Полдник кончился. Император, императрица и все августейшие и высокие гости сошли в цветники. Было уже пять часов, и дневной жар несколько спал. Напоенный благоуханием цветов воздух освежали брызги каскадов. Из аллей, боскетов, куртин и рощиц обширного парка веяло тенью и свежестью. Вельможи окружили сияющего аббата Губера, поздравляли с монаршей милостью и умоляли сообщить им секрет варки иезуитского шоколада.
– О, это совсем просто, господа, совсем просто! – уклоняясь, с любезностью отвечал лукавый иезуит.
Тень опасения и недовольства легла на лица некоторых из французских роялистов. Принц Конде, видимо, был расстроен, но это не помешало ему взять аббата под руку и, прогуливаясь, развить перед ним идеи спасения алтарей и престолов единением всех людей доброй воли, преданных богоучрежденным порядкам. Будучи недалеко от императора, принц громко сказал:
– La cause du roi de France est celle de tous les rois! (Дело французского короля есть дело всех королей!)
Но император не обратил внимания на фразу принца. Он направился к тесной группе монастырок. Они окружили придворного шута Иванушку. Шут гремел бубенчиками. Звонкий девичий смех сопровождал остроумные ответы шута на обычный вопрос: «Что от кого родится?»
Иванушка был бритый, плешивый, маленький старичок; узкие глазки его сверкали замечательным умом.
Павел Петрович приблизился. Цветник смеющихся монастырок расступился. Вельможи следовали за государем. Под приятными улыбками у врагов лопухинской партии скрывалась уже зародившаяся ненависть к злому и остроумному лопухинскому шуту, знавшему слабости и причуды каждого и всю скандальную хронику двора и обеих столиц. Милость к Лопухиной озаряла всех, с ней связанных, даже шута Иванушку. Придворная челядь завидовала быстрой карьере старикашки. Вельможи видели в нем лопухинского шпиона. Сторонники Лопухиных, наоборот, сладко, заигрывающе хихикали, подмигивая приятельски дураку.
– Господа, – обратился император к окружавшим его, – не пренебрегайте Иванушкой. В доброе старое время голова под колпаком с бубенчиками нередко видела дальше головы, осененной венцом!
– Что от меня родится, Иванушка? – желая угодить монарху, спросил и «бриллиантовый» князь Куракин.
– От тебя: обеды, ужины, бутылки, рюмки, браслеты, запонки, манжеты, табакерки, корсеты, подвязки! – отвечал шут.
Император и все вельможи улыбались. И Куракин снисходительной миной старался скрыть досаду.
– А что от меня родится, шут? – спросил фельдмаршал Суворов.
– Правда, честь, походы, победы, слава, слава, слава! – отвечал шут и, сняв колпак с бубенчиками, подбросил его и подхватил неловко опять на свою острую, плешивую голову.
– А еще что? – сказал Павел Петрович.
– Ревность, женины дрязги, салоны, туфли, рога, рожки!
– Лови! – крикнул Суворов, бросая шуту червонец.
Все знали нелады и ревность великого полководца к жене, ему изменявшей, несколько раз уже затевавшего с ней развод и вновь мирившегося.
– А от меня? – сказал король Август Понятовский.
– Старое венгерское, векселя, польские фляки, подагра, паутина!
– Дерзкий шут! – покраснев и надувшись, сказал развенчанный король и отошел.
Государь потирал руки от удовольствия. Вельможи улыбались.
– Ну а вот от этого? – спросил государь, указывая на поэта и сенатора Державина.
– Оды, лесть, ябеды, кляузы, рифмы, стопы, реестры, мемории, тропы, фигуры, наказы, указы, синекдохи, гиперболы, архивная моль!
– Что от меня родится, Иванушка? – спросила хорошенькая белокурая монастырка с родинкой на щеке.
– Капризы, стрекозы, лилии, розаны, леденчики, пастила, тряпки, башмаки, бантики!
– А от меня? – спросила другая смуглянка с огненными глазами.
– Яд, ревность, кинжалы, змеи, драконы, черные маски, червонцы!
– А от меня, Иванушка? – спросила полная, высокая девица.
– Варенье, соленье, печенье, пряженье, четырнадцать котят!
– Ну, Иван, теперь и мне скажи, что от меня родится? – сказал, наконец, и государь.
Все с интересом ожидали ответа шута. А он сморщился, подперши одной рукой голову, а другой растирая под ложечкой.
– Ой! Ой! Живот болит! – взвыл, наконец, шут.
– Говори! Говори, брат! – требовал император. – Назвался груздем – полезай в кузов.
Шут повесил на сторону голову и плачевным тоном забормотал:
– От тебя, государь, родятся: чины, кресты, ленты, вотчины, сибирки, палки, каторги, кнуты!
Услышав такой дерзкий ответ государю, придворные помертвели от ужаса, ожидая грозы, в то же время одни радуясь, другие горюя, что вызвал ее именно шут временщика Лопухина и его дочери. И гроза уже приближалась. Император стал пыхтеть, отдуваться, откидывать голову назад, лицо его потемнело и перекосилось судорогой… Еще мгновение и страшный припадок слепого гнева уничтожил бы смелого шута да и тех, может быть, кто подвернулся бы при этом. Но, к счастью, четырнадцатилетняя прелестная Дашенька Бенкендорф и несколько других монастырок подошли к государю и с низким реверансом просили его пожаловать на луг, посмотреть игру в горелки. Мгновенно настроение императора изменилось. Он расцвел улыбкой и, предложив руку Дашеньке, пошел на обширный луг, где уже игра была в полном разгаре и монастырки, со звонкими криками и смехом, неслись, словно античные нимфы, ловя друг друга.
Император пожелал принять участие в игре с некоторыми особами. По жребию гореть пришлось фельдмаршалу Суворову. В паре за ним стали Понятовский и принц Конде. Далее стал государь и Дашенька Бенкендорф[1]. В третьей паре были граф Ливен и поэт Державин. Становясь в пару, Державин с улыбкой прочитал начало одной из своих од:
На скользком ипподроме света
Все люди – бегатели суть.
По данному знаку, Понятовский и Конде побежали, настигаемые Суворовым.
– Тот, кто взял Варшаву, неужели не пленит польского короля! – сказал император.
Но Понятовского нечего было и ловить. С изрядным брюшком, с подагрой в ногах, он семенил, виляя из стороны в сторону и испуская легкие вскрики: «Ах! Ах!»
Суворов с самыми потешными ужимками стал гоняться за ним, подражая жестам старой птичницы, ловящей квохчущую курицу. Он делал вид, что не может поймать Августа. Сцена была так комична, что общий смех распространился на лугу. Игра в других горелках остановилась. Все смотрели на покорителя Варшавы, Суворова, ловящего последнего развенчанного польского короля. Принц Конде остановился и тоже с улыбкой наблюдал суету. Вдруг фельдмаршал, как барс, сделал огромный, достойный лучшего гимнаста прыжок в сторону принца Конде. Увертливый француз успел, однако, отскочить и помчался от Суворова. Но тот не отставал и наседал по пятам француза.
– Ату его, ату! – закричал, хлопая в ладоши, государь. – Русак ли не подобьет француза.
– Ахиллес преследует Гектора, – заметил поэт Державин.
Между тем король Станислав-Август возвращался, задыхаясь, охая и прихрамывая. Императрица приняла живейшее участие в его печальном положении, велела принести для короля кресло и какого-нибудь прохладительного напитка. Монастырки побежали, но вместо кресла притащили несколько диванных подушек. Короля усадили на зыбкое седалище. Принесен был малиновый, пенистый квас и девицы поили старого короля, отирали платочками пот с чела его и обмахивали веерами. Король сыпал комплиментами, восхищаясь прелестными проказницами.
Между тем бег Суворова и принца Конде продолжался. Как ни ловок был француз, но фельдмаршал настиг его и с торжеством повел пленника.
– Быть пленником великого Суворова почетно! – любезно сказал Конде, подойдя к императору.
– Виват, Конде! – закричал фельдмаршал, махая шляпой.
– Виват, Суворов! – отвечали государь и принц Конде.
Принц должен был гореть.
Теперь из-за его спины прянули, как две стрелы из тугого лука, Дашенька Бенкендорф и Павел Петрович.
Дашенька неслась, как пушинка, гонимая ветром. Император, звонко поражая землю ногами, бежал с изумительным искусством. Казалось, упругий мячик, подскакивая на неровностях, катится по лугу.
Император Павел Петрович был одним из лучших наездников своего времени, с раннего возраста отличался на каруселях и артистически изучил все роды физических игр. Поймать такого ристателя было нелегко. Пренебрегая девочкой, принц все усилия употребил пленить государя, настигал его несколько раз, но тот уносился и ускользал в сторону и, наконец, подал руку подбежавшей раскрасневшейся Дашеньке.
Принц Конде отвешивал низкие реверансы императору, а все бывшие на лугу аплодисментами и восторженными криками приветствовали доблестного ристателя. Императрица попросила принести две сосновые веточки и увенчала державного супруга, переплетя их с цветами, на символическом языке выражавшими победу, верность, сердечное восхищение и семейное благополучие.
Жаркий день клонился к закату. Оживление в счастливых монастырских садах еще увеличилось, так как ожидали танцев и прибыли кавалеры – гвардейская молодежь и воспитанники шляхетского корпуса. Составлялись пары. Завязывались и продолжались романы под тенистыми, старыми, пахнувшими сладко медом, в полном цвету, липами, в уединенных, зеленых боскетах, аллеях и среди цветущих куртин. Взгляды, неуловимые рукопожатия заставляли шибко, шибко биться не одно сердечко.
Между тем уже золотые стрелы Феба, как выразился на риторическом языке поэт Державин, скользили, прядая по глубинам волнуемой потянувшим свежим ветерком Невы. Уже вечер набрасывал туманную дымку и потемнял села Охтенского берега, в то время как окна палат на островах пламенели.
Император подал руку начальнице г-же Делафон и открыл шествие в белый мраморный зал монастыря. Придворный оркестр встретил бесконечной лентой двинувшиеся из садов пары торжественными звуками.
Пламя заката, врываясь в огромные окна залы и в верхние круглые окошки, странно мешалось с бледными огнями сотен восковых свечей в люстрах и стенных канделябрах. При таком смешении искусственного света с закатным все краски менялись, лиловато-пепельные тени двоились, все принимало странный, призрачный вид. Прелестные, оживленные личики девиц попадали то в пучок лучей, бросаемых огнями, отраженными тысячекратно в венецианских огромных простеночных зеркалах, то в столбы небесного зарева, разгоравшегося за окнами. Разнообразные цвета мундиров у кавалеров, особенно мальтийский пурпур, составляли необыкновенные сочетания и красочные пятна. Пары обходили кругом залу, у стройных коринфских колонн, со статуями богов и героев в промежутках, и потом строились в две линии с широким проходом посредине. Овальной формы куполообразный потолок украшен был цветочными гирляндами, которые держали извивающиеся хороводом нимфы, между тем как посредине, окруженный богами и богинями, сам Аполлон играл на лире, на облачных холмах Парнаса. Чудная живопись плафона, казалось, была оживлена и одухотворена. Пламенное вечернее небо за громадными окнами залы в два света над стройными купами деревьев сада ежеминутно изменялось. А вместе с тем менялись и передвигались краски, лучи, тени, отражения в зале и на живописном плафоне.
Император сказал двадцатилетнему поручику конной гвардии Николаю Алексадровичу Саблукову, отмеченному им за неподкупное благородство:
– Пригласи Екатерину Ивановну!
– Слушаю, государь, – отвечал Саблуков, – на какой танец прикажете?
– Mon cher, – сказал Павел Петрович, – faites danser quelque chose de joli!
«Что можно протанцевать красивого, кроме гавота или менуэта», – подумал Саблуков, подходя к Нелидовой.
Самый старомодно-изящный наряд ее возбуждал мысль об этих утонченных танцах цветущей поры Версаля и екатерининского Эрмитажа.
Пригласив Екатерину Ивановну с низкими реверансами, Саблуков побежал предупредить оркестр, в первой скрипке которого находился сам знаменитый Диц.
И вот раздались вступительные звуки менуэта и Нелидова с Саблуковым начали танец под пристальными взорами императора и сотен внимательных глаз. Все было неподвижно в зале. Танцевала только эта пара. Нелидова знала, что это последний танец ее пред окончательным удалением от света и двора. В странном смешении алого заката и бесчисленных искусственных огней, в тоскующий час прощанья отходящего дня с пышущей зноем цветущей землей, в последний раз в поле зрения монарха платонического любовника ее, танцевала маленькая фаворитка в старомодном наряде, изящная, как фарфоровая маркиза, под изящные старомодные звуки. Казалось, она в это мгновение воплощала все прошлое века Фридриха, последних Людовиков, Екатерины. Принц Конде, граф Шуазель и другие французские эмигранты с невольным умилением и трепетом сердца внимали звукам прекрасного танца и любовались танцорами. Нелидова превзошла себя, и все, что было пленительного в старой жизни, воплотилось в ее танце.
Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала «pas» и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки, несмотря на ее высокие каблуки!
И старые екатерининские вельможи, улыбаясь, сочувственно покачивали головами, вспоминая былое.
– Точь-в-точь знаменитая балерина Сантини, бывшая ее учительница! – говорили они.
И Саблуков не позабыл уроков Джузеппе Канциони, балетмейстера и танцора эрмитажного театра при Екатерине. И при его «Гатчинском» кафтане à la Frédéric le Grand, оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов, вышедших из рам.
Но это-то и восхищало императора Павла Петровича, идеалом которого были Версаль и Сан-Суси. В полном восторге, с разнообразными движениями, следя за танцами Нелидовой и Саблукова, во все время менуэта он поощрял их восклицаниями:
– C'est charmant! C'est superbe! C'est délicieux!
И со свойственной ему. неистощимой энциклопедичностью самых разнообразных сведений Павел Петрович стал рассказывать близстоящим вельможам историю менуэта, из сельского танца крестьян в Пуату превращенного в танец королей Версаля, самого Короля-Солнца!
– Это Пекур, господа, – объяснял Павел Петрович, – знаменитый оперный актер придал менуэту всю ту грацию, которой этот танец ныне отличается, переменив форму «эс» (S), которая была главной фигурой танца, на форму «зет» (Z).
Император сам то становился в позицию S, то в позицию Z, искусно показывая разницу.
Оркестр играл знаменитый менуэт d'Exaudet и Павел Петрович сиповатым своим голосом стал подпевать слова:
Император сделал низкий реверанс на последнем слове вельможам, которые, расплываясь в улыбках, подхватили нестройными, старческими голосами припев, случайно имевший как бы прямое указание на опасность постоянной перемены настроения властелина.
Mais, tandis que l'on admire
Cette onde ou le ciel se mire.
Un zéphyr
Vient ternir,
Sa surface
D'un souffle il confond les traits.
L'éclat de tant d'objets
S'effa-a-a-ce.[3]
К старым голосам вельмож присоединились молодые – прелестных монастырок, – и следующую строфу за императором напевала, улыбаясь, вся зала:
Un désir
Un soupir,
О, ma tille.
Peut aussi troublez un coeur
Où se peiut la candeur?
Où la sagesse brille
Le repos.
Sur ces eaux,
Peut renaître;
Mais il se perd sans retour
Dans un coeur dont l'amour
Est mai-ai-aitre…[4]
Вся зала разнообразно присела в глубоком реверансе вместе с императором.
И выражение лица и замечания императора передавались придворным, и они восторгались, в то время тайно предаваясь разнообразным чувствам: одни – опасениям, другие – надеждам. Восхищение императора не может ли стать возвращением фавора? Тем более что, казалось бы, Нелидовой, если платонизм отношений ее к государю не выдуман, нечего и делить с новой фавориткой… Так думали, конечно, те, кто не знал характера Екатерины Ивановны.
Сторонники Лопухиной, как сенсуалисты, не переставали питать уверенность, что двадцать лет всегда возьмут верх над сорока годами. Однако они не могли не отдать должного маленькой фаворитке. Нельзя было заметить лет в оживленном огнем вдохновения личике ее и в движениях стройного, маленького тела. Она влекла к быстрым ножкам своим восхищение зрителей. Что же, если мгновенная прихоть причудливого властелина опять переменит положение шахмат и сложившиеся уже сочетания придворных партий!.. Менуэт принимал неожиданно политическое, даже европейское значение…
Императрица сияла, обрадованная успехом Екатерины Ивановны, так как фавор ее не отнимал Павла Петровича у семьи. Граф Кутайсов и граф Ростопчин с трудом скрывали неудовольствие.
Невольно взоры всех с танцующей пары переходили на новую фаворитку, ее отца и мачеху. Но князь Лопухин, казалось, не замечал происходящего, беседовал со своими старыми друзьями, Гагариным и Долгоруковым, которых он с семьями побудил переселиться из Москвы в дома, стоявшие рядом с его, на набережной.
О проекте
О подписке