Царица Августина вышла из кареты. Зябко. Росный дым по-над травою стелется. Капельки росы в траве шуршат, обрываясь…
На плечах царицы теплая шаль козьего пуха – до живота свисает. Августина мечтательно смотрит по сторонам, машинально поглаживает чуть округлившийся живот. Поглаживает и улыбается беспричинной улыбкой. Старая нянька сзади подошла, спросила тихо, рукою обводя окрест:
Ну как?
Хорошо, – Августина согласно кивнула.
Во-о! А я что говорю. Бабка Христя не научит худому. Смотри, смотри, касатушка. Напитывай себя. И ребятеночек будет смотреть – твоими-то глазоньками.
Да там ещё, Господи… – царица погладила чуть заметный живот. – Какие там глазоньки? Только-только ещё…
А вот и надо, когда только-только, – настаивала нянька. – А уж потом-то, касатушка, поздно. Гляди, вдыхай родимый святогрустный воздух. И ребятёночек вдохнёт наш крепкий дух!
Древняя бабка была. Очень мудрая. Нету нынче таких.
Она заставляла царицу побольше и подольше глядеть на прекрасное, чтобы выносить под сердцем человека с прекрасным лицом и прекрасной душою.
Человек состоит из того, что его окружает. Душа его, дух его зарождаются из неповторимого, незримого воздуха Родины. Это небо, эти берега, эти перелески и дубравы… Именно здесь и именно сейчас происходит великое таинство зарождения духа. Поверить в это сложно, почти невозможно, однако – факт. Поэзия начинается в простой житейской прозе. Сверкание сизых раноутренних рос – будет позднее сверканием человеческих слёз. Шепот листьев и шорохи трав – будут его сокровенными голосами. Сверкание звезды на небосклоне станет его путеводным огнём, который светит, манит даже днём… Гармония запахов, звуков, краски, полутона, светотени и что-то ещё – многообразное, неуловимое, не имеющее названия и объяснения – весь Божий мир воздействовал на крохотную жизнь, только-только затеплившуюся под сердцем Грустины.
Старая нянька замечает невольную улыбку на её губах и тоже улыбается, приговаривая:
Так, так, смотри, касатушка. Смотри и слушай.
Это кто ж там?
Аль не узнала?
Соловушка?
Соловушка, победная головушка. Што вытворяет, скаженный!
Соловей в соседней роще пел, старался, как будто специально для царицы: сегодня звуки его песен были особенно обворожительны; замысловатые узоры его песен – виртуозные коленца, петли и пассажи – напоминали умопомрачительный узор искусной вышивальщицы мелким бисером…
Это придворный птицелов, наверное, проявил великое усердие, где-то раздобыл такого соловья, – сказала царица, поправляя теплую шаль на плечах. – Раньше я такого соловья не слыхивала.
Скоро ты скажешь, касатушка, и другое… – Старая нянька с неожиданной ловкостью наклонилась, будто исполнила глубокий поклон перед царицей. Под рукою пискнул стебелек цветка. – Понюхай, понюхай, касатушка. Скоро ты будешь говорить, что таких цветов ещё не нюхивала.
Да он и в самом деле пахнет… как-то чудно и незнакомо, – призналась царица, чуть покраснев от смущения.
– Хорошо, касатушка. Это хорошо.
Спустились к реке. Тёплый пар от воды ненадолго скрыл фигуру царицы. На траву полетели одежды… И вдруг из тумана, из тёплого пара появилось обнаженное тело – белое, статное, как будто сошедшее с картины.
– Ай, хороша, касатушка! – вздохнула старая нянька. – Ну, прямо на меня похожа!
Царица посмотрела на неё с недоумением. Бабка Христя махнула рукой, засмеялась.
– Теперь-то я квашня квашней. Я говорю, по молодости я была такая же, касатушка, ей-богу.
Царица тоже засмеялась, приседая и ладошкой пробуя парную воду.
Нянька спохватилась:
Да ты раздетая?! А ну-ка, одевайся. Вдруг застудисся, што тогда?
Оденусь, погоди, дай искупаться в парном молоке.
Вон што она вытворяет! Ну, дак плыви скорее да вертайся, рыбка золотая…
Просыпается родимая страна – из края в край перекликается птичьим голосом и человечьим.
Из-за перевала выгребаются облака, лбами курчавыми тычутся в гранитные лбы – нежный серооблачный каракуль сдирается с брюха, с боков, пучками остается на кустах, болтается на влажных пиках елок.
Промокшие пастухи – на рассвете сыпанул тёплый дождик – взялись на голубоватой излучине костерок оживлять. Отраженное пламя под берегом шевелило красноватым плавником и уходило на дно. Склоненная верба неподалеку стояла – выгнутым удилищем, паутинка белёсая билась на ветру обрывком рыбачьей лески.
Овечья отара, кнутами трескучих молний сбитая в шерстяной комок, испуганно прижалась к подножью скалы. Три-четыре овцы, заплутавшие в тумане, блекотали за ручьем, распухшим от дождя. Пастухи кричали что-то. Один из них бродом побрёл – грязные босые пятки оставляли на берегу продолговатые лунки, лоснящиеся жирным чернозёмом, перемешанным с травинками и лепестками цветов.
А над этими земными пастухами – звёздный Волопас виднеется, своих волов пасёт на поднебесных пастбищах; тучные, косматые волы; набили брюхо за ночь; сытые звездастые глаза слипаются – утомленный Волопас уходит на покой.
По берегу Хрусталь-реки прошлёпал сонный рыбак, итогами сырую траву причесал на косогоре – сизый след вздымился.
Туман проглотил рыбака. Голоса за туманом:
– Клюёт?
– Не, балуется тока.
На заре должна клевать.
Должна, да не обязана.
Теперь обязана!
Это почему же?
Был царёв указ. Посмеялись, потом вздохнули:
Да-а, вот хорошо бы указ такой! А то сижу, сижу… – пожаловался пожилой рыбак. – А ты из городу? Что там слыхать? Казнили?
Ждут палача, – ответил молодой.
Да вроде бы должон быть ещё вчерась?
– Шторм, говорят, задержал корабель.
Рыбаки закурили. Молчали. Молодой присмотрел себе место – неподалеку. Приманку в воду бросил – пшено с тихим звоном проткнуло поверхность; пузырьки повскакивали там и тут, словно глаза водяного, изумлёно посмотревшего на мир.
Сверху Звездочёту было видно, как в реке за островом обломок белой молнии судорожно бился, напоминая большую рыбину, буром побежавшую на нерест – и застрявшую на камнях переката: вода кругом кипела, пенилась черемуховым цветом. Рыба-молния с каждой секундою теряла силы, кровь теряла – заревыми лучами текла. Белая «рыбья» хребтина померкла. Серебристой чешуею по реке побежали искринки засыпающей рыбы-молнии.
Рыбаки смотрели – не могли понять.
Что там? Глянь-ко! – спросил пожилой.
Стерлядь играет, наверно.
Не-е, на осетрину похоже.
Здоровущий, бугай! – похвалил молодой.
Пудика на два потянет!
Ага, не меньше.
– Эх, неводом бы, неводом зацепить бы его! То-то была бы уха!
– Из петуха, – задумчиво срифмовал молодой. – Уха из петуха, я слышал, будет нынче во дворце. Будимиру кто-то скрутил башку.
Будет врать! Когда скрутили? Он только что зарю прокукарекал.
Не знаю. Бабы врали у колодца, я услышал, когда на рыбалку пошёл.
Звездочёт остановился на своей поднебесной дороге. Усмехнулся, думая: «Вот так-то в нашем царстве-государстве сплетня рождается. Ладно, дальше идём. Не забыть бы, сколько насчитал. Во, а кто это едет по берегу? Царская карета? Августина августейшая опять куда-то… И куда это они с бабкой Христиной зачастили в последнее время? Катаются по утрам и вечерам, а того не видят, что за ними охотится наконечник поющей стрелы. А у меня во лбу всего два глаза, а на затылке вообще ни одного – я не могу за этою стрелою уследить. Вчера едва успел отвести беду от Августины. Сегодня снова сторожи. А кто за меня посчитает алмазные россыпи в небе? Небось, когда завечереет – вынь да положь вам небеса в алмазах!»
Оранжевый Арктур горит в созвездии Волопаса, сияет из последних сил на юго-восточной окраине светающего неба. Арктур – самая яркая весенняя звезда. Оранжевыми паутинками отрываются от неё трепетные лучи – летят, летят по ветру и цепляются за горные вершины, падают в туманное бездонье пропастей и попадают в прохладные хвойные лапы.
Кусты зашевелились, роняя росы. Шепоток в кустах:
Глянь!
Чего там?
Девка голая купается!
– Ну?.. И правда… Ух ты, тля… – Он выругался. – Пойдем, пощупаем!
Сиди, не мыркая. Вон карета, видишь? Царская карета. А там – за деревом – ишо одна. Там гренадёры с пищалями.
Дак это што – царица?
Выходит, што так.
Ух ты! Никогда не видел ни царского заду, ни царского переду!
Тише, скалисея тут…
А што она, дура, купается здесь? У их под окошком пруды.
– Царская блажь.
– Ну, известное дело. Кто-нить когда-нить её ублажит.
Сырые кустики сомкнулись. Два дурохамца, пригибаясь, ушли с поляны. За плечами одного из них – увесистый бочонок, перетянутый медными полосками. В бочонке глухо плещется ведёрка два спиртяги. У другого за плечом – старое кремневое ружьё и такой же бочонок.
Спиртоносы уходили от Фартовой Бухты; там у них секретные подвалы с этим зельем.
Разбередила душу, баба чёртова! – признался молодой дурохамец. – Давай по стопарику тяпнем?
А потом? На подвиг не потянет?
Не-е, для сугреву. Промокли же, ёлки, под дожжиком.
Старший дядька промолчал. Только сапоги скрипели, разгрызая камешки на пути, растаптывая синенький да красненький цветок – сыроватое рыло сапог припорошило пыльцой. Так прошли версту, другую… Птичьи голоса весёлым бисером вышивали сиреневую тишину в деревьях, костлявыми руками держащих то сосновую иголку, то крепкую и длинную бояркину иглу. Иволги, дрозды строчили в сумраке. Соловей узоры выбивал. Глухари на токовищах угорали, разноцветным веером раскидывая крылья и хвосты.
Молодой остановился, похрипывая горлом. Скинул под ноги бочонок.
Отдохнем. Што ты прёшь, как сохатый?
Отдыхай, только не очень, – сказал старшой, показав глазами на бочонок. – А я с ружьишком прогуляюсь, может, кого сострельну для похлёбки.
Старшой потянулся, расправляя плечи, натянутые грузом. Звали его Спиртодон – ну, то бишь Спиридон. А прозвище было и того интереснее: спиртонос по кличке Спиртувнос. Дело в том, что он спирту никогда не пил, а только в нос закапывал, да и то по праздникам. Есть у него наперсточек из серебра. Возьмет, закапает с наперсточек, повеселеет малость, окосеет на полглаза, и хватит. Меру знал – немыслимое дело для многих мужиков, особенно для дурохамцев. За это его ценили, уважали. И на этом как раз он наживал себе состояние: пока другие дурели и хамели во хмелю – этот ходил, торговал, мошну золотьём набивал.
Дубравы светлели, и жизнь о себе заявляла все громче, все веселее.
Вверху что-то хрустнуло. Спиртодон ружьишко вскинул… И подумал, опуская: «Ишь ты, паразит, какой красавец!»
Двухметроворослый величавый зубр, пасущийся по белокопытнику, легко взошёл на голую вершину – многопудовым чёрным силуэтом нарисовался на фоне светлеющего неба, размашистыми рогами «поддел» синеватое облако, плывущее над головою. Застыл на несколько ми-пут, словно зачарованный рассветом, открывшимся с вершины.
Молодой чуть слышно по траве подошёл к Спиртодону.
Свежий воздух за спиной погиб – запахло перегаром.
Стреляй, чего ты? Спирту в нос тебе!
Жалко…
Ну, одного-то можно? Дай ружье! Спиртодон!
Какого «одного»?
Да хоть того, хоть этого. Они же одинаковые, твари!
Старшой повернулся. Ухватил за грудки молодого, потряс.
Я же сказал тебе, не пей, зараза, много!
Да я и так… я тока пригубил.
Ну и здорова губища у тебя!
А што такое?
Где ты видишь двух быков?! У тебя же двоится уже… Как мы дальше пойдем?
Заслышав голоса, могучий зубр покинул голую вершину.
Поправляя смятую рубаху на груди, молодой спиртонос проворчал:
– Ну вот, теперь ни одного. Упустили, ёлки. Одного-то можно было хлопнуть.
Спиртодон поглядел на хмельного парнягу. Разозлиться хотел, разгон учинить. Но вдруг повеселел и сплюнул под ноги. Ружьишко за плечо закинул и сказал:
– Здесь царские владения. Пальнешь, потом на плаху поведут, – старшой потянулся. – Хорошее утречко, так его! В нашем Дурохамском Дуролевстве я никогда не видел такого утра!
Да ты вообще дурохамец ли?
Наполовину. Мамка святогрустная была.
Оно и видно.
Почему?
Не пьёшь, не куришь. Зубров пожалел. Уж одного-то можно было грохнуть.
Спиртодон засмеялся.
Нравилась ему эта земля; родная как-никак, хоть наполовину, а родная. И появилась даже тайная мыслишка: богатства побольше сколотить да пойти с челобитною просьбой к царю – пускай принимает к себе. Надоело, дескать, жить с дурохамцами. Небось, не откажет, царь добрый здесь.
Поднимаясь над горами, солнце растягивало красную улыбку вдалеке. Умытыми щеками сияли золотые купола Царь-Города. Солнечными зайцами поигрывали высокие окна боярских теремов, купеческих хоромин… Круглые далёкие озера за холмами, налитые светом, желтели, как шляпы огромных подсолнухов. Светло-берёзовые русла ручьёв и рек, отражая зарю, приобретали цвет красноталов, подрагивающих на ветру…
Завиднелись купола и домики соседнего царства-государства, расположенного за хребтом, – захребетники там проживают. Паруса кораблей забелели в безбрежных просторах… Это заморыши – гости заморские – опять зачем-то гребут, спешат в гостеприимную страну Святая Грусть.
О проекте
О подписке