Придя к тому выводу, что волнение молодой крови единственная причина недомогания Ксении Яковлевны, старуха Антиповна снова присела рядом со своей питомицей и начала ласковым, вкрадчивым тоном:
– Ты бы, Ксюшенька, родная, потешалась чем ни на есть со своими сенными девушками, песню бы им приказала завести веселую, а то я крикну Яшку, он на балалайке тебе сыграет, а девушки спляшут, вот и пойдет потеха.
Яшка – один из челядинцев Строгановых – был виртуоз на балалайке, его часто призывали, чтобы тешить молодую хозяюшку и ее сенных девушек, среди которых многие сильно вздыхали по чернокудром, всегда веселом, высоком и стройном молодце.
– Надоело, няня, скучно… – ответила девушка.
– Ишь ты какая, – через силу улыбнулась старуха – и ума я, старая, не приложу, чем тебя и потешить… Хочешь, сказку расскажу?..
– Слышала я их все… Все старые…
– Где же новых-то взять, касаточка, слагать я не мастерица… В старину они, сказки-то, умными людьми сложены и идут от отцов к детям…
– Я все их сама знаю на память…
– Это и хорошо, деткам своим будешь рассказывать.
Девушка сперва вспыхнула, затем снова побледнела, но не сказала ни слова.
– Али поработать выйди в переднюю горницу, девушки там уже с утра за работой сидят, да петь не смеют, так как ты не выходишь к ним…
– Пусть поют, мне что же.
– Да ты выйди к ним, поработай, может, за работой тебе полегчает…
– Пожалуй, пойду… – нехотя сказала Ксения Яковлевна, видимо, только для того, чтобы отвязаться от Антиповны, встала и пошла в первую горницу.
Старуха последовала за ней, задумчиво качая своей седой головой в черной шелковой повязке. Девушка молча вошла в рукодельную, молча поклонилась вставшим сенным девушкам, жестом руки разрешила им снова садиться за работу и молча села за пяльцы. Антиповна обвела проницательным взглядом всех девушек, остановила несколько долее пристальный взгляд на Ксении Яковлевне и вышла из светлицы. Она направилась в горницу, занимаемую Семеном Иоаникиевичем Строгановым, где застала его сидящим за большим столом, заваленным пробными мешочками соли, кусками железа, олова, за чтением какой-то грамотки и то и дело делавшим выкладки на больших счетах. Горница главы рода Строгановых была большая и светлая, а по убранству чрезвычайно простая, прямой контраст с горницами, занимаемыми его любимой племянницей. Стены, потолок и пол были тесаного дуба, ничем не обитые и не рисованные, мебель состояла из ясенева стола и таких же лавок и больших шкафов.
Семен Иоаникиевич был еще не старый человек, лет пятидесяти с небольшим, но казался даже моложе своих лет. Невысокого роста, средней полноты, с фигурой, о которой русский народ говорит «неладно скроен, да крепко сшит», с обстриженными в кружок русыми волосами и длинной бородой, в которой только изредка мелькали серебристые нити седых волос, с открытым, чисто русским лицом и светлыми, почти юношескими глазами, он производил впечатление добродушного, отзывчивого, готового всегда на всякую помощь, «души-человека».
Таков он был на самом деле.
При старших братьях, как мы знаем, он не касался дел и даже считался неспособным, «маленько тронутым», как выражались о нем братья. Происходило это потому, что Семен Иоаникиевич был всегда задумчив и вставлял свое слово лишь тогда, когда надо было за кого-нибудь заступиться, кому-нибудь помочь в беде, кого-то выручить в несчастье. Он вызывал некоторое сочувствие в сравнительно мягком сердце второго брата своего Григория, но старший Яков был суров нравом и обрывал его неизменной фразой: «Ну, понес околесицу, сердоболец!»
Хотя и в шутку, но Яков Иоаникиевич часто говорил:
– В нашей семье, что в сказке о трех братьях: «старший умный был детина, второй так и сяк, третий вовсе был дурак».
Когда же оба старших брата сошли в могилу, этот третий брат оказался не только не «вовсе дураком», а опытным руководителем знакомого ему во всех подробностях дела, к которому он при жизни братьев внимательно приглядывался. Он привлек к делу и своих взрослых племянников, но они невольно подчинились его знаниям и опыту. Душою дела остался дядя Семен, хотя он во всех официальных случаях выдвигал и их, как полноправных хозяев в деле, что, конечно, приятно щекотало их самолюбие и вызывало к нему искреннюю сердечную признательность. В доме поэтому не было распрей, как это бывает при совместном владении, а была тишь, гладь и Божья благодать.
Увидев Антиповну в горнице, он поднял голову от грамотки и счетов, быстро встал и тревожно спросил:
– Это ты Антиповна? Что случилось? Как Аксюша?..
– Об ней-то я, батюшка, Семен Аникич, и пришла доложить твоей милости…
– Что такое?.. Хуже ей?.. – еще более взволнованным голосом спросил Семен Иоаникиевич.
Старый холостяк, потерявший в молодости свою невесту, полоненную татарами, на безуспешные розыски которой употребил десятки лет, он всю силу своей любви направил на свою племянницу, заменив ей действительно отца после смерти брата Якова.
Хотя злые языки указывали, быть может, не без основания, на ключницу Марфу, разбитную, еще далеко не старую бабенку, как на «предмет» Семена Иоаникиевича, но в этих отношениях, если они и существовали, не было и не могло быть любви в высоком значении этого слова. Любил Семен Иоаникиевич из женщин только одну свою племянницу, хотя это не мешало ему любить весь мир своим всеобъемлющим сердцем.
Понятно, что доведенное до его сведения, как главы дома, страшное недомогание девушки его сильно обеспокоило.
– Хуже, не хуже, батюшка Семен Аникич, ноне даже улыбнулась она, но только я, кажись, додумалась, откуда эта хворь ее идет, батюшка…
– Додумалась?.. Откуда же?
Он нервно затеребил поля своего простого, черного сукна, кафтана.
Антиповна между тем довольно пространно и по порядку стала передавать ему весь ход хвори своей питомицы и принятые ею меры, вплоть до смазывания ее лба и грудки освященным маслом из неугасимой лампадки и осенение крестом с молитвою.
– Не болезнь это, батюшка, не сглаз, не колдовство и не бесовское наваждение, – закончила она свой рассказ.
– А что же, по-твоему? – спросил Семен Иоаникиевич.
– Пора пришла, батюшка, пора…
– Какая «пора»?
– Известно, изволь, батюшка Семен Аникич, девичья…
– Что-то я в толк не возьму, к чему ты речь ведешь.
– Замуж ее выдавать надо…
– А, вот оно что…
– Кровь забушевала, девка-то и туманится…
– Как же быть-то, Антиповна?
– Говорю, замуж ей пора.
– Слышу. Да за кого выдавать-то?
– Про это тебе, батюшка Семен Аникич, ведать лучше.
– То-то и оно, что московский-то жених далеко, да и дело-то не ладится…
– А ты отпиши ему, батюшка, чтобы поспешил…
– Отписать не труд, да до Москвы-то не ближний свет, пока ответную пришлет грамотку, пока сам пожалует, много, ох, много пройдет времени…
– Это-то ничего, болесть-то эта не к смерти, перенедужится, Бог даст и полегчает, а все же со свадьбой надо поспешить. Неча откладывать, девушка в поре…
– Я сегодня же отпишу и гонца пошлю, – сказал Семен Иоаникиевич.
– Отпиши, батюшка, отпиши… Дело доброе.
– А ты все-таки за ней поглядывай, Антиповна, чем-нибудь да попользуй. Потешь чем ни на есть… Песнями ли девичьими или же Яшку кликни.
– Предлагала ей, батюшка, и то и другое. Не хочет. Да ты не сумлевайся, я уж как зеницу ока берегу ее, с глаз не спускаю… Травкой ее нынче еще попою, есть у меня травка, очень пользительная, может, подействует, кровь жидит, а ей это и надо. Сейчас только в голову вошло, забыла я про нее, про травку-то. Грех какой, прости господи.
– Попой, попой травкой. Она ничего… Не повредит…
– Где повредит! Не такая травка… Прощенья просим, батюшка Семен Аникич.
И старуха, отвесив Строганову поясной поклон, вышла. Почти на пороге горницы Семена Иоаникиевича она столкнулась лицом к лицу с мужчиной среднего роста, брюнетом с черной, как смоль, бородою и целой шапкой кудрявых волос. Лицо у него было белое, приятное, но особенно хороши были быстрые, как бы светящиеся фосфорическим блеском глаза, гордо смотревшие из-под густых соболиных бровей. Одет он был в черный суконный кафтан, из-под которого виднелась красная кумачовая рубашка, широкие такого же сукна шаровары, вправленные в мягкие татарские сапоги желтой кожи, с золотыми кистями у верха голенищ.
Антиповна шарахнулась в сторону и чуть не позабыла ответить на почтительный поклон столкнувшегося с ней парня. Она узнала в нем того «нового желанного гостя» Строгановых, которого обвиняла накануне перед Максимом Яковлевичем в порче своей питомицы, – Ермака Тимофеевича.
Он шел к Семену Иоаникиевичу для совещаний по важному делу. От своих разведчиков он узнал, что мурза Вегулий с семьюстами вогуличей и остяков появился на Сысьве и Чусовой и разграбил несколько селений. Надо было остановить дерзкого кочевника, который при успехе мог пойти и далее. Об этом-то и пришел посоветоваться с Семеном Иоаникиевичем Строгановым Ермак Тимофеевич. Он мог назваться «новым гостем» Строгановых только потому, что с недавнего времени стал часто вхож в хоромы. Близ же этих хором, на новой стройке, он жил уже года два в высокой избе с вертящимся петушком на коньке.
Но прежде чем продолжать наш рассказ, нам необходимо ближе познакомиться с этою выдающеюся историческою личностью, которая явится центральной фигурой нашего правдивого повествования и героем разыгравшейся на «конце России» романической драмы.
Жизнь Ермака Тимофеевича до его появления во владениях братьев Строгановых была полна всевозможными приключениями, почву для которых создавало более трех веков тому назад государственное устройство или, лучше сказать, неустройство России.
Началом государственного устройства России следует несомненно считать царствование Иоанна III, со времени женитьбы его на племяннице византийского императора Софье Палеолог, до того времени проживавшей в Риме. Брак этот состоялся в 1472 году. Новая русская великая княгиня была красивая, изворотливая и упорная принцесса с гордым властительным нравом. За нее сватались многие западные принцы, но она не хотела соединить свою судьбу с католиком.
Папа предложил ей брак с московским князем, слух о котором, как об искусном политике, проник на запад. Он надеялся с помощью этой московской княгини внести в Москву унию и поднять крестовый поход против турок. Но папа ошибся в своих расчетах.
Великая княгиня Софья слишком строго держалась правосудия, чтобы стать орудием Рима. Не в религии, а в политике проявилось ее влияние.
Под этим влиянием был поставлен в России ребром вопрос о самодержавии и началась борьба старины с новой властью, длившаяся полтора века. Современники назвали это время «началом смуты». Бояре говорили:
– Когда пришла сюда Софья, то наша земля замешалась. Великий князь обычаи переменил: он перестал советоваться с нами, а все дело вершит, запершись у себя сам-третей со своею княгинею да с наперсником.
Бояре и князья ее ненавидели. Это объясняется тем, что она внушила Иоанну обращаться с ними как с подданными и окружать себя пышностью и почти церковною обрядностью византийских императоров.
Придворные обычаи и порядки Царьграда перешли к Москве, сделавшейся Третьим Римом. Византийский черный двуглавый орел стал московским гербом. Появились греческие придворные чины: постельничьи, ясельничьи, окольничьи. Иоанна стали называть царем, били ему челом в землю. При дворе совершались великолепные и пышные церемонии.
Великий князь, сделавшись царем, стал недоступен, суров и гневен. Он строго наказывал бояр за малейшую провинность, не дозволял им отъезжать из Москвы, казнил их и лишал имущества.
Государство начало принимать стройный вид.
Бояре, лишившись права отъезда, перестали сутьянить и исполняли свои обязанности. Под строгим надзором князя они стали заведовать делами, которые впервые были разделены по своему содержанию, рассортированы.
Иоанн III одним из бояр приказывал вершить одни дела, другим – другие – так образовались приказы – род министерств.
Постепенно взводился порядок и в сельском, и в городском управлении. Все должны были платить определенную подать, для чего писцы ездили по стране, составляли «писцовые книги», то есть делая перепись населения. Кроме податей Иоанн III собирал много разных пошлин с внутренней торговли.
При таком условии государственного строя немыслимо было чужеземное иго, хотя и самое слабое.
Внешняя политика должна была преследовать более широкие цели, чем прежде. Она сосредоточилась на двух задачах уже не местного московского значения. Это, с одной стороны, «восточный вопрос» того времени – уничтожение татарского ига, с другой – вопрос западноевропейский: борьба с Польшей.
Татарская сила постоянно слабела, по мере развития русского народа. Явственно сокращались даже ее внешние пределы. Понемногу исчезало самое раздолье степняков – это безбрежное море роскошных трав с переливающимися цветами, могильная тишина которого нарушалась лишь писком ястреба вверху да таинственным шелестом внизу, когда не раскидывался на нем случайный табор кочевников. Здесь еще со времен «бродников XII века» кишела русская вольница, вроде молодцов-повольничков.
Позднее, когда у Оки и нижнего Днепра образовалась живая изгородь засечной стражи, вольница разрасталась от притока станичников, следы которых видны и теперь в насыпях и курганах южнорусских губерний. Это легкое воинство приобретало привычки степняков и заимствовало у басурман имя казаков – как назывались у татар воины.
Казачество порождалось двумя причинами – внутреннею и внешнею. Быстрое усиление самодержавия, к которому еще не приспособилась первобытная вольность населения, да бедность государства поддерживали привычку «разбрестись разно».
Татары также заставляли народ разбегаться, да еще придавали нравственную силу беглецам, освещая их выход из русского строя знаменем борьбы с иноверными иноплеменниками.
Казаки – сброд всяких выходцев из Руси, в особенности же холопов. Эти нищие бежали из южных окраин или Украины в чисто поле древних богатырей. Там встречало их привольное житье. Там был полный простор для силы-волюшки, которая еще ходила ходуном по косточкам и просилась «волевать» – охотиться.
А продовольствия было достаточно для невзыскательной головы, которая не дорожила собою: всегда можно было «показаковать» насчет татар, а в крайнем случае и за счет своих.
Беглецы составляли общины, связанные крепким духом товарищества и управляемые сходкою, или кругом, который избирал атамана.
С ними ничего нельзя было поделать, при слабости государственного порядка, при отсутствии границ в степи. К тому же они приносили существенную пользу своею борьбою с татарами и заселением травянистых пустынь. Вот почему правительство вскоре бросило мысль «казнить ослушников, кто пойдет самодурью в молодечество». Оно стало прощать казакам набеги и принимало их на свою службу, с обязательством жить в пограничных городах и сторожить границы.
Так образовался среди этой вольницы оседлый отдел – казаки городские, или сторожевые. Они возникли преимущественно на Дону и больше из рязанцев – летопись впервые глухо упоминает о них при Василии Темном.
Но с течением времени, по мере ослабления татар, казачество распространялось по всем южным окраинам, в особенности же на низовьях Днепра. Новые пришельцы, с характером еще не установившимся, кочевали, уходили подальше в степь и не признавали над собой никакого правительства. Эти вольные или степные казаки были народ опасный, отчаянный, грабивший все, что ни попадалось под руку. Они одинаково охотно дрались и с татарами, и со своим братом – городским казаком.
В описываемое нами время особенно отважна была донская вольница, которая господствовала на водах Волги, не давала проходу как азиатским, так и русским купцам и царским послам.
Грозный Иоанн IV несколько раз высылал воинскую дружину на берега Волги и Дона, чтобы истребить этих хищников. В 1577 году стольник Мурашкин, предводительствуя сильным отрядом, многих из них взял в полон и казнил. Но другие не смирились, уходили на время в степи, снова являлись и злодействовали на всех дорогах, на всех перевозах.
В быстром набеге они взяли даже столицу ногайскую город Сарайчик, не оставив в нем камня на камне, и ушли с богатою добычею, раскопав даже могилы и обнажив мертвецов.
К числу самых буйных, наводивших страх на государство представителей этой вольницы были Ермак (Герман) Тимофеевич, Иван Кольцо, Яков Михайлов, Никита Пан и Матвей Мещерик. Все пятеро отличались редким удальством.
Из них Иван Кольцо был осужден на смерть самим царем Иоанном IV, но счастливо избегал поимки. Он был правою рукой атамана Ермака Тимофеевича, его закадычным другом, делившим с ним и труды и опасности разбойничьей жизни.
Мы описали уже наружность этого «народного героя». Скажем несколько слов о его прошлом и именно потому несколько слов, что это прошлое очень мало известно. Не любил он подробно касаться его сам даже в дружеской беседе.
Какого был происхождения русский удалец, носивший, по словам Карамзина, нерусское имя Герман, вероятнее же Гермоген, видоизмененное в Ермака, положительно неизвестно. Существует предание, что отец его занимался тоже разбойным делом, вынужденный к тому крайностью, рискуя в противном случае осудить на голодную смерть хворую жену и любимца-сына. Перед смертью он завещал последнему остаться навсегда бобылем, чтобы семья не заставила его взяться за нож булатный.
Ермак свято исполнял первую часть завета отца, но и жизнь бобыля, подначального работника не пришлась по его нраву. Ему, как и отцу, не улыбнулось счастья в частной жизни, несправедливые обиды зажиточных людей оттолкнули его от них, и он бросился в вольную жизнь, взявшись тоже за булатный нож.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке