Гарсон долго вертелся в комнате. Даже пыль вытер – чего вообще никогда не делал.
Очень уж его занимал вид старого жильца.
Жилец на службу не пошел, хотя встал по-заведенному в семь часов. Но вместо того чтобы, кое-как одевшись, ковылять, прихрамывая, в метро, он тщательно вымылся, выбрился, причесал остатки волос и – главное чудо – нарядился в невиданное платье – твердый узкий мундир с золотым шитьем, с красными кантами и широкими красными полосами вдоль ног.
Нарядившись, жилец достал из сундучка коробочку и стал выбирать из нее ленточки и ордена. Все эти штуки он нацепил себе на грудь с двух сторон, старательно, внимательно, перецеплял и поправлял долго. Потом, сдвинув брови и подняв голову, похожий на старую сердитую птицу, осматривал себя в зеркало.
Поймав на себе весело-недоумевающий взгляд гарсона, жилец смутился, отвернулся и попросил, чтобы ему сейчас же принесли почту.
Никакой почты на его имя не оказалось.
Жилец растерялся, переспросил. Он, по-видимому, никак этого не ожидал.
– Мосье ведь никогда и не получал писем.
– Да… но…
Когда гарсон ушел, жилец тщательно прибрал на своем столике рваные книжки – Краснова “За чертополохом” и еще две с ободранными обложками, разгладил листок календаря и написал на нем сверху над числом: “День ангела”.
– H-да. Кто-нибудь зайдет.
Потом сел на свое единственное кресло, прямо, парадно, гордо. Просидел так с полчаса. Привычная постоянная усталость опустила его голову, закрыла глаза, и поползли перед ним ящики, ящики без конца, вниз и вверх. В тех ящиках, что ползут вниз длинной вереницей, скрепленной цепями, лежат пакеты с товаром. Пакеты надо вынуть и бросить в разные корзины. Одни в ту, где написано “Paris”, другие туда, где “Province”. Надо спешить, успеть, чтобы перехватить следующий ящик, не то он повернется на своих цепях и уедет с товаром наверх. Машина…[44][45]
Ползут ящики с утра до вечера, а потом ночью, во сне, в полусне – всегда. Ползут по старым письмам, которые он перечитывает, по “Чертополоху”, по стенным рекламам метро…
Жилец забеспокоился, зашевелил усами, задвигал бровями – открыл глаза.
Заботливо оглядел комнату. Заметил, что наволочка на подушке грязновата, вывернул ее на другую сторону, посмотрел в окошко на глухую стену, прямо на трубу с флюгером, там, наверху, подумал, надел пальто, поднял воротник, чтоб спрятать шитье мундира, и спустился вниз.
Через окошечко бюро выглянула маслено-расчесанная голова кассирши и уставилась белыми глазами на красные лампасы, видневшиеся из-под пальто.
Жилец, обыкновенно втянув голову в плечи, старался поскорее пройти мимо, но на этот раз он подошел и долго и сбивчиво стал толковать, что он сейчас вернется и если в его отсутствие кто-нибудь зайдет – один господин или двое, или даже господин с дамой, – наверно кто-нибудь зайдет, – то пусть они подождут.
Кассирша отвечала, что все поняла и повторила отчетливо и очень громко, как говорят с глуховатыми либо с глуповатыми.
Жилец скоро вернулся с пакетиком.
– Никого не было?
– Никого.
Постоял, пожевал губами, словно не верил.
Поднявшись к себе, развернул из пакетика хлебец и кусочек сыру и торопливо съел, поглядывая на дверь, и долго потом счищал крошки с мундира.
Потом опять сел в свое кресло, и опять поплыли ящики. Может быть, все-таки придет полковник. Если нашел службу и занят, так зайдет вечером. Пойдем в кафе, посидим, потолкуем. Наверное, придет.
Ящики приостановились и поплыли снова.
Потом заговорили французские голоса, громкие и сердитые, о каком-то пакете, попавшем не в ту корзину, заныли простреленное плечо и контуженное колено. Ящики остановились, и сон упал глубже – в накуренную большую комнату с огромным золоченым зеркалом. У людей, сидевших в ней, были внимательные и вежливые лица, блестели через табачный дым нашивки, галуны и пуговицы. Кто-то говорил ему:
– А вы, ваше превосходительство, верите в благоприятный исход?
Он не понимал, забыл. Какой такой исход! Какие бывают исходы.
– У меня болит нога, – отвечает он. – Я ранен под Сольдау.
Но тот, который спросил, недоволен ответом.
– Я отказываюсь вас понимать, ваше превосходительство. Никакого Сольдау не было.
Он хочет возражать, но тут же соображает, что с его стороны бестактно было говорить о войне, которую тот не знает. Тот ведь убит в японскую войну.
– У меня болит нога.
Он не знает, что сказать, и чувствует, что все смолкли, смотрят на него и ждут.
И вдруг шорох. Поплыли ящики. Сон стал мельче, тоньше, боль в плече и колене определеннее.
– Они как будто против меня. Они не могут ничего этого понять и только каждый раз сердятся. Я же не виноват, что был убит не в японскую кампанию, а позже. Впрочем, когда же я был убит? Нет, здесь ошибка. Я не был убит.
За дверью шорохнуло.
Он вскочил и, спеша и хромая, бросился к двери:
– Entrez! Entrez![46]
За дверью по темной стене отчетливо плыли ящики, а внизу что-то неясно шевелилось.
– Кошка.
Кошка смотрела человечьими глазами, испуганно и кротко.
Он хотел нагнуться, погладить, но стало больно.
– А у меня все колено болит, – сказал он и тут же вспомнил, что здесь Франция, и испугался, что забыл об этом, и повторил тихонько:
– J’ai mal au genou. [47]
Кошка шмыгнула в тьму, пропала.
Он зажег лампу.
– Семь часов.
И есть не хотелось.
– Нет. Никто не придет. Да и давно не видались. Пожалуй, несколько месяцев. Может, за это время успели большевиками сделаться. И очень просто.
Он хотел фыркнуть и рассердиться, но не нашел в себе ни жеста, ни чувства. Устал, лег на кровать, как был, в орденах и мундире. Опять ящики.
– Ну что ж, ящики – так ящики.
Пусть плывут. Ведь доплывут же до последнего?
Наши друзья Z живут за городом.
– Там воздух лучшее.
Это значит, что на плохой воздух денег не хватает.
Мы поехали к ним в гости небольшой компанией.
Выехали вполне благополучно. Конечно, если не считать мелочей: не захватили папирос, потеряли перчатки и забыли ключ от квартиры. Потом еще – на вокзале купили на один билет меньше, чем было нужно. Ну что же делать – обсчитались. Хотя и всего-то нас ехало четверо. Это было немножко неприятно, что обсчитались, потому что в Гамбурге была лошадь, которая очень бойко считала даже до шести…
Вылезли тоже благополучно на той станции, на какой следовало. Хотя по дороге и раньше иногда вылезали (т. е., честно говоря, на каждой станции), но, узнав об ошибке, сейчас же очень толково влезали обратно в вагон.
По прибытии на место назначения испытали несколько неприятных минут: неожиданно оказалось, что никто адреса Z не знал. Каждый понадеялся на другого.
Выручил нас тихий ласковый голосок:
– А вот и они!
Это была дочка Z, одиннадцатилеточка, ясная, беленькая, с белокурыми русскими косичками, какие и у меня были в одиннадцать лет (много было из-за них поплакано, много было за них подергано!..).
Девочка пришла встретить нас.
– Вот не думала я, что вы приедете! – сказала она мне.
– Почему же?
– Да мама все время твердила, что вы либо на поезд опоздаете, либо не в ту сторону поедете.
Я немножко обиделась. Я человек очень аккуратный. Еще недавно, когда М. пригласила меня на бал, я не только не опоздала, но даже явилась на целую неделю раньше…
– Ах, Наташа, Наташа! Вы еще не знаете меня!
Ясные глазки посмотрели на меня внимательно и опустились.
Обрадовавшись, что теперь попадем куда надо, мы решили сначала зайти отдохнуть в какое-нибудь кафе, потом пойти поискать папирос, потом попытаться протелефонировать в Париж, потом…
Но беленькая девочка сказала серьезно:
– Это никак нельзя. Сейчас нужно идти домой, где нас ждут.
И мы смущенно и покорно пошли гуськом за девочкой.
Дома застали хозяйку над плитой.
Она с удивлением смотрела в кастрюльку.
– Наташа, скорее скажи твое мнение, что у меня вышло – ростбиф или солонина?
Девочка посмотрела.
– Нет, чудо мое, на этот раз вышла тушеная говядина.
Z бурно обрадовалась.
– Вот и прекрасно! Кто бы подумал!
За обедом было шумно.
Все мы любили друг друга, всем было хорошо, и поэтому хотелось говорить. Говорили все зараз: кто-то говорил о “Современных записках”, кто-то о том, что за Ленина нельзя молиться. Грех. За Иуду церковь не молится. Кто-то говорил о парижанках и платьях, о Достоевском, о букве “ѣ”, о положении писателей за границей, о духоборах, кто-то из нас хотел рассказать, как в Чехии делают яичницу, да так и не успел, хотя говорил не переставая, – все перебивали.
И среди этого хаоса беленькая девочка в передничке ходила вокруг стола, поднимала уроненную вилку, отставляла стакан подальше от края, заботилась, болела душой, мелькала белокурыми косичками.
Раз подошла к одной из нас и показала какой-то билетик.
– Вот, я хочу вас чему-то научить. Вы ведь дома хозяйничаете? Так вот, когда берете вино, спрашивайте такой билетик. Накопите сто билетиков, вам полдюжины полотенец дадут.
Толковала, объясняла, очень хотела помочь нам на свете жить.
– Как у нас здесь чудесно! – радовалась хозяйка. – После большевиков-то. Вы подумайте только – кран, а в кране вода! Печка, а в печке дрова!
– Чудо мое! – шептала девочка. – Ты ешь, а то у тебя все простынет.
Заговорились до сумерек. Беленькая девочка давно что-то повторяла каждому по очереди, наконец, кто-то обратил внимание.
– Вам надо с семичасовым уезжать, так скоро пора на вокзал.
Схватились, побежали.
На вокзале последний спешный разговор.
– Завтра покупать для Z платье, очень скромное, но эффектное, черное, но не чересчур, узкое, но чтобы казалось широким, и главное, чтобы не надоело.
– Возьмем Наташу, она будет советовать.
И опять о “Современных записках”, о Горьком, о французской литературе, о Риме…
А беленькая девочка ходит вокруг, говорит что-то, убеждает. Кто-то, наконец, прислушался:
– Перейти надо на ту сторону через мостик. А то поезд подойдет, вы заспешите, побежите и опоздаете.
На другой день в магазине два трехстворчатых зеркала отражают стройную фигуру Z. Маленькая продавщица с масленой головой и короткими ногами накидывает на нее одно платье за другим. На стуле, чинно сложив ручки, сидит белая девочка и советует.
– Ах, – мечется Z между зеркалами. – Вот это прелесть! Наташа, что же ты не советуешь? Смотри, какая красота, на животе серая вышивка. Говори скорее свое мнение.
– Нет, чудо мое, нельзя тебе это платье. Ну как ты каждый день с серым животом будешь? Если бы у тебя много платьев было – другое дело. А так непрактично.
– Ну, какая ты, право! – защищается Z. Но ослушаться не смеет.
Мы идем к выходу.
– Ах, – вскрикивает Z. – Ах, какие воротнички! Это моя мечта! Наташа, тащи меня скорее мимо, чтобы я не увлеклась.
Белая девочка озабоченно берет мать за руку.
– А ты отвернись, а ты смотри в другую сторону, чудо мое, вон туда, где иголки и нитки.
– Вы знаете, – шепчет мне Z, указывая глазами на дочку, – она вчера слышала наш разговор о Ленине и говорит мне вечером: “А я за него каждый день молюсь. На нем, говорит, крови много, его душе сейчас очень трудно. Я, говорит, не могу – я молюсь”.
Что слава? Яркая заплата
На бедном рубище певца.
Очень много говорили о смерти Макса Линдера.
Причин самоубийства выставлялось целых три. Первая – он ревновал жену. Вторая – жена ревновала его. И наконец третья – тоска о закате славы своей.
Вот в эту последнюю причину я и не верю и скажу почему.
Мечтать о славе, не имея ее, еще можно, но, познав ее, об утрате, вероятно, никто не жалел.
– Ах, счастливец, – пищали барышни. – Все вас знают, все о вас говорят.
– Нда-м, миленькие. Говорят. А вот вы лучше послушайте, что говорят.
Приходилось мне видеть людей в зените славы их, и видела я, как слава, венчая их главу, не тихо и ласково обвивала ее лаврами, а колотила этим самым венком по темени.
Леонид Андреев велел у себя дома, чтобы газеты от него прятали.
– Не могу! В каждом номере какая-нибудь про меня гадость. Прочту – потом весь день болен и работать не могу.
Когда умер Чехов, которого все так любили, одна почтенная литературная дама, вздохнув, сказала:
– И отчего все наши писатели так рано спиваются.
Незабвенная надгробная речь! Жаль, что Чехов не мог ее слышать, – ему бы она понравилась.
В древние времена дело прославления было поставлено не кустарно и случайно, как в наше время, а систематично и обстоятельно.
Герой за подвиги награждался двумя герольдами, которые всюду сопровождали его, дули в свои трубы и возглашали о его достоинствах.
Какой ужас! Даже на самый древний вкус вряд ли это было удобно. На улице еще туда-сюда, а как позовешь такого в маленькую квартиру, с его треском, блеском и двумя верзилами за спиной.
Я часто слышала, что это только у русских не любят и не ценят своих великих людей. Но вот вижу теперь, что делается у французов. Действительно, каждая улица носит славное имя и на каждом углу по памятнику.
– Кто это? – спросите у прохожего.
– Je ne sais pas. Je ne suis pas du quartier.[48]
Другой пожмет плечами:
– Peut-être un pharmacien… enfin on ne sait pas.[49]
Вот и все – un pharmacien, а человек был действительно великим, человек был Бальзак.
А к своим современникам, которыми гордятся и которых любят, – как они относятся? Каждый вечер во всех boîte’ах шансонье измывается над любимцами Парижа. Каждый вечер неустанно поют о том, что Сесиль Сорель шестьдесят лет, что у Мистенгет вставные зубы, что Майоль и Ростан развратники.[50]
Все это называется – слава.
Знаменитый певец входит в зал ресторана.
Все лица поворачиваются к нему – он это видит. Все шепчут его имя, – он его понимает, все улыбаются – он это видит и понимает.
Как приятно!
Но он не слышит…
– Марья Петровна, кто этот пришел с красной рожей?
– Знаменитый певец Петров.
– Петро-ов! А я думала, он помер.
– Да что вы, ему всего-то лет сорок.
– Уже и сорок. Я еще совсем девчонкой была, только что замуж вышла (понимай двадцати пяти лет), а он уж пел.
– Вы о чем? – спрашивают с соседнего столика.
– Да вот Анна Ивановна говорит, что совсем маленькой девочкой его слышала.
– Ну, если Анна Ивановна маленькой девочкой его помнит, так ему, хи-хи, добрые шестьдесят.
– Подумайте только! – ахают кругом. – Так сохранился. На вид не больше сорока. Чудеса! И поет еще недурно!
– Это спирт ему голос сохраняет, – острит сосед.
– А разве он пьет?
– Не пьет только курица.
– Господи, такой пьяница и так сохранился.
На другой день Софья Павловна (с третьего столика) рассказывает знакомым о впечатлениях вечера.
– Был Петров.
– Пел?
– Ну где ему! Говорят, по обыкновению пьет как сапожник.
– Не скандалил?
– При нас нет. Может быть, потом.
На другой день знакомые говорят:
– Что, на концерт Петрова? Охота вам! Пьет, скандалит.
– Да неужели! Какая гадость! Вздуть бы его как следует. Только русское имя порочит.
Это – слава.
В ложу театра входит знаменитая актриса.
– Смотрите, наша Магина.
– А с кем она живет?
(Этот вопрос всегда выскакивает первым, когда заходит речь о знаменитой женщине. Прежде, чем – кто она, чем знаменита – поет, танцует, играет или стихи пишет.)
– Вы лучше спросите, с кем не живет.
(Таков всегда бывает ответ на этот первый вопрос.)
– Интересная?
– Была. В шестьдесят лет трудно быть интересной.
– Да разве ей…
– Анна Ивановна еще маленькой девочкой была, когда она уже выступала.
– А как же, говорят, у нее в прошлом году ребенок родился.
– Ну, знаете ли, они для рекламы на все способны.
– Вообще, дамочка с прошлым. Из-за нее, говорят, какой-то купец застрелился.
О проекте
О подписке