ветра. Птицы кричат из мяты, лимонника, шалфея. Мир без хозяина.
Ты падаешь и лежишь или пробираешься через полынь, раздвигая стебли и пьянея. Миллионы шершней и жужелиц возносят молитвы грозовому небу. Степь-заступница. Степь-колыбель. Степь-чрево.
Потом небо раздирала молния, и следующие минуты были самыми сладостными, потому что так, как пахли сухие травы, тронутые дождём, не пахло ничто и никогда. Я лежал и вдыхал всё, что происходило в эти минуты между влагой, чернозёмом и бушевавшими травами. Сначала воздух сгущался, и я дышал с осторожностью – столь терпкими оставались жар шалфея и горечь полыни. Это было как соитие, заканчивавшееся победой неба, с которого обрушивались стены воды, хлеставшие по телу подобно плетям.
Тогда я разворачивался, и бежал, задыхаясь, на холм, и не оборачивался, чтобы Бог, как пугал меня дед, не ударил молнией гордеца, не желавшего пригибаться к земле. Я не просто нагибался, а скрючивался в три погибели, а если било неподалёку, вовсе полз на четвереньках.
Я боялся не столько сверкающего зигзага, сколько взгляда Бога, потому что тот был бесконечно строг и знал все мои тайные мерзости наперечёт. Земля сотрясалась так, будто он не просто знал, а ещё хотел уничтожить меня прямо сейчас. И когда я доползал до вершины холма, то видел, как на противоположном его склоне бушевало такое же море трав, завешенное марлей ливня, но с островом – горсткой домов и кирхой.
Страшнее всего, грозно и бессмертно, пахла степь именно тогда – во второй половине июня, когда до исхода лета было далеко, но и цветение кончалось. Степь набирала силу и давала читать себя, как книгу. Чуть в стороне чернели соломенные крыши еврейской колонии Фрилинг, а ещё дальше на все три десятка километров не было селений, только распадки и пересохшие русла. И потому с холма над моим Розенфельдом не было видно ничего, кроме волн, ходивших по земле с дрожащим маревом над ней.
Когда я рассказываю о степи, сердце моё плавится от любви, и я не надеюсь вернуться в Розенфельд, но мне достаточно и прошлого…
Стоп, уже многовато. Мы хотели проверить, что получается… Так, и что же у нас здесь? (Пауза. Треск клавиши. Шуршание. Ещё клавиша. И ещё. Голос.)
Неплохо. Я сяду чуть дальше, вот здесь, но вообще-то я не собирался сдерживаться.
Сегодня 7 июня 1965 года, и завтрашнее утро станет началом конца. Горько это говорить, и, хотя я вовсе не уверен, что человека по фамилии Беляков прислали за мной, всё равно он вряд ли тот, за кого себя выдаёт, – почвовед, явившийся в наш институт с советской делегацией. С тех пор как я перевёл труд доктора Кононовой о гумусовых кислотах, она не впервые приезжает сюда, и мы переписываемся, но почвоведа Белякова она почему-то ни разу не упоминала. И я ни с чем не спутаю зигзагообразный шрам на его шее, под ухом. Он явно узнал меня, и скоро Господь наконец достанет меня своей молнией. Поэтому я, доктор химии Ханс Бейтельсбахер, намерен заполнить эти кассеты пока ещё имеющейся у меня жизнью и сунуть их вон туда, под балку, в нишу за доской.
Если меня арестуют или Беляков воткнёт в меня авторучку с ядом, кассеты обнаружит новый жилец. Содержание находки явно наведёт его на мысль, что кассеты можно продать в «Шпигель» или «Вельт». А если случится чудо и Беляков всего лишь принудит меня к какой-нибудь глупости вроде шпионажа, я подумаю, что делать с кассетами: может, оставлю, а может, уничтожу.
В любом случае я ценю возможность оставить отпечаток себя – такого, с которого не надо счищать слои страха и который лишён искушения приукрашивать сражения, когда автор прятался в вонючем окопе…
Почему, работая с реставраторами, я защищал метод анастилоза? Потому что, когда память распадается, как развалина, наиболее честный способ воссоздать прошлое – собрать разбросанные блоки и фрагменты и сложить здание из них. Ничего не добавлять, даже если зияют дыры и хочется слепить уникальные элементы заново.
Итак, я попробую выговориться. Сын вряд ли захочет что-то узнать обо мне, так что сыпать дидактизмами не перед кем. Непрерывное же говорение выдаёт с потрохами, а прерываться я не намерен, так как у меня всего одна ночь…
Ничего кроме степи я не любил. Там, где мы жили, степь была щедрым исключением из скудости мира. На Рождество мы ходили петь stille Nacht, heilege Nacht за околицу – туда, где под луной выгибались барханы, точно в палестинской пустыне. Кто-то из старших, высмотрев звезду, проводил от неё линию вниз, и все силились разглядеть там сарай с пищащим младенцем.
Нейфрейденталь, Паульсталь, Гелененталь, Гнаденфельд, Ной-Рорбах – все они были близнецами. Широкая, как поле, улица, вытянувшиеся по струнке дома из светлого кирпича с черепичными крышами. Конечно, церковь. Зернохранилище. У задней его стены мы встречались совсем маленькими, чтобы играть в «Чёрного Петера» или «Воскресение Лазаря». Впрочем, это не первое, что я помню.
О проекте
О подписке