Пребывание посольства в Царьграде затянулось. От праздности у многих началось томление духа и они стали не то чтобы болтливы, но излишне разговорчивы. Исподволь Симеон и Еремей попытались разузнать подробности смерти Михаила, но на их вопросы одни лишь разводили руками, а другие, наоборот, несли полнейшую околесицу – то ли хотели обратить на себя внимание, то ли обладали чрезмерно богатой фантазией. Впрочем, при подробных расспросах это быстро выяснялось, и интерес к таковым пропадал. Почтеннейший протодиакон владимирской соборной церкви, однако, подсказал, что если кому и известно что-то, так это служке покойного, который сообщил о кончине княжеского духовника, но после похорон своего господина как сквозь землю провалился.
Так или иначе, но обитатели подворья оказались княжеским соглядатаям бесполезны. Поняв это и оставив кота на попечение содержателя заведения, Еремище отправился к архимандриту Иоанну в монастырь Святого Михаила. Сей муж, истребивший при благочестивых бдениях столько масла в лампадах и столько чернил в склянках при переписывании святых книг, что другим и не снилось, пребывал в нервном возбуждении. Воспаленный взгляд, спутанная борода, щеки, покрытые болезненным румянцем, говорили лучше любых слов.
Он возлежал под драным овчинным полушубком на жалком дощатом ложе в убогой келье, грязной и запущенной. «Что означает эта бедность и неухоженность? Сие доказательство то ли праведности и нестяжательства, то ли лени и неизбывной дурости», – невольно подумалось чернецу.
При виде незнакомца архимандрит приподнялся и присел, привалившись спиной к стене. После незаслуженной хулы, возведенной на него, заточения и угроз дух Иоанна пребывал в расстройстве, граничившем с тихим помешательством. Общение с людьми тяготило его, он не желал никого видеть и ни с кем говорить.
Меж тем посетитель смиренно поклонился, представился паломником, направляющимся на Святую гору Афон, и, сославшись на то, что был знаком с нареченным митрополитом, попросил поведать ему о кончине Михаила.
– Да никак, – поморщившись, буркнул Иоанн. – Все утро по своему обыкновению прохаживался по палубе туда-сюда, размышляя о чем-то своем, а после поздней литургии оттрапезничал и отправился почивать. За ним и остальные. Послеобеденный сон слаще меда – без него русскому нельзя. Вдруг прибегает мальчишка-служка с воплями, что Михаил преставился. Кинулись к нему. Смерть, настигшая его, оказалась столь же чудна, сколь и неожиданна, и в очередной раз подтвердила ничтожество человека перед волей Всевышнего. А день тогда выдался такой прекрасный, тихий и теплый… Впрочем, не все ли равно, какая погода на дворе, когда помираешь?
– Человеком, однако, он был крепким и на здоровье не жаловался, с чего бы такому приключиться? – напирал Еремище.
Иоанн вздохнул, помолчал немного, пытаясь сосредоточиться, и потер себе виски. Мнимый паломник не торопил и терпеливо ждал. Наконец архимандрит ответил:
– Неизбежное часто случается именно тогда, когда мы уверены в себе и в своем завтрашнем дне. Видно, не случайно Сергий предрек Михаилу, что тот не узрит града Константина и не получит того, чего возжелал…
– Однако Царьград он все же видел… – возразил чернец.
– И что с того? – скривился архимандрит, неожиданно быстро и пристально, как здоровый, взглянув в глаза Еремею.
– Да ничего. Просто хотелось дознаться о причине его безвременной кончины…
– Хоть и не принято хаять покойников, но скажу все ж: дурной он был человек, гордец, упрямец и честолюбец, каких не часто встретишь. Таких мать сыра земля долго не носит. Тяжко ей, родимой…
«Господи, и чего только не насочиняют люди, какую только напраслину не возведут на того, кто им досадит…» – невольно подумалось Еремею.
– Тем не менее он состоял духовником благоверного князя Дмитрия Ивановича, а уж тот не стал бы открывать душу недостойному.
– Э-э, государи хоть и помазанники Божии, но такие же смертные, как и прочие, а потому не всегда способны отличить глас Божий от бреда безумца. Безгрешных на этом свете нет! Да и откуда им взяться, когда кругом скверна, мерзость и похоть?! – возразил архимандрит и пискляво хохотнул в кулак.
– Но ведь сам покойный святитель Алексий просил вселенского патриарха утвердить Михаила своим преемником…
– Он лишь уступил великому князю. «Пусть будет Михаил митрополитом, коли дозволят Бог, Пресвятая Богородица и патриарх со своим собором», – изрек он. Заметь: «коли» – и не более того!
– Хорошо, но отчего посольство не возвращается в Москву? Что вас держит у греков? Медом, что ли, тут намазано… – сменил тему посетитель.
– О том и не спрашивай, ибо крест целовал, – ответил архимандрит, прикрывая веки. – Есть вещи, которыми лучше не интересоваться. А теперь ступай. Истома меня взяла, худо мне…
Еремей возвращался на подворье в глубокой задумчивости. Что он узнал? Да почти ничего, и все же в голове начало что-то проясняться, только уловить, что именно, не мог.
Предмет обожания Кочевина-Олешеньского звали Ириной. Она происходила из обедневшего, но довольно знатного рода. Ее батюшка носил на хламиде нашивку патрикия[37], вращался при дворе, был посвящен во многие государственные тайны, участвовал в посольствах в Италию и Сербию, владел несколькими языками, а писал быстро и красиво, что высоко ценилось тогда.
Как и большинство девушек ее сословия, Ирина получила домашнее образование: умела читать и писать, знала «Новый завет», прочла в свое время «Одиссею», но «Илиаду» не до конца, а также могла ткать, вышивать и ухаживать за больными. Отец пытался привить ей любовь к литературе и истории, чтобы тем восполнить недостатки ее образования, но безуспешно. Окружающий мир привлекал Ирину значительно сильнее, чем занудные труды прошлого, и она с большей охотой постигала жизнь через собственные ошибки, счет которым не вела.
После безвременной смерти матери батюшка повторно женился на старой деве, не слишком привлекательной, злобной и сварливой, но чертовски богатой. Новая жена еще не была в преклонном возрасте, но старость уже приближалась к ее порогу. Через некоторое время огорчения и постоянная угнетенность из-за дурного нрава супруги свели отца в могилу. После этого мачеха, недовольная слишком своенравным и веселым характером падчерицы, придравшись к сущей безделице, выгнала ее из дома. С тех пор сирота вела бесшабашную жизнь легкомысленной танцовщицы, и если прежде требования приличия вынуждали ее сторониться многого, то теперь она оказалась совершенно свободна от условностей морали.
Когда женщина молода и хороша собой, то не испытывает недостатка в поклонниках, и Ирина не унывала. Втайне ото всех она мечтала выйти замуж не больше не меньше как за самого императора Иоанна или по крайней мере за наследника престола Мануила и в один прекрасный день переселиться из своей хижины в гинекей[38] Влахернского дворца, украшенный чудесными мозаиками. А почему бы и нет?! Некоторые божественные блаженнейшие августы[39] начинали так же, как она… Когда-то, встречая Феодору, будущую жену Юстиниана[40], добропорядочные ромеи переходили на другую сторону улицы, но стоило ей облечься в порфиру, как все кинулись добиваться ее благосклонности…
Не страшась ни людей, ни духов, Ирина желала славы, богатства, любви, власти и готовила себя к великим свершениям, которые потрясут мир. В амурных делах ее более заботило число поклонников, чем их искренность, и хотелось не столько нравиться, сколько вызывать желание, которое она читала в глазах мужчин.
Страсть все сильнее забирала Юрия Васильевича, а ведь совсем недавно он жил как все: богомольно и несуетно, служил князю, приумножал добро, воспитывал детей… Теперь вдалеке от жены давно очерствевшее от жизненных борений сердце неожиданно размякло, в то время как хитростям и уловкам Ирины не было предела… Она пробудила в старом опытном дипломате не испытанное дотоле томление души и плоти. Он напрочь потерял голову и забыл обо всем на свете, тогда как танцовщица, без которой уже не мыслил, как прожить и день, ничуть не скрывала того, что имеет и других ухажеров. Пленительная и вздорная, она позволяла себе любые вольности, какие только приходили в ее взбалмошную голову. Иногда, из вредности зля Юрия Васильевича, она называла его то «мой ручной варвар», то «мой козлик», чего тот не переносил, но терпел. За ее ласки он мог вынести и не такое.
– Как я снисходительна, как ты безрассуден… Хороши же мы оба! – говаривала она иной раз, закатив глаза и шутливо грозя пальчиком.
О страсти боярина проведали посольские и стали, кто ехидно, а кто завистливо, судачить о том, словно раки в прибрежной осоке. Но Кочевину-Олешеньскому было не до них, хотя прежде он слыл человеком рассудительным и благоразумным.
Ирина прилагала мыслимые и немыслимые усилия, чтобы вытянуть из него побольше деньжат, преуспела в том и переехала из своего жалкого обиталища во вполне добротный двухэтажный дом у старого форума Быка. Верх здания был деревянным, низ – каменным, потолки украшали изображения нимф во фривольных позах, а от холодов хозяйку спасали старинные медные жаровни. Впрочем, зимы в Константинополе не люты. Если верить средневековым хроникам, то Золотой Рог покрывался льдом не чаще, чем раз в столетие. Так или иначе, но у каждого, кто посещал Ирину, невольно возникала мысль, что, если он и не в раю, то где-то по соседству.
Прошло еще некоторое время, и на русское серебро она завела служанку-сербку, а потом и носилки, в которых ее плавно, будто драгоценнейшую жемчужину, рабы-нубийцы доставляли в любой конец города. Ах, как она обожала, лежа за зелеными шелковыми занавесками, плыть средь уличной толпы, вслушиваясь в разговоры прохожих или разглядывая их через узкую щелку.
Все бы ничего, если бы не брат отца, дядюшка Коломодий. Проведав, что племянница обзавелась домом, он бесцеремонно перебрался к ней и наполнил оккупированные им комнаты книгами и чертежами. Без разбора и всякой связи он цитировал Гомера, Аристофана, Эзопа, придавая своим речам пророческий характер и подкрепляя их загадочными заклинаниями на халдейском языке, которым Ирина, разумеется, не владела. Впрочем, когда дядя говорил даже по-гречески, она не понимала его, так витиевато он изъяснялся. Пока он не создал философской школы, однако не унывал, часто пел в самых неподходящих местах, не покидал дома без книги под мышкой и всем рассказывал о своих болезнях, о том, что ел на завтрак и что видел во сне… Если бы он пил вино, то, возможно, был бы еще сносен, но нет же, капли в рот не брал.
И все-таки дядя не слишком бы отягощал Ирину (все-таки родная кровь), коли почаще мылся, но увы… Он презирал гигиену, не посещал терм в отличие от других ромеев, дважды в неделю совершавших омовения в общественных или собственных банях.
Иной раз Ирина выходила из себя и в ярости кричала:
– Ты просто сумасшедший! Ты безумец!
На это дядя выпячивал грудь и отвечал:
– Все гении таковы…
Не в силах видеть его и чувствовать кислый запах пота, она в бессилии убегала на свою половину и запиралась там.
Вместе с выяснением обстоятельств смерти княжеского любимца соглядатаям надлежало узнать, отчего посольство не возвращается, но посвященные в это молчали, а служки отвечали:
– О том бояр пытайте, нам сие неведомо…
К тем, вестимо, не сунулись – заподозрят неладное, так хлопот не оберешься… Выведать это следовало хитро и тонко.
По очереди перебрали посольских и остановились на толмаче Ваське Кустове, который многое слышал, а языком мел будто помелом.
Начали с того, что Симеон стал как бы невзначай оказываться рядом с ним и восторгаться его умом. Всякому приятно, когда на тебя смотрят снизу вверх, ловят каждое слово, будто откровение, заискивают и притом угощают вином. В последнем купеческий сын уж расстарался, но на что не сподобишься иной раз, прости, Господи… Как-то вечерком за кувшином фракийского купеческий сын спросил Ваську, где тот так чудесно выучился греческому языку.
– Сие длинная история, но если желаешь, то слушай. С младенческих лет родители заставляли меня пасти скотину. Прилег как-то в поле, задремал, а одну телку волки задрали. Уж больно не хотелось мне быть поротым, вот и убег из дома куда глаза глядят. Мир не без добрых людей, пригрели меня монашенки девичьего монастыря Святой Анны, несшие тяжкое бремя целомудрия и возносившие свои молитвы к престолу Божьему. У них я как сыр в масле катался. Баловали меня, в бане парили, спать с собой укладывали. Однако донесла об этом одна старая ведьма, которая считала, что ее устами глаголет правда. Да есть ли она на свете, эта правда? Митрополит Алексий поверил навету, закрыл обитель, инокинь разослал по разным монастырям, а на меня наложил епитимью – велел постигнуть грамоту и греческий, чтобы через то выкинул из головы добрых невест Христовых, а в наставники определил мне грека Дамиана. Тот требовал, чтобы я только на его языке говорил, а за каждое русское слово сек, как Сидорову козу. Так и постиг греческий, а, когда митрополичий толмач почил, меня взяли на его место… – разоткровенничался Кустов.
– Такой человек, как ты, небось, во все посольские секреты посвящен? – с уважением заметил Симеон.
– А то! Большой боярин Юрий Васильевич без меня и шагу не ступит, хотя по-гречески уже кое-как изъясняется. Тем не менее, когда в Синод отправляется, меня с собой берет. Иной раз и к Иринице его сопровождаю…
– Кто такая? – потупив глаза, дабы не выдать своего интереса, с напускным равнодушием спросил Симеон и замер, словно охотничья собака, почуявшая дичь.
– Зазноба его. Раньше она непотребным плясаньем хлеб себе добывала, а ныне живет как знатнейшая госпожа. Впрочем, как и всякая баба, она зависит от обстоятельств, а их такое множество и все так непредвиденны… – беззвучно рассмеялся толмач.
– Коли ты и вправду во все посвящен, то тебе, верно, ведомо, и отчего посольство до сих пор здесь торчит? На Руси бы уж давно пироги лопали да щи хлебали…
– Как исполним наказанное, так и вернемся, – многозначительно ответил Кустов.
– Что-то я не разумею, архимандрит Михаил ведь давно в могиле, как же вы исполните наказанное? – выкатил глаза купеческий сын и скорчил идиотскую рожу.
Толмач сделал добрый глоток вина, икнул, перекрестил уста и, посчитав, что вреда от Симеона быть не может, изволил ответить:
– Свято место пусто не бывает…
– Как это?
– Чудак-человек! Ну да коли Михаил преставился, то что с этим поделаешь? Москве все едино святитель нужен. Не снаряжать же в Царьград новое посольство…
– А кого поставить вознамерились вместо Михаила? – как бы между прочим поинтересовался Симеон.
Тут Кустову призадумался: «Сказать или нет?» Но его будто кто-то за язык дернул:
– Пимена. Он тоже архимандрит, а потому годится для такого случая.
На всякий случай соглядатаи перепроверили, не сбрехнул ли толмач, а то хмельному разуму еще и не то пригрезится… Оказалось, все так и есть: некоторые чиновники при императорском дворе и архиереи в Синоде получили подношения за содействие в поставлении Пимена.
С трудом составили грамотку «цифирью» – уж больно затейлив и непривычен такой алфавит для неизощренного ума. Потом нашли армянина, отправлявшегося в Смоленск по коммерческим делам, и уговорили его завезти письмишко Нестору. Не задарма, вестимо, – дали денег и обещали, что в Москве еще добавят. Согласился, но на подходе к Синопу разразился шторм. Волны и ветер понесли корабль на обрывистые прибрежные скалы. Как ни опытен был капитан, как ни хотелось жить команде, как ни молились пассажиры, избежать кораблекрушения не удалось.
О намерении посольства поставить Пимена в митрополиты Дмитрий Иванович так и не узнал, а вскоре ему стало не до цареградских дел.
Жизнь в Константинополе бурлила, церковные и политические дискуссии сменяли одна другую. Теологические вопросы обсуждали на улицах, площадях, церквях с такой страстью, что это удивляло чужеземцев. Один из них с раздражением писал, что весь город полон ремесленников, поденщиков и нищих и все они богословы. Если вы попросите человека разменять деньги, он ни с того ни с сего расскажет вам, чем Бог Сын отличается от Бога Отца. Если спросите о цене на хлеб, он начнет доказывать, что Сын меньше отца. Если вы закажете вина, вам сообщат, от кого исходит Святой Дух – только от Отца или от Отца и Сына. Это были не праздные вопросы: от ответа на них зависело спасение или гибель души. А что может быть важнее?
Несмотря ни на что, константинопольцы были до странности терпимы к инакомыслящим. Тут творили лучшие умы империи, постигшие мудрость древней Эллады и строгую прелесть аттической речи, на которой давно не говорили, но писали – употреблять «простой» язык при сочинительстве считалось невежеством. Очарование Нового Рима было столь велико и непреодолимо, что население города обитало в постоянном ожидании чуда, но одно поколение сменяло другое, а ничего сверхъестественного не происходило.
Митрополит Киприан остановился на постой у Золотых ворот в старом монастыре Федора Студита, где среди прочих реликвий хранились нетленные мощи святых целителей Саввы и Соломониды. Минул почти год с тех пор, как он прибыл сюда, деньги, взятые с собой, давно вышли. Он питался лишь черствым вчерашним хлебом да мелкой дешевой рыбой с Босфора, но не унывал, полагая, что этого вполне достаточно, а любые излишества только отдаляют человека от Бога, а значит, и от истины.
Все дни Киприан проводил в исихазме[41] – внутренней собранности, молчании и молитве. Последователи этого монашеского учения считали, что лишь через веру и самоуглубление можно достичь мистического просветления, озаряющего душу божественным светом, а не через разум, посредством которого Дьявол соблазнил прародительницу Еву. Недоброжелатели утверждали, что изихасты, погружаясь в себя, чувствуют некое излучение в области желудка, а потому у них душа не в груди, а в пупке.
Два года назад, когда патриарх Макарий нарек Михаила митрополитом, рассчитывать на удачный исход тяжбы не приходилось. Тем не менее, надеясь восстановить единство русской церкви, Киприан явился в Царьград. Сперва святейший и преславный кир Макарий томил его ожиданием разбирательства, а потом Иоанн V вернул себе престол и низложил патриарха. Казалось, у Киприана появилась возможность добиться своего, но поглощенный всевозможными увеселениями и придворными дамами, славившимися своей красотой и порочностью, император не спешил ставить нового патриарха, а против его воли и желания ничто не могло свершаться в апостольской православной церкви. Светская и духовная власти срослись в Византии в одно целое и были неразрывны. Так или иначе, но вселенская церковь вдовствовала и до Киевского митрополита никому не было дела.
О проекте
О подписке