Анна помедлила на тропинке. Она не хотела встречаться с настоятельницей. Вчера у них был неприятный разговор. Меньше всего Анне хотелось, чтобы между ней и Богом кто-то вставал. Какой-то человек, женщина, мужчина – неважно. Здесь часто говорят, что в монастыре нет мужчин и женщин, что стирается граница и остается только человеческая душа. Наверно, это должно быть так. Но Анна этого не чувствует. Сколько бы монахини ни усмиряли и ни укрощали свою женскую суть, но когда приезжает отец Василий, духовник их монастыря и одновременно мужской пу́стыни, все как-то оживляются, воодушевляются. Наверно, это ее греховная мирская сущность так говорит. Кто-то из монахинь давно не видит мужчин и женщин, видит лишь человека, его душу. Его веру или безверие, его боль и сомнения, слышат одну лишь молитву, на другом языке просто ничего не понимают. А кто-то – усмиряй не усмиряй плоть – смотрит на симпатичного, улыбчивого, зеленоглазого отца Василия вполне женскими глазами, невольно кокетничая, лишний раз улыбаясь без повода, розовея, оправляя черное платье, туго затянутое широким грубым ремнем…
Анне все время казалось, что многие вокруг нее как будто принимают участие в какой-то игре. Ей никогда не нравилось выражение «жизнь – это игра», тем более «жизнь – это театр». И лишь здесь она стала понимать его. Да, наверно, так устроен человек. Он всегда во что-то играет. Его суть такая, он не может по-другому. По-другому ему невыносимо скучно. Те, кому не во что играть, находят себе лазейки, отдушины, наблюдают за чужими играми, в конце концов. Разве она раньше не играла? Когда снимала свои репортажи, когда общалась с матерью Антона, ревновавшей ее к сыну, как положено, с самого первого дня знакомства. Играла, и игра эта и была сутью ее взаимоотношений с родственниками, сутью работы.
Здесь, в монастыре – тем более. Никто не понимает, почему она здесь. Точнее, все думают, что им понятно, но она не собирается никому это рассказывать. Сколько бы кто ни пытался лезть к ней в душу, она туда никого не пустит. В ее душе – черное, бездонное, в котором она утонула. Да, ей плохо, но когда ее начинают оттуда вытаскивать, ей становится еще хуже. Особенно если люди пытаются говорить с ней от имени Бога, вот как мать Елена вчера.
Поначалу Анна пыталась объяснить – да, она пришла сюда, потому что ищет у Бога помощи. Но помощь ей пытаются оказать люди, причем очень своеобразную. Чем больше они говорят – сами не зная о чем, ведь никто не знает, что такое Бог, – тем больше раздражают Анну. Ей нужно молчание. Но ее не благословили молчать. Как странно. Когда раньше кто-то уходил в скит и молчал двадцать лет, он ни у кого не спрашивал разрешения. Но в нашем обществе другие игры. В это никто теперь не играет. Не может Анна уйти в лес, построить там себе избушку и жить одна. Найдут, попросят разрешение на строительство, документы на землю… И, главное – не разрешат молчать. Заберут в психиатрическую клинику и заставят говорить. Есть где-то такие отшельники, в сибирской тайге. О них шепотом рассказывают и считают их отступниками от истинной веры, потому что молиться Богу нужно в церкви, а не в хижине, сложенной из кусков рубероида и фанеры.
– Понимаешь, Анна, – говорила настоятельница вчера, – тебе нужно смягчить твою душу. Ты должна каяться, и тогда тебе Бог даст прощение, к тебе придет спасение.
– Я постоянно разговариваю с Богом.
– Ты не разговаривать должна, а молиться! Открывать душу. Я же тебе говорю – каяться. Просить о спасении. Отчаяние хуже всяких зол, сестра.
Анна молчала. Это бесполезно. Отчего эта женщина думает, что она лучше Анны знает, что ей нужно? Отчего она уверена в своей избранности и имеет право учить Анну? Анна и так чувствует присутствие Бога, и ей для этого человеческие слова не нужны. Его присутствие не выскажешь никакими словами.
– Ты упорствуешь в своем унынии. А это грех. Ты должна радоваться.
– Чему? – все же спросила Анна, хотя давала себе слово – слушать, кивать (игра такая, что поделаешь!) и уходить прочь, в свой мир, в котором ей гораздо лучше.
Лучше всего вообще не говорить ни слова, ни с кем. Ждать ночи. Ночью ей снится Артем, живой, веселый. Да, конечно, есть еще Ника. Иногда и она снится, и это очень раздражающие сны. Потому что во сне Анна любит Нику, как раньше, когда она не разделяла детей, не думала о том, кого любит больше. Ее мир был заполнен светом, любовью, с тех пор, как она встретила Антона, у нее все было прекрасно. До этого жизнь была хорошей, нормальной, удачной, но с того солнечного морозного дня, когда Антон подошел к ней, вообще все понеслось, как в сказочной карусели. Родилась Ника, здоровая, активная, красивая, веселая, умненькая, встала на лыжи, они вместе проводили столько времени в лесу, на трассах, летом тоже ездили в горы, гоняли на велосипедах, такие похожие с Антоном, и правда половинки. Несколько лет назад умерла ее мать, как-то неожиданно, никто не думал, что она болеет, но Анна утешала себя тем, что мать не страдала перед смертью, как многие, и рана довольно быстро заросла. Тем более, что вокруг нее были ее любимые – муж, Ника и, конечно, источник света и позитивной энергии Артем. Таким подвижным детям обычно положено смеяться и плакать без остановки. Но Артем не плакал, он только смеялся, находил радость во всем. Делал все быстро, энергично, как будто энергия обоих родителей в нем не удвоилась, а удесятерилась. Некоторые родственники и знакомые говорили, что надо бы его осаживать, что он слишком активен, это нездоро́во, но убедить Анну, что смех и свет, которые не выключаются никогда, – это плохо, не мог никто.
За два дня до трагедии Анна с Антоном записали Артема в школу, можно было сделать это по Интернету и успокоиться, но они еще и пошли по старинке, взяв сына за руку, посмотрели школу. Анна так ярко себе представляла, как осенью они отправятся с цветами и новым ранцем в школу, как Артем будет расти, видела его большим, подростком… Нет, нет и нет. Невозможно поверить. Дни идут – недели, месяцы, вот уже пошло на третий год. А во снах он живой, смеется, берет ее ручками за шею, шепчет ей в ухо: «Мама, мама…» Правда, последнее время стали сниться другие сны. И тогда Анна просыпается в слезах и не знает, куда ей деваться. Ведь у нее была единственная отдушина – ее сны. А теперь в снах Артем уходит. Уходит в лес, уходит к темному озеру, уходит к своей бабушке, ее матери, и она ничего не может поделать. Кричит, зовет его, пытается остановить, но у нее нет голоса во сне, нет сил…
Анна посмотрела на себя в маленькое зеркало, заправляя волосы в прорез глухого апостольника. Она хотела снять зеркало со стены, но воспротивилась соседка. Конечно, она бы предпочла быть в келье одна. Поначалу ей мешала другая женщина, но потом она привыкла. Не отвечала на вопросы, не разговаривала, да и все тут. Соседка поменялась, потом опять поменялась. Никто не хотел жить с молчащей Анной. У монахинь своей воли нет, но они ходили и потихоньку просили игуменью перевести их в другую келью. В монастыре не поощряются словоохотливые и заводящие дружбу личности, но упорное молчание Анны было обращено не к Богу, а в саму себя, оно пугало и раздражало по-человечески любого, кто оказывался рядом. Месяца два вообще никого не было. Когда к ней поселили пожилую сестру Гавриилу, бодрую, резкую, которая стала настойчиво увещевать Анну, добиваться ответа, она пошла к настоятельнице и спросила, нет ли возможности отвести ей отдельную келью.
Келья нашлась – в старом корпусе, крохотная, темная, с маленьким, в две ладони окошком под самым потолком, и вторым окном – узким, как бойница. Но это была именно жилая келья, потому что кровать в ней была когда-то построена вместе со стеной – каменное ложе. Оно очень понравилось Анне. Ровное, жесткое, всегда прохладное. Зимой в келье было холодно, но это не пугало Анну. В холоде лучше спится, сон глубже. И вот в эту келью в конце зимы привели полную, испуганную девушку и поставили ей кровать. Да, место для кровати было, у двери. Но Анна не понимала, зачем так тесниться. В других кельях гораздо больше места, освоившись в монастыре, она знала теперь, что есть и незаселенные комнаты. Конечно, в них с позапрошлого века не делали ремонт, но какой ремонт нужен в комнате с каменными стенами – побелить стены, выскоблить пол да покрасить окна? Главное, чтобы они закрывались хоть как-то и стекла все были на месте.
В ее келье в длинном узком окне – огромная щель. Когда не морозно, это очень хорошо – все время свежий воздух, а в самые морозы Анна на ночь клала на глубокий подоконник свое длинное пальто, вставала затемно – выспавшаяся, с ясной, свежей головой. Чистый холодный воздух, легко дышится, сон глубокий, иногда долго не отпускает, проснешься, опустишь ноги, сразу не встанешь – и сон продолжается, ровно с того места, на котором прервался от звука колокольчика дежурной сестры.
Новая соседка, Оля, совсем растерянная, сидела в первый день на краешке единственной табуретки, держа в руках пакет со своими вещами, и оглядывалась.
– А зеркала нет? – спросила она.
– Зачем тебе зеркало? – пожала плечами Анна. – Не насмотрелась на себя… там? – Анна кивнула в сторону улицы.
Девушка стыдливо пожала плечами. Анна уже потом узнала, что отдали ее в монастырь то ли родственники, то ли соседи, с ее согласия, разумеется, потому что Оля была набожная, верующая, училась плохо, все ходила в церковь с матерью, а как мать умерла, растерялась, хозяйство запустила, две козы у нее поумирали одна за другой, курятник сгорел, куры разбежались, забор упал. А Оля все сидела дома и плакала. Потом и дом сгорел. Вот какой-то «дядя Леша» ее, девятнадцатилетнюю, как малого ребенка, в монастырь и привез.
С Олей было просто молчать. Она пару раз, шумно вздыхая, пыталась заводить разговоры с Анной, но поскольку та молчала, Оля, поговорив немного, растерянно умолкала. Чужой человек в крохотной келье неимоверно мешал Анне, но настоятельница была неумолима: «Нет, и все». Ну нет так нет. Анна понимала, что ее воспитывают, ей помогают, ей не дают свободы и самостоятельности в общении с Богом. Что ж, она и в таких условиях сможет запереться и закрыться. Ее Бог – это ее Бог, тот Бог, что решил отнять у нее Артема. Если бы она верила, что когда-то встретится с Артемом – там, откуда никто не возвращается и не рассказывает, что же там на самом деле, – ей бы было легче. Хорошо Оле. Она искренне верит, что встретит свою мать, «мамку», как называет ее Оля, на том свете. Именно об этом она все порывается рассказать Анне. Анна поняла, почему настоятельница подселила к ней Олю. По интересам. Поговорить о том свете. Только Анна себе все совершенно не так представляет.
– Я приду туда и сразу мамку там найду, – на полном серьезе рассказывала ей два дня назад Оля, тихо, но настойчиво, несмотря на то, что Анна отвернулась к стене и сказала, что спит. – И она выйдет ко мне, в голубом платье, в котором мы ее хоронили, и скажет: «Олюшка моя, вот я и дождалася тебя…»
Анна все-таки не выдержала и повернулась к соседке:
– Ты веришь в это? Ты на самом деле веришь, что ты встретишь мать после смерти? В голубом платье?
Разве она имеет право быть такой жестокой? Имеет. Ведь у нее все отняли. Вся ее жизнь оборвалась вместе со смертью Артема. Ей больше ничего не нужно – ни свет, ни жизнь.
– Верю, – улыбаясь, проговорила Оля и приподнялась, подперев щеку тяжелой пухлой рукой. – Холодно как здесь. Не привыкну я никак. Как ты спишь…
– Попросись в другую келью.
– Мне здесь нравится, с тобой, – застенчиво сказала Оля. – Ты хорошая… и сильная.
Меньше всего Анне хотелось говорить с посторонним и совершенно ненужным ей человеком о самой себе. Сильная она или слабая… Хорошая или плохая. Она не для этого пришла сюда, чтобы обсуждать, какая она.
– А я не верю, что после смерти что-то будет. Вся наша жизнь – только здесь.
– Ты что? – даже испугалась Оля. – Ты что говоришь? Бог накажет, как же ты не веришь… Надо верить!
Как бы ей объяснить, что очень раздражает, когда посторонний человек, в два раза моложе тебя, называет тебя на «ты» и разговаривает с тобой так, как будто имеет право на любые вопросы.
– Ничего там нет, – упорно повторила Анна. – Есть только короткая жизнь, у кого восемьдесят лет, у кого сорок, как у твоей мамки, а у кого – семь.
– Я знаю, у тебя сын…
– Никогда, слышишь… – Анна резко встала и подошла к узенькому топчану, втиснутому между дверью и неровным скошенным углом. Она наклонилась к испуганно отпрянувшей от нее Оле: – Не смей никогда ничего говорить о моем сыне! Вообще не лезь ко мне, ты поняла? Кто тебе сказал? Зачем они болтают… Как это узнали… Надо же… Даром что монастырь… Разболтали…
Анна выдохнула, растерла сильно заболевшую грудь и вернулась обратно в кровать, стоять босиком на ледяном каменном полу было неприятно.
– Завтра скажешь настоятельнице, что тебе холодно здесь спать, и вообще, что я тебя прогнала. Поняла? А сейчас послушай меня: у тебя есть твоя короткая жизнь, после нее не будет ничего…
– Нет. – Анна почувствовала, как Оля улыбается в темноте. – Ты зря так говоришь. И ты своего сына встретишь, и я мамку свою. Вот осталось немного только здесь помучиться, я готовлюсь, надо молиться, надо жить праведно, и тогда мы там встретим всех, кто ушел…
– Ты – живешь? – усмехнулась Анна. – Ты пришла сюда, чтобы жить?
– Нет, – искренне ответила Оля. – Я пришла сюда, чтобы дождаться смерти. Здесь хорошо, и говорят, что делать надо, и женщины все хорошие, и церковь – вот она прямо здесь, к мамке ближе здесь, я чувствую…
– Что с тобой поделаешь! – махнула рукой Анна, с досадой чувствуя, что ей жалко девушку. Напрасно из злости она пытается Олю разуверить. А с другой стороны – ну как слышать от молодой, вроде вполне здоровой, пусть и не очень развитой, но зато доброй и душевной девушки, что она не жить собирается, а смерти ждать. Как не пытаться ее уверить, что мать свою она больше никогда не увидит и что вряд ли мать бы была довольна, если бы узнала, что после ее смерти дочь жить больше не будет, а добровольно согласится за вечное заточение в монастыре. Хотя в миру бы она пропала, наверно.
Вот эта тихая стеснительная Оля нашла где-то овальное зеркальце, повесила его около двери на старый гвоздь. И теперь аккуратно расчесывала перед ним свои длинные светлые волосы. Любая бы городская красотка позавидовала Олиным волосам, а она, расчесав их, стягивала в тугой узелок и прятала под платком. А как иначе? Монастырь. Анна зеркало сняла, вынесла в коридор, убрала за старую снятую дверь, которая, прислоненная, стояла у стены, а Оля нашла и вернула. Анна подивилась такому упорству скромной девушки, но больше снимать зеркало не стала. Она давно не видела себя в зеркало, причесывалась, умывалась, не глядя. В трапезной у входа сбоку было небольшое мутноватое зеркало, но она проходила, не поворачивая головы.
Сейчас она с удивлением рассмотрела свое лицо. Чужое, как будто совсем незнакомое лицо. Странно смотреть на себя, она отвыкла от этого. Это совершенно не нужно. Анна отвернулась от зеркала. Платок прекрасно можно надевать, не глядя на себя. Там сделана прорезь. Ровно или нет, можно ощупать руками. А как посмотришь в зеркало… Как будто глядя туда, она видела какой-то другой мир. Тот, о котором она думать не хочет и не будет. Мир, в котором надо что-то решать, мир, в котором горячо, ярко, шумно, как будто за плечом у нее появляются муж и Ника, смотрят на нее с надеждой, упреком. Нет, ей не нужны ни надежды их, ни упреки. Приехали раз – она дала понять, что не вернется к ним, что ее жизнь здесь. Точнее, не жизнь, а… Как назвать, что у нее здесь? Она, как Оля, ждет смерти?
От этой мысли Анне стало как-то нехорошо. Нет, конечно. Она же не верит, что после смерти что-то будет. Ничего не будет. Белковая жизнь короткая и бессмысленная. Точнее, если и есть какой-то смысл, нам не сообщили. Мы живем, подчиняясь чужой программе, и ничего поделать с ней не можем. Все четко расписано – сколько, как, когда, что можно, что нельзя, жесткие ограничения по сну, еде, температуре, организм наш слаб и вынослив одновременно. Повышение температуры на несколько градусов не совместимо с жизнью. Без воздуха три минуты – смерть. Без солнца разрушаются кости. Ребенок вынашивается девять месяцев. К пятидесяти годам функция воспроизводства в женском организме угасает. Мужчина с трудом управляется со своей функцией воспроизводства, придумывает ограничения, запреты, уловки… И так далее. И тем не менее скребется человек, скребется, несмотря на всё – размножается, размножается, истребляя всё вокруг себя – других живых существ, чистую воду, без которой сам жить не может, чистый воздух, лес…
Почему Анна стала об этом думать? Все мысли тяжелы и болезненны, лучше было в черной капсуле боли, в первые месяцы. Там главное было, чтобы никто не трогал. А сейчас Анна сама начинает думать, просыпается, и мысли обрушиваются – о том, о сем, о смыслах, бессмыслице, о жизни, о Нике, которой скоро исполнится шестнадцать, о муже, который как-то там без нее… О том, что она очень хочет верить, как верят все вокруг – легко и не рассуждая, очень хочет. И не может. Чем дольше она живет в монастыре, тем дальше ее вера от их наивной крепкой веры.
Анна взглянула на шедшую навстречу монашку. Не разойтись, ясно уже – та остановилась, чтобы поговорить.
– Анюта! – подмигнула ей Стеша – Стефанида, веселая и живая монахиня, которая всегда словно ненароком задевала Анну то одним словечком, то другим. – Хорошо-то как сегодня в праздник, правда? Душа радуется! Вот вся радуется! Плат-то поправь, сбился, набок съехал…
Анна кивнула, опустив глаза. Не надо к ней лезть с веселыми словами и разговорами о погоде. Да, небо. Она тоже видит, что небо лазурное, яркое, с белейшими облаками. Красиво, год назад она не видела этого ничего. А сегодня видит. А раньше, много лет подряд, бросалась фотографировать. Зачем? Чтобы сохранить эту красоту? Для чего? Для кого? Где теперь все ее снимки? Кому они нужны?
– Господь нам шлет искушения… – снова заговорила Стеша. – Нельзя прожить без искушений, или чрез бесов, или чрез людей, или от своих привычек…
– В смысле? – не поняла Анна. Она не может никак привыкнуть к их языку. – Ты о чем?
– Приехала новая насельница, – вздохнула Стеша, – да не одна…
– А с кем? – Анна, сама не зная почему, спросила это.
– Ох, да там такая история, прости Господи, прости Господи… Страдает она… болезнью винопития…
О проекте
О подписке