Лукерья лежит, не шевелясь, на спине, и слезы бегут по вискам в разметавшиеся на подушке волосы.
Жгет ее изнутри красота. Манит и не дается в руки.
Наутро возьмет Лукерья с полки какого-нибудь глиняного козлика, приголубит и попытается украсить его крохами своих ночных видений.
Сияют Лукерьины звери – с улицы видно. Дети носы о стекло плющат, глаза таращат.
А Лукерья печалится и вздыхает: не то всё. Совсем не то.
Бывают у Лукерьи смутные, недужные дни. Обычно после особенно ладной игрушки, над которой руки летают сами, как птицы.
На другое утро встает Лукерья не с той ноги, и всё у нее идет вкривь и вкось, даже самое простое.
"А ну вас совсем!" – в сердцах бросает Лукерья, накидывает кое-как платок и бежит из дома прочь, прочь, куда глаза глядят, куда несут ноги.
Она уже знает, почему чувствует себя, как разбитый горшок на плечах пугала. Это в первые разы пугалась до слез, отчаивалась, а теперь привыкла к тому, что иногда путь лежит через пустыню.
Это засуха. Пересох поток, мчавший сквозь нее образы, водивший ее рукой. Иссяк, истомился.
Она должна позвать обратно в себя живую воду, вернуть своенравную реку назад в берега.
Для этого надо замедлить бег, отдышаться. Поверить, что засуха – не навсегда. Остановиться. И отворить зренье.
Просто смотреть вокруг. Просто смотреть. Смотреть.
Вон под мышкой у кривой березы улыбается гриб-чага, а если приглядеться – так это же чудо-юдо рыба-кит! Любуется им Лукерья, неспеша запоминает: здесь – прогиб, тут – поворот, там – глазок, потом – хвосток… Она уже знает, как вылепит его, добродушного увальня, жителя морских глубин.
Тихо-тихо шагает Лукерья дальше.
Снова счастлива, снова жива, снова ведома.
"Смотри", – словно подсказывает ей кто-то.
И Лукерья видит в морщинах старого дуба лицо лесного духа, недоброго и незлого, себе на уме, глаза – как плошки, нос – картошкой…
Видит, благодарит, запоминает.
"Смотри, смотри", – окликают ее из облачных переливов, березовых переборов.
И Лукерья знает, что те, которые спрятались там, очень хотят быть найденными. И смотрит во все глаза.
А рукам уже невмоготу ждать, пляшут пальцы в рукавицах, как нетерпеливые скакуны.
Бывает, Лукерья никак не может их сдержать. Зачерпнет снега и прямо на ходу, смеясь, лепить начинает.
Метельный случился вечер, порывистый. Настоящий буран, хоть и март на дворе. Лукерья вышла на воздух, чтоб глаза отдохнули, и вспомнила бабушкину присказку: "Марток – надевай порток".
Но при этом почему-то представила себе не сгорбленную старушонку, а сопливую девчонку, которую мать туго крест-накрест затягивает в шерстяной платок. И поняла, что это прабабка Лукерья Георгиевна так говорила. Часто она ей теперь на ум приходила.
Все деревенские люди сидели в такую непогоду дома, и между снегом земным и снегом небесным не было, кроме Лукерьи, ни одной живой души.
Она по привычке начертила солнце в сугробе, помогая замешкавшейся весне. И пока отогревала палец в кармане, рисунок стерла белая крупа.
Вдруг Лукерье почудились голоса. Проваливаясь по колено, она добрела до угла дома и увидела под боком небольшого пригорка три копошащиеся фигурки. Две маленькие и одну еще меньше.
Те две, что побольше, плавали в снегу на животах, барахтаясь и бодро покрякивая. А третья лежала пластом и с любопытством разглядывала что-то у себя под носом.
– Вы рыбы? – спросила Лукерья, когда пловцы добрались до нее, вскочили и тут же плюхнулись на попы.
– Я – трррррактор! – взревел мальчик и молниеносно протаранил грудью ров вокруг Лукерьи.
– А я – Кристина, – сообщила девочка, глядя в упор круглыми черными глазами.
"Тоже чужое имя, – подумалось Лукерье, – на самом деле – Катерина".
– А там лежит Сабрина. Она все время падает. Нам надоело поднимать, – подскочил мальчик.
"Серафима", – эхом откликнулось в Лукерье.
– А вон там под снегом – дохлая кошка, – тараторил мальчик, блестя такими же, как у сестры, глазами-вишнями, – придет весна, и все ее увидят!
"А ты – Федот", – угадала Лукерья.
– А я – Макс! У меня даже под шапкой снег!
– Дя-дямм! – завопила припорошенная снежком Серафима, соскучившись лежать одна.
Катерина подползла к ней, ухватила за подмышки и потянула. Обе не сдвинулись с места. Лукерья сделала три больших шага, выдернула малышку из сугроба и поставила рядом с собой.
Серафима вытаращила на Лукерью свои черные бусинки, пошатнулась и плюхнулась обратно.
– Смотрите! – закричал Федот. – Белая собака!
– Аф! – восхищенно откликнулась Серафима.
– Совсем по-другому белая, чем снег, – подумала вслух Лукерья.
– Она белая, как грязный снег, – подхватил мальчик, – и если она ляжет в сугроб, и ей закопают голову, то никто не догадается, что это собака! А потом все ка-ак испугаются и упадут, когда на них вдруг грязный снег залает!
Старшие дети засмеялись, а малышка испытующе поглядела на них и через секунду старательно гоготнула:
– А-ГАК-ХАА!
– А можно к вам в гости? – спросил Федот.
– А нельзя! – тут же, будто ждала, выпалила Катерина. – Мелкая там всех козлов перекокает! Давайте лучше мы вам снежных ангелов покажем.
– Давай! – обрадовалась Лукерья.
Брат и сестра одновременно бухнулись на спины и замахали по снегу вытянутыми руками – вверх-вниз.
– Теперь тащите! Чтоб не смазалось! – скомандовал Федот.
Лукерья по очереди подняла детей. И в сугробе остались лежать два маленьких ангела с круглыми крыльями. Тоже, наверное, брат и сестра…
Лепит Лукерья лесного хитреца, щербатого пересмешника Ау, что водит путников кругами по чащобе. Лепит и сердится, что облезлые крылышки его никак не хотят расти красиво.
И такой несуразный весь – полуптица, полугриб, полукоряга – глаза б не глядели. Не любит Лукерья лепить таких страшилищ, тьфу на них совсем, никакой узор их не красит, тьфу, тьфу, а вот ведь попросился, какое там – навязался, сам вылез из безропотной глины и подмигивает мастерице: "Не ждала, хозяйка?"
Хочет Лукерья скомкать лешака, скрутить да раскатать по столу. И налепить взамен веселых барашков с дудками. Но знает: никакие птицы и звери после него в этот кусок не пойдут, а если настаивать, появятся на свет такими, что лучше б их не было совсем: унылыми, кособокими – глянешь и сам сгорбишься, помутнеешь, вспомнишь о плохом.
"Смять и за окно", – лихорадочно думает Лукерья, а сама продолжает лепить, как привязанная.
И вдруг понимает, что и в руки ее – скверные и нечистые – уже не пойдут добрые звери, затаятся, отступятся, будут обходить стороной.
"Ой, куда ж я без вас…" – зовет Лукерья, а сама лепит всё быстрей, всё жарче, будто боится, что прервут.
Душно ей, чадно, липкий пар от рук поднимается, застилает глаза, и вот она уже не видит, что там вытворяют ее пальцы…
Вдруг чудится ей, будто сама прабабка Лукерья Георгиевна где-то тут, рядом – суровая, крепкая, как дерево. Пытается Лукерья за нее ухватиться, чтобы выбраться из своего тумана, и видит, что бабка ей будто слова подсказывает…
Тут же в ушах у Лукерьи поднимается визг, лязг, истошное кукареканье – силятся бабкин голос прочь отогнать, запутать.
Но крепка Лукерья Георгиевна, упрямо твердит своё. И понемногу Лукерья начинает слышать и сухими губами, непослушным языком повторяет, как маленькая, совсем не вникая в смысл:
"Душетленных мя пакостей избави… от мысленнаго волка звероуловлен буду…"
После этого Лукерья Георгиевна стала порой к правнучке захаживать. Придет в сумерках, сядет в углу, где тени гуще, а свет зажигать не велит. Отложит Лукерья недоделанную утицу – нелепо же лепить наощупь – вытрет руки ветошью и ждет.
Долго ли коротко ли, начинает гостья рассказывать. Голоса-то будто и нет, слова у Лукерьи сами в сердце складываются.
И всегда об одном и том же горюет в потьмах прабабка, никак не выскажет, не вытянет из себя вековую свою тоску.
"Больше всех я тятеньку любила. С ним бяда приключилась лютая, такая, что и вспоминать о нем заказано. А я все помню. Уйду одна в лес и с ним толкую, ровно он живой. Но не укоряю, не вою, "на кого нас покинул" – не спрашиваю. Ему, чай, и без того не сладко – за оградой ведь схоронили, как нехристя. А он, тятенька, доброй был, жалел и нас, ребятишек, и скотину, и всякую Божью тварь…
Только соблазнил его один балабол заезжий, сбил с толку. Пустили его, гадюку, как человека, ночевать, а он язык свой ядовитый распустил, защелкал зубьями: "Жаль мне тебя, грит, так и прозудишь всю жизнь в своем болоте, как комаришко. А человек мечтать мечту должон, о щастьи думу думати…"
Жаль ему, ишь ты, змей жалостливый – с жалом вострым!
А тятенька возьми да и задумайся. Два дни лежал на лавке, думал, почернел весь, мать за попом послала, да тот в отъезде был. Только, я чай, не уберег бы его и поп – больно крепко задумался…
Ночью встал отец, слышу, пошел в сарай, колотить, пилить начал. Я, дуреха, лежу рада-радёшенька: за работу взялся, стало быть, отлегло. А утром глядим – тятя крылья себе наладил, большие, навроде мельничных… Мамка – кричать, мы – реветь, а он знай лопасти энти холстом обтягивает и ухом не ведет…
Набежали соседи, вязать хотели, да где там. Силен был, как медведь. Раскидал всех и крылья свои окаянные на колокольню поволок. Мама родная! Тут и я догадалась, чего он затеял! Ой-ёй!
О проекте
О подписке