Как же они меня достали со своей писаниной! Я раскладываю на тумбочке больничной палаты разноцветные листки. Рецепты, справка о медицинской страховке, свидетельства о браке и о собственности на дом, результаты анализов… Рассовываю документы по конвертам из крафт-бумаги. Часть из них потребуется больнице, но не все. Остальное взвешу и отправлю с почты в Верноне. Ненужные бумажки убираю в белую папку. Заполнила я не все – не во всем разобралась, так что нужно будет уточнить кое-что у медсестер. Они меня уже хорошо знают. Вчера я провела здесь несколько часов – с середины дня до позднего вечера.
Я сидела в палате номер 126, изображая из себя без пяти минут вдову, скорбящую об умирающем муже, и слушала их оптимистичные прогнозы. Разумеется, лживые.
Моему мужу крышка, это очевидно. Если бы они знали, до какой степени мне на это плевать.
Скорее бы все кончилось. Это единственное, о чем я прошу.
Прежде чем уйти, я приблизилась к висящему слева от входной двери зеркалу в облупленной золоченой раме. Вгляделась в свое морщинистое застывшее лицо. Мертвое лицо. Закутала голову широким черным шарфом, похожим на чадру. Старухам следует закрывать лицо – никому не хочется на них смотреть. Даже здесь, в Живерни. Особенно здесь, в этой деревне, ставшей символом света и ярких красок. Старухи обречены жить в тени, во тьме и мраке. Они никому не нужны. Их никто не замечает. Никто не помнит об их существовании.
Это меня устраивает.
Я в последний раз осмотрелась и спустилась вниз со своего донжона – так в Живерни называют башню мельницы Шеневьер. Донжоном. Перед уходом еще раз машинально проверила, все ли вещи на своих местах, и тут же обругала себя за глупость. Сюда больше некому приходить. Я прекрасно это знаю, но тем не менее с маниакальной дотошностью навожу в башне порядок. По телевизору говорили, что такое поведение именуется навязчивым состоянием. Нечто вроде нервного тика. Правда, он никому не мешает. Кроме меня самой.
В самом темном углу глаз кое за что зацепился. По-моему, картина слегка перекосилась. Я медленно пересекла комнату. Так и есть. Чуть потянула раму за правый нижний угол и выровняла ее.
Мои «Кувшинки».
Черные.
Я специально повесила картину в таком месте, чтобы ее не было видно в окна. Как будто кто-то способен заглянуть в окно пятого этажа башни над нормандской мельницей.
Это мое убежище.
Картина висит в наименее освещенном, так называемом слепом углу. В сумраке темные пятна на серой поверхности пруда кажутся еще чернее.
Цветы скорби.
Самые мрачные из всех, что когда-либо изображала кисть художника.
Я с трудом спустилась по лестнице и вышла на улицу. Нептун ждал меня во дворе мельницы. Я выставила вперед палку, чтобы он ко мне не бросился, – эта псина не понимает, что мне и так нелегко сохранять равновесие. Я старательно закрыла дверь на три замка, опустила ключи в сумку и еще раз проверила запоры.
Только после этого я обернулась. С большого вишневого дерева во дворе опадали последние лепестки. Говорят, этой вишне сто лет. Говорят, она застала Моне! В Живерни обожают вишню. Вдоль парковки перед Музеем американского искусства, который год назад переименовали в Музей импрессионизма, высадили длинный ряд вишневых деревьев. Вроде бы японских. Маленьких, карликовых. Мне это кажется странным. Зачем здесь эта экзотика? Как будто своих вишен мало. Но разве их поймешь? Говорят, что американские туристы страсть как любят смотреть на вишни в весеннем розовом цвету. Если бы меня спросили, я бы сказала, что розовые лепестки, засыпавшие парковку и крыши автомобилей, слишком явственно напоминают стиль Барби, но кому интересно мое мнение?
Я покрепче прижала конверты к груди, чтобы Нептун не хватанул зубами. С трудом переставляя ноги, двинулась вверх по улице Коломбье. Я шла не спеша и в тени увитого плющом портика перед входом в гостиницу остановилась передохнуть. Автобус на Вернон отходит через два часа. У меня полно времени. Вполне можно поиграть в маленькую серую мышку.
Я свернула на улицу Клода Моне. Вдоль каменных фасадов тянулись штокрозы и оранжевые ирисы, не хуже чертополоха пробившие гудроновое покрытие. Еще один символ Живерни. Я продвигалась со скоростью восьмидесятилетней старухи, коей и являюсь. Нептун, как всегда, удрал далеко вперед. Наконец я добрела до гостиницы «Боди». В окнах самого знаменитого в Живерни заведения висели афиши, сообщавшие о проведении выставок и фестивалей. Размер афиш точно соответствовал размеру оконных проемов. Если задуматься, выглядело это довольно странно. Меня всегда занимал вопрос: что это – простое совпадение, результат сознательных усилий по подгонке одного к другому или ясновидение архитектора, точно предугадавшего в девятнадцатом веке размер стандартных рекламных афиш в будущем.
Впрочем, подозреваю, что вас эта загадка не слишком интересует. Напротив отеля за столиками кафе под оранжевыми зонтиками сидели на зеленых чугунных стульях два-три десятка посетителей, очевидно желающих испытать те же чувства, что когда-то переполняли колонию американских художников, поселившихся здесь сто лет назад. Еще одна странность, если задуматься. В девятнадцатом веке американские художники приезжали сюда, в крошечную нормандскую деревушку, в поисках покоя и вдохновения. Сегодняшняя Живерни способна подарить вам что угодно, только не покой. Лично я сегодняшней Живерни вообще не понимаю.
Я села за свободный столик и заказала чашку черного кофе. Его принесла мне незнакомая официантка – видать, приехала подработать в сезон. Одета она была в короткую юбку и жилетку а-ля импрессионизм – с вышитыми на спине лиловыми кувшинками.
Носить на спине лиловые кувшинки – ну разве это не странно?
Я много лет наблюдала за всеми преобразованиями в Живерни, и у меня иногда возникает ощущение, что наша деревня превратилась в большой парк аттракционов. Парк впечатлений, если хотите. Из импрессионизма здесь постарались выжать все, что только можно. Я сидела и тихо вздыхала – настоящая старая ведьма, привыкшая ворчать себе под нос. Вокруг собралась самая разношерстная публика. Молодая парочка читала путеводитель. Трое мальчишек лет пяти возились на дорожке из гравия – должно быть, родители в это время думали, что вместо пруда с лягушками им следовало отвезти своих отпрысков в бассейн. Увядшая американка на голливудском диалекте французского языка пыталась заказать себе чашку кофе по-льежски.
Они тоже были здесь.
Двое из них. Сидели в трех столиках от меня. То есть метрах в пятнадцати. Разумеется, я их сразу узнала – успела хорошенько разглядеть из окна мельничной башни. Инспектор, не побоявшийся замочить ноги во время осмотра трупа Жерома Морваля, и его робкий помощник.
Ясное дело, они глазели на молоденькую официантку. Похожая на серую мышку старуха не привлекла их внимания.
Инспектор Серенак смотрел на отель «Боди» через солнечные очки. Фасад отеля казался ему нарисованным сепией, а ножки хорошенькой официантки, сновавшей между столиками, приобрели золотистый оттенок хорошо пропеченного круассана.
– Окей, Сильвио. Значит, ты еще раз проверишь, не осталось ли улик возле ручья. Знаю, основное уже отправили в лабораторию – слепки следов, камень, тело Морваля и прочее. Но мы могли что-то упустить. Не спрашивай меня, что именно, я сам не знаю. Просто сходи туда еще раз и все осмотри – мостки, деревья, мост. Заодно поищи свидетелей. А мне придется нанести визит вдове, Патрисии Морваль. Ничего не поделаешь. Тебе что-нибудь известно об этом самом Жероме Морвале?
– Да, Лора… э-э, патрон.
Сильвио Бенавидиш извлек из-под стола папку. Серенак проводил глазами официантку.
– Выпьешь что-нибудь? Пастис? Белое вино?
– Нет, я ничего не буду.
– Что, даже кофе не выпьешь?
– Ничего. Не беспокойтесь.
Но голос Бенавидиша выдавал колебание.
– Ладно, чаю выпью.
Лоренс Серенак поднял руку, подзывая официантку.
– Мадемуазель? Один чай и один бокал белого. У вас есть гайак?[1] – Он повернулся к помощнику: – Неужели так трудно называть меня на «ты»? Сильвио, я что, намного тебя старше? Мы с тобой в одном звании. Если я четыре месяца возглавляю комиссариат Вернона, это еще не значит, что мне обязательно надо говорить «вы». У нас на юге даже патрульные обращаются к комиссару на «ты».
– А у нас на севере нет. У нас дела так быстро не делаются. Но вы не волнуйтесь, патрон. Просто надо немного подождать…
– Наверное, ты прав. Сейчас скажешь, что у меня должен пройти период акклиматизации. Но я ничего не могу с собой поделать. Меня прямо выворачивает, когда собственный зам называет меня «патрон».
Сильвио нервно сжимал пальцы, словно не решался перечить начальнику.
– Если хотите знать мое мнение, дело не в том, кто с севера, а кто с юга. Вот мой отец, например. Он сейчас на пенсии, а до этого всю жизнь строил дома. По всей стране. И не только во Франции, но и в Португалии. И хозяева всегда обращались к нему на «ты», а он всегда им говорил «вы», даже если они были моложе. Мне кажется, тут вся штука в том, что ты носишь – костюм с галстуком или рабочий комбинезон… Руки у тебя какие – в маникюре или в смазке… Не знаю, понятно я говорю или нет…
Лоренс Серенак распахнул кожаную куртку, надетую на серую майку.
– Сильвио, где ты видишь галстук? Блин, мы оба с тобой инспекторы полиции… – Он громко рассмеялся. – Ну ладно. Сам говоришь, надо подождать. Если честно, мне по душе твоя португальская скромность. Но вернемся к Морвалю. Что у нас есть?
Сильвио уставился в свои записи.
– Жером Морваль – уроженец этой деревни, сумевший выбиться в люди. Его семья перебралась в Париж, когда он был ребенком. Морваль-старший тоже работал врачом, терапевтом, но не особенно разбогател. Довольно молодым Жером Морваль женился на некоей Патрисии Шерон. Им обоим тогда не было еще и двадцати пяти. Дальше начинается история его головокружительного успеха. Малыш Жером окончил медицинский факультет со специализацией по офтальмологии и вместе с пятью коллегами открыл кабинет в Аньере. Тут умирает папаша Морваль. Сынок вложил полученные в наследство денежки в собственный кабинет офтальмологической хирургии в XVI округе Парижа. Если смотреть со стороны, то дела у него шли недурно. Насколько я понял, он считался виртуозом по удалению катаракты, то есть работал в основном с пожилым контингентом. Десять лет назад он решил вернуться в родные пенаты и купил в Живерни один из самых красивых домов – как раз между отелем «Боди» и церковью…
– Дети есть?
Официантка принесла им заказ. Не успел Бенавидиш открыть рот, чтобы продолжить рассказ, как Серенак сказал:
– Хорошенькая, а? И ножки что надо.
Инспектор Бенавидиш пришел в явное замешательство – то ли вздохнуть с сожалением, то ли смущенно улыбнуться.
– Э-э… Ну да… То есть нет… То есть я хочу сказать: нет, у Морвалей не было детей.
– А врагов?
– Морваль вел довольно замкнутый образ жизни. В политику не ввязывался. Ни в каких общественных комитетах не состоял. У него и друзей-то практически не было. Зато был…
– Подожди! – перебил его Серенак и резко повернулся на стуле: – А вот и ты… Ну привет!
Мимо ног Бенавидиша под стол прокралось мохнатое существо. Он вздохнул – на сей раз совершенно искренне. Серенак принялся трепать Нептуна по холке.
– Мой единственный свидетель! – приговаривал он. – Ну здравствуй, Нептун!
Пес явно отзывался на кличку. Помахивая хвостом, он задрал морду, красноречиво глядя на кусок сахара, лежавший на блюдце перед Сильвио. Серенак направил на пса указательный палец:
– Веди себя хорошо, договорились? Мы должны дослушать, что говорит инспектор Бенавидиш. И для этого нам понадобится все наше терпение. Сильвио, так на чем ты остановился?
Сильвио заглянул в свои записи и монотонным голосом продолжил:
– У Жерома Морваля было в жизни два увлечения. Он предавался им со всей страстью и посвящал им все свое свободное время.
Серенак гладил Нептуна.
– Теплее…
– Так вот, две страсти. Если вкратце, то это живопись и женщины. В том, что касается живописи, мы, судя по всему, имеем дело с настоящим коллекционером, этаким одаренным самоучкой, предпочитавшим, конечно, импрессионистов, что вполне объяснимо. Кроме того, у него была своего рода идея фикс. Я просто пересказываю, что услышал. Жером Морваль мечтал приобрести картину Клода Моне. Но не абы какую. Он хотел «Кувшинки». Вот такой вот окулист.
Серенак шепнул на ухо собаке:
– Нифига себе! Картину Моне! Даже если бы он помог прозреть всем зажиточным дамочкам XVI округа, вряд ли заработанных денег хватило бы на «Кувшинки» Моне. Но, – он перевел взгляд на помощника, – ты говорил про две страсти? Значит, на стороне орла у славного доктора Морваля были картины импрессионистов. А что было на стороне решки? Бабы?
– Все это не более чем слухи… Хотя Морваль не слишком и прятался. Соседи и сотрудники в основном сочувствовали его жене Патрисии. Вышла замуж молодой, целиком материально зависела от мужа – следовательно, на развод надеяться не могла. Ей приходилось на все закрывать глаза. Ну вы же понимаете, патрон…
Серенак одним глотком опустошил свой бокал.
– Если я патрон, то это и правда гайак, – скривившись, ответил он. – Но я тебя отлично понял, Сильвио. И знаешь что? Этот доктор начинает мне нравиться. Тебе удалось добыть пару-тройку имен? Его любовниц или мужей-рогоносцев? Желательно с преступными наклонностями?
Сильвио поставил на блюдце чашку чая. Нептун смотрел на него влажными глазами.
– Пока нет. Но в том, что касалось любовниц, у Жерома Морваля тоже был пунктик.
– Да ну? Какая-нибудь неприступная красавица?
– Что-то в этом роде. Держитесь за стул, патрон. Это местная учительница. Говорят, первая красавица на деревне. И он вбил себе в голову, что должен добавить ее к списку своих трофеев.
– И?
– Больше я ничего не знаю. Это все, что мне удалось выяснить у его коллег, секретарши и трех галеристов, с которыми он часто вел дела. Это, так сказать, версия самого Морваля…
– А учительница замужем?
– Да. И ее муж чрезвычайно ревнив.
Серенак повернулся к Нептуну:
– Видал? Нашему Сильвио палец в рот не клади! Это он только на вид тормоз тормозом, а на самом деле гигант мысли.
Он поднялся. Овчарка, словно ждала лишь сигнала, вылезла из-под стола и умчалась вперед по улице.
– Значит, так, Сильвио. Отправляйся-ка к ручью. Надеюсь, ты прихватил сапоги и сеть? А я пойду выражать соболезнования вдове Морваля. Улица Клода Моне, семьдесят один? Я правильно запомнил?
– Правильно. Но вы не ошибетесь. Живерни – небольшая деревня. Здесь всего две длинные улицы, и они расположены параллельно одна другой. Первая – Клода Моне – тянется через всю деревню. Вторая – это шоссе Руа – дорога в ведении департамента, она идет вдоль ручья. Между ними есть улочки, но маленькие и прямые, так что запутаться трудно.
Мимо процокала каблучками хорошенькая официантка, направляясь с улицы Клода Моне к бару. На фоне стен гостиницы «Боди» – кирпич и терракота – освещенные солнцем штокрозы казались мазками пастели. Серенак решил, что эта картина ему нравится.
Сильвио не ошибся. Дом номер 71 был, вне всякого сомнения, самым примечательным на улице Клода Моне. Желтые ставни, увитый диким виноградом фасад, красивое сочетание обтесанного камня и фахверка, на подоконниках герани в огромных горшках. Одним словом, чистый импрессионизм! Или Патрисия Морваль хорошо разбиралась в тонкостях декора, или имела в своем распоряжении небольшую армию опытных специалистов, недостатка в которых, скорее всего, в Живерни не ощущалось.
На деревянном крыльце висел на цепочке медный колокольчик. Серенак позвонил, и дубовая дверь почти мгновенно распахнулась. Похоже, Патрисия его ждала. Чуть посторонившись, женщина пропустила инспектора в дом.
Серенак всегда придавал большое значение моменту знакомства с людьми, так или иначе вовлеченными в расследование. Так сказать, первому впечатлению. Оно давало бесценный шанс прощупать собеседника, составить его психологический портрет. Вот и сейчас он намеревался взять мадам Морваль, что называется, тепленькой. Кто она такая? Несчастная женщина, обманутая мужем, или равнодушная мещанка? Раздавленная судьбой одинокая душа или веселая вдова? Она ведь изрядно разбогатела. И обрела свободу. Теперь, пусть и задним числом, ей ничего не стоит отомстить покойному супругу за все перенесенные унижения. Искренне она скорбит или притворяется? Но с ходу разобраться, что тут к чему, инспектору не удалось – глаза Патрисии Морваль прятались за толстыми линзами очков. Он отметил лишь, что глаза эти красные.
Серенак ступил в коридор, вернее, в огромный, хоть и узкий холл, конец которого уходил вглубь дома, и тут же остановился, пораженный. Обе стены закрывали гигантские – не меньше пяти метров в длину – копии довольно редкого варианта «Кувшинок»: красно-золотая гамма, ни неба, ни ивовых ветвей. Насколько помнил Серенак, эта версия картины относилась к заключительному этапу творчества Моне, то есть к 1920-м годам. Логика художника угадывалась достаточно просто: он стремился максимально сфокусировать взгляд на небольшом, всего в пару квадратных метров, участке пруда, убрав с полотна все лишнее. Не вызывало сомнений, что оформление холла копировало Оранжери, хотя до стометровых стен парижского музея, сплошь увешанных «Кувшинками», дому окулиста было далеко.
О проекте
О подписке