Войдя во двор, Руди увидел на чердачной лестнице соседнего дома ту думмедхен, дебильную девчонку, что искала у него рога. Лестница была сколочена из жердин с круглыми неотесанными поперечинами. Думмедхен сидела на самом верху, ссутулив плечи, подавшись вперед, и с любопытством смотрела на них. Руди снисходительно усмехнулся. «Кукук, – подумал он по-немецки и сразу же перевел: – Кукушонок».
Они вошли в сени. Уличный свет, пролившись через открытую дверь, чуть осветил левую стену и стоящую возле непочатую поленницу березовых дров. Танте Эмма постучала в дверь избы. Никто не ответил, они постояли и вошли в избу.
Руди поставил чемоданы в стороне от двери и тут же увидел на голом некрашеном полу избы малыша, мальчика в длинной фланелевой рубашке. Рядом лежала дерюга, с которой он, очевидно, сполз. На вид малышу было не больше двух лет, большеголовый, истощенный до прозрачности, он произносил невнятные, но радостные звуки и при этом обеими ручками шарил у себя в голове. Найдя что-то в своих пепельных редких волосенках, он проворно схватил и понес ко рту. Танте Эмма, бросившая узлы, с улыбкой подошла к малышу, наклонилась над ним, надрывно охнула и отняла руку мальчика ото рта. Руди поспешил к ней.
Он понял, кого малыш держал в своих крохотных пальчиках. Пока они ехали в теплушке до Сибири, он хорошо познакомился с этими насекомыми. Руди поймал вошь, ползущую по ладошке мальчика, и придавил ее ногтем.
– Найн! Нельзя их брать ин дер мунд! – сказала танте Эмма учительским тоном, ласково, но твердо.
– Думаешь, он понимает немецкий? – спросил Руди.
Танте Эмма вынула из кармана пальто завернутый в бумагу зачерствелый кусочек хлеба, остаток каравая, взятого неделю назад еще из дома, и подала малышу. Он схватил, затолкал его в рот, по-утиному, мгновенно сглотнул весь целиком и тут же протянул руку, прося еще.
– Кольша-а-а! – раздался протяжный женский голос и скрип избяной двери. Вошла женщина, совсем молодая, лет двадцати пяти, высокая, с красивым, но тревожным и усталым лицом, в небрежно повязанном платке, старой запятнанной мазутом юбке и фуфайке.
– Матка, хе-бб!
Малыш повернулся к ней и протянул руки.
– Ктой-то к нам? – протяжно, устало и равнодушно спросила женщина.
– Мы из переселенцев, – танте Эмма кивнула на свои узлы у двери, – я Эмма, а это Руди. Его мать, моя сестра Мари, умерла три года назад. Теперь я его мутти.
– Слышала про переселенцев. Авдей давеча рассказывал, – она улыбнулась, видимо, вспоминая рассказ Авдея. – А я Ульяна.
Женщина, вздохнув, взяла мальчика на руки.
– Хлеба тебе дали? А, Кольша? Хлеба у нас нет, мука давно кончилась. Я ему пшеничку завариваю, лепешки боярышные, картоха есть. Да у его организм ее не принимает, – просто, как старым знакомым, рассказывала Ульяна. – Устала я сегодня. Зерно перелопатили, перебрали в колхозном амбаре. Вот-вот посевная начнется.
– Так ты Коля? Николай? – Карие глаза танте Эммы умильно смотрели на малыша, сидящего на руках у матери. И Кольша безгранично весело заулыбался. – Ульяна, а имеете ли вы керосин? Надо керосином налить… намазать мальчику голову.
– В керосинке есть. В лампе, – ответила Ульяна. – Думаешь, я не мазала? Только не берет их керосин. Мыла нет, вот беда. Баню давно не топила, дрова для избы берегла, весна холодная нынче. Завтра истопим.
– У меня хозяйственного мыла есть кусок, – сказала танте Эмма. – Помоем и… – от волнения она забыла слово «пострижем» и, скрестив два пальца, изобразила стригущие ножницы.
– Да чё стоять посреди избы! Садитесь, – Ульяна указала на табуретки у стола. – Или вон на сундук.
Руди сел на сундук, стоявший в правом переднем углу комнаты. Танте Эмма на табурет. Ульяна с Кольшей на руках прошла к лежанке, приткнутой к печи, и села там.
Маленькая, уютная и в то же время боевая танте Эмма, видать, понравилась им обоим.
– Оставайтеся. Постоите у меня сколько придется. Мы теперя одни с Кольшей остались. Мужа моего убили еще в прошлом годе. Сеструха приезжает иногда.
Несмотря на усталость, танте Эмма взялась за дело. Она намазала Коле керосином голову, обвязала тряпицей, которую тоже вынула из своего узла. Еще она нашла у себя в узлах и постелила Кольше на пол мягкое красное одеялко. Кольша трогал яркий цвет руками и одобрительно тыкал.
Ульяна подтопила железную печку в горнице, сунув в нее лежавшие на полу перед дверцей тонкие полешки, сварила картошки. Они ели ее с тоненькими пластиками сала, которое осталось у танте Эммы с дороги. Попив с ними чай с солодкой, Ульяна легла в натопленной горнице вместе с Кольшей. Руди и танте Эмме она отвела другую, дальнюю, комнату, отделенную от горницы перегородкой.
Прасковья Комлева с дочерью своей Аришкой были соседями Ульяны, глубокая утоптанная межа разделяла их дворы.
– Смотри-ка, Ульянка приняла к себе немцев и радуется! – мрачно и язвительно говорила Прасковья, видя в окно, как Ульяна с танте Эммой (так вслед за Руди называли ее все соседи) идут с ведрами и лопатами на огород, а позади Руди несет мешок семенной картошки. – Картошку пошли сажать.
– Мамка, что ж им теперь, на улице жить? И Кольше с Рудиком весело. А Тантэма Кольке жилетку из цветной шерсти связала!
Действительно, танте Эмма умудрилась прихватить с собой пряжи, она была искусная и страстная вязальщица. В начале мая после нескольких теплых дней вдруг начались холодные обложные дожди, превратившие земли огородов, полей, дорог в глубокую вязкую грязь. Работы встали, надо было пережидать непогоду. Вот тогда танте Эмма решительно вытащила пряжу из узла. Дождь в этот день уступил место снегу. Вялые, отечные хлопья падали на дорогу, смешивались с грязью и сами становились ею. Танте Эмма разложила пряжу на кровать, и пасмурное пространство комнаты сразу просветлело от радуги трех длинных мотков: розового, желтого и зеленого. Ульяна добавила к ним некрашеной белой и серой овечьей шерсти. Перемотанная в клубочки шерсть улеглась в глубокую миску, словно бы обещая, что весна и Пасха будут, и танте Эмма начала вязать. Кольша получил длинную теплую жилетку в разноцветную полоску, которая так ему понравилась, что он не хотел ее снимать даже на ночь.
– И ты туда же, Аришка!
Оторвавшись от окна, Прасковья горько, глубоко вздохнула.
– Я как раз за ситом к тете Ульяне бегала, когда Тантэма мотки вытащила. Я зеленый моток держала, пока она в клубок его перематывала. Ну, мамка, ведь сказали же: не те это немцы. Русские они немцы.
– Та же Мотаня, да в другом сарафане. Кровь одна! – беспокойно бегая по избе и нигде не находя себе места, отвечала Прасковья.
Не получая писем от мужа, скучая по нему каждой клеточкой души и тела, снедаемая ненавистью, страдая и никогда не успокаиваясь, она ни на чем толком не могла сосредоточиться. Весь свой гнев обрушивала Прасковья теперь на соседей-переселенцев, особенно на немчика, как она называла Руди.
Иногда Ариша проникалась словами и яростью матери, глядела, спрятавшись за угол бревенчатой стены, как их новый сосед, долговязый мальчишка, у которого она искала рога, немчик, вез вязнущую в песке тачку, полную сухих палок, веток, чурбачков, и представляла, как выстреливает ему в спину. Она дала ему кличку Росомаха.
Прячась в охапках соломы на крыше сарая, Аришка смотрела со своего двора, как Руди играл с Кольшей, посадив его на горбушку, с гиканьем возил по двору, а Кольша кричал: «Но, кояшка!», изображая, что он мчится на коне. Утром незаметно наблюдала, как шел он к реке по воду, разбрасывая длинные ноги, энергично громыхая ведрами. Руди чувствовал этот взгляд, ощущал его даже и тогда, когда Арины на дворе не было видно. Он привык к нему.
Ариша шла к речке. Обеими руками держала она впереди себя большой цинковый таз, полный посуды: в нем погромыхивали, позвякивали, постукивали большой чугунок, алюминиевый ковшик, несколько мисок, стеклянные стаканы, ложки и черпак, все это надо было перечистить с песком и промыть в воде. Берег речки Кулундинки в этом месте был глинистый, довольно высокий, почти отвесный, деревенские называли его увалом. Солнце августа мягко освещало глину увала, делая его рыжевато-розовым. Весь этот глинистый отвес был словно высверлен круглыми дырами, ячейками ласточкиных гнезд. Внизу кайма реки была пологой, там на мелководье и находилась мостушка, состоявшая из трех соединенных общей поперечиной досок, которая держалась на вбитых в дно кольях. Кулундинка в этом месте текла почти прямо, еще только готовясь к решительному повороту за Девятовым омутом.
Подойдя к берегу, Ариша увидела Руди.
Она оставила таз наверху и бесшумно спустилась вниз.
Руди стоял на самом краю мостушки, голый по пояс, лицом к реке, голова опущена, руки в карманах. Два полных ведра, вода в которых золотела бликами, стояли на бережке. Ариша беззвучно подкралась к нему.
– Попался, Росомаха!
Она сильно толкнула Руди в спину. Он почти плашмя упал на воду. Ариша прыгнула на него.
– Щас я тебя закурдаю! – крикнула Аришка, одной рукой крепко держа его шею, а другой силясь погрузить лицо и голову в воду.
Руди неожиданным рывком отбросил ее, она перевалилась на спину, взметнувшаяся вода залила ей лицо, но Аришка поднялась и с визгом кинулась к Руди. Он спокойно ждал ее. И когда она почти дотянулась до него, перевернулся через спину, нырнул на глубину и исчез.
Замерев, Ариша зорко глядела на то место, где он нырнул, пытаясь угадать его путь под водой. Но коричневатая, как на бочагах, вода Кулундинки почти сразу сгладилась, стала ровной и непроницаемой. Аришка поплыла к противоположному берегу, доплыв, вернулась назад.
Время шло, а Руди не выныривал. Вот Росомаха!
– Росомаха! Рудик! – заорала она. Грозно-тревожное эхо ее голоса взлетело над глубиной и утонуло в реке. Первоначальный испуг нарастал, становился твердым скользким комом страха. Столько под водой продержаться невозможно. Что-то случилось.
Она стала нырять, переплывая с места на место, но в желтоватом подводном полумраке было пусто и безмолвно. Отплыв поближе к мосткам, Ариша встала на мелководье, чтобы отдышаться.
– Речка, верни его, верни его, – умоляюще бормотала она. – Господи, миленький, хороший Бог, помоги! Я буду верить в тебя, я буду любить тебя…
В последней надежде глядя на воду, она решила, что сама утонет, утопится, если Руди утонул. Одновременно ей стало невыносимо страшно находиться в воде. Ариша выскочила на берег, и тут где-то сбоку сильно плеснула вода, раздался кашель, и она увидела вынырнувшего Руди. Он подплывал к берегу. Хватаясь за глинистую кайму, вполз на берег, вскочил на ноги и попал в объятия Ариши.
– Живой! Живой!
Руди, загнанный, обессиленный, задыхающийся, прильнул к ней, осязая через мокрое платье всю ее, всхлипывающую и радостную, и так замер. Они оба замерли и так стояли, прислушиваясь, как отступает смертный страх, ежедневная маета жизни и зарождается что-то таинственное и счастливое – в сердце, душе, крови.
– Ты куда пропал? Рудька? – спросила она родным, соединяющим их в одно голосом.
– За корень у того берега зацепился штанами, думал, все, – ответил Руди.
Ариша разомкнула руки, отодвинулась и подняла на него глаза. Она только теперь увидела, что прилипшая к бедру правая брючина Руди была разорвана почти до паха.
– Достанется тебе от Тантэмы!
– Зашью, она и не заметит. Ее Василий Абрамович учетчицей в своей бригаде поставил, она теперь ничего, кроме колонок с цифрами, не видит. До ночи все считает, считает. То по-русски, то по-немецки.
Руди засмеялся.
Аришка легко и радостно ловила ладонями подол платья и усердно его отжимала. В том, что она искупалась в платье, не было ничего необыкновенного. С тех по как Ариша стала подростком и не могла купаться, как раньше, в одних трусах, она всегда купалась в платье, которое на жарком летнем солнце быстро высыхало.
– Откуда ты так нырять умеешь? – спросила она, отпуская наконец и оглаживая сморщенный ситец подола.
– От Волги. А ты утопить меня хотела?
Руди говорил по-русски немного по-другому, чем говорили здесь, в деревне, слова текли плавно, как, должно быть, течет его Волга, с сильным нажимом на «о».
– Утопить хотела, – передразнила его Аришка, нарочно окая. – Сильно сдался ты мне!
– Видать, сильно, – глядя на нее улыбающимися глазами, сказал Руди.
Аришка отвернулась от него и пошла к улегшемуся почти горизонтально у самой воды стволу ракиты с подмытыми корнями.
Руди потянулся за ней. Они сели рядом.
– Волга – она правда шибко большая? – спросила Аришка, опуская ноги в речку.
– Километра три в широком месте. Мы с отцом переплывали, но около нас она поуже.
– А где теперь твой отец?
– В Перми, в трудовой армии.
– На войне, что ли?
– Нет, там нет фронта. Они лес валят. Живут в бараках. Меня тоже могут туда забрать. После шестнадцати.
– А тебе сколько?
– Пятнадцать с половиной.
– А раньше твой отец кем был?
– Военным был. Но он немец. Он не имеет права идти на фронт.
– А от нашего папки писем восемь месяцев уже нет. Мать говорит, может, уже и косточки сгнили, а мы все ждем. Ты не обижайся на нее. Она теперь никого не любит. Понимаешь?
Аришка смотрела на него так, как, бывало, глядела Ульяна на Кольшу, просившего хлеба и не понимавшего, что нет хлеба, совсем нет.
– Понимаю, – сказал Руди.
Тот день не просто сблизил их, он словно спаял, сплавил, слил их воедино. Работавшие наравне со взрослыми дома и в колхозе Аришка и Руди редко оставались один на один, но и видясь на людях, они делались счастливыми от самой малости, и встречаясь взглядами, они словно бы приникали друг к другу. Случайное прикосновение плеча или локтя наполняло обоих тайной радостью, и день делался праздником, как Пасха или Новый год. И, засыпая вечером, каждый из них будто бы протягивал другому руку, и так – с соединенными мысленно ладонями – они засыпали. Как выжил бы он эти бесконечные месяцы сибирской лютой, голодной зимы, в тоске по дому, по родному городку на Волге, по отцу, могучему, никогда не унывающему старшему лейтенанту Кристиану Коху, который, как узнали они с танте Эммой, умер в этом декабре на лесоповале в бараке где-то под Соликамском. Как выжил бы он, если бы не эта нечаянная первая любовь, не эта смешная, большеротая девчонка, кукушонок.
А Прасковья все не могла успокоиться.
Аришка мыла полы в доме, когда услышала, как мать кричит на весь двор Ульяне:
– Трудится немец твой, а, Уля? Как скипидаром пятки смазал, носится.
– Хозяйский парень, работящий, помогает нам с Тантэмой. И бригадир на него не обижается. Все исполняет. Вчерась Василь Абрамыч отправил его древесину из бора привезти. С осени делянку у Кривого озера напилили и оставили. Я ему тулуп Мишин дала. Мороз-то какой, а у него только пальтецо осеннее.
– Тулуп Мишкин? Мужа, которого они убили!
– Да Родька, что ли, его убил?
Ульяна звала Руди по-русски – Родькой.
– На твоей земле хозяином стал, – покачала головой Прасковья и скорбной походкой направилась в избу.
– Вот дурь-то человеческая… – сокрушенно вздохнула Ульяна. – Он виноват, что без дома остался? Без отца, без матери. Пожалела бы сироту.
– А у нас в каждом доме сирота. Они всех мужиков наших поубивали!
Горько Арише было смотреть, как мать становилась все неистовей и все несчастней в своей ненависти. Она жалела ее и все просила Руди не обижаться.
– Руди, ты пойдешь? Пойдем на займище? – снова услышал он голос Ариши у себя за спиной.
На Ульянином дворе под навесом сарая Руди чинил мотоцикл. Мотоцикл лежал, а он стоял перед ним на коленях, внимательным цепким взглядом осматривая разобранный двигатель. Части его были разложены на широкой толстой доске, на полу, рядом с мотоциклом.
– Карбюратор… – пробормотал он, – дело в нем, Ариша.
Пахло бензином, налитым в жестяную плошку. Руди промывал в нем некоторые детали. Рубашка почти вылезла из-под широкого армейского ремня, который ему подарил отец, уходя в трудовую армию. Закрученные брюки в пятнах и пятнышках мазута открывали босые ноги.
Мотоцикл Руди обнаружил в биндежке – так называла Ульяна узкую дощатую постройку рядом с сараем. В Энгельсе у отца был почти такой же, и они, оба страстно любившие технику, вместе чинили его при всякой поломке.
– В сороковом муж купил. С рук, подержанный, год поездил, а он возьми и сломайся. Тут война началась. Так и стоит, – сказала Ульяна, когда Руди спросил, чей это мотоцикл.
– Я починю! – сказал Руди. – Можно?
Ульяна не сильно-то поверила словам Руди, но мотоцикл чинить разрешила. Руди упоенно взялся за дело.
Этот мотоцикл словно возвращал его к прежней жизни, к детству, иногда Руди настолько погружался в ремонт, что забывался и думал, что он в Энгельсе, под крышей своего дома. Всякую свободную минуту, если он не был на колхозной работе и не помогал дома, Руди проводил со своим мотоциклом. Он уже проверил мотор, который был практически исправен, выправил погнутую выхлопную трубу, вычистил сильно заржавевший бак. Еще немного, и он наладит мотоцикл!
– Рудик!
Руди встал с колен, вытер руки о штаны и повернулся к Арише. Она стояла перед ним: глаза, рот, щеки – все в улыбке, русые волосы заплетены в красивую «корзиночку».
– Пошли на кочкарник! Наберем яиц утиных, а то и на гусиные нападем!
– Это ты для яичек корзинку сплела?
– Чего-о-о? Я уже неделю «корзиночку» заплетаю.
– Яички-то в нее собирать будем?
– Зачем? – Аришка не поняла его шутки. – Я всегда в подол собираю.
Руди снял с гвоздя висевшую с наружной стены сарая старую корзинку.
– Здесь сохраннее будут. Пошли.
Кочкарник был недалеко, он начинался в конце больших огородов, которые пологими горами спускались за каждым двором вниз.
– Не вздумай камышами шуршать или кашлять. Понял? – шепотом сказала Ариша, когда они, переступая с кочки на кочку, дошли до камышового займища.
О проекте
О подписке