Подойдя к амбразуре, Ягайло глянул в сторону северной границы и задумался. Война с Орденом шла почти непрерывно, то литовцы разоряли Пруссию, то рыцари – Литву. Обе стороны пытались превзойти друг друга в жестокости, потому никто не надеялся на пощаду, однако перед походом на восток следовало заключить с немцами длительное перемирие. Но что посулить им и кого послать в Мариенбург? Прокша для этого не годился, кичливые братья с черными крестами на белых плащах не примут в качестве посла безродного воина. После долгих раздумий Ягайло остановил свой выбор на Войдылле, втором муже своей сестры Марии.
По крови тот тоже не принадлежал к знати (начинал хлебопеком, потом сделался постельничим отца), тем не менее своим умом и преданностью достиг высших должностей. За это его ненавидела старая литовская знать, а особенно дядя Кейстут…
Многим, очень многим Ягайло был обязан брату отца, уступившему ему власть. Однако беспокойный от природы Кейстут слишком безапелляционно вмешивался в его дела и давал бесконечные стариковские советы. Это раздражало и тяготило. Ко всему прочему имелись и стратегические разногласия: Ягайло выступал за расширение Литвы на Восток даже ценой уступки некоторых западных владений тевтонам, Кейстут возражал против того.
Вот и пришло в голову натравить Орден на старого князя. «Пусть братья-рыцари займутся дядюшкой, а я пока приберу к рукам Москву», – решил Ягайло.
Он был дальновиден, коварен и неглуп.
Издалека, с берегов Сырдарьи, несущей свои благодатные воды с ледников Тянь-Шаня в Аральское море, за Мамаем следил хан Тохтамыш, потомок Джучи[22]. Как и некоторые другие чингизиды, он имел совсем не монгольскую внешность: светлые с рыжиной волосы и зеленовато-синеватые глаза. Китайцы называли такие «стеклянными».
Тохтамыш ненавидел всесильного темника так, как только человек способен ненавидеть разбойника, выгнавшего его из отчего дома. В замыслы своего врага он пока не проник, но уже проведал, что тот собирает войско и занял деньги у генуэзцев на оплату наемников.
Если Мамай двинется на него, то придется опять бежать к Железному Хромцу – Тимуру, которого Тохтамыш также не любил, но до поры до времени скрывал это. Будучи лишь эмиром, тот посадил на трон в Самарканде жалкого Суюргатмыша из рода Джагатая[23] и правил от его имени.
Лучше всего, коли темник пойдет в другую сторону, тогда Тохтамыш намеревался красться за ним, словно снежный барс, выслеживающий козерога, а когда обремененный добычей Мамай повернет вспять и начнет распускать войско, ибо обозы окажутся переполнены трофеями, напасть. После побед все самонадеянны и беспечны.
Был и другой вариант устранения темника. Для осуществления его полгода назад Тохтамыш послал своего придворного Кутлу Буги в Каир к Баруку, атабеку[24] и регенту при малолетнем султане.
В Сирии и Египте оставалось немало хашшашинов, называемых европейцами ассасинами. Рассказы о них были проникнуты атмосферой жестокости, неуловимости и таинственности. Их секта принадлежала к одной из ветвей движения исмаилитов. С конца XI века она широко использовала тайные убийства тех, кто каким-либо образом мешал ей. Ни высокие стены, ни огромные армии, ни преданные телохранители не могли защитить от хашшашинов-ассасинов. Коронованных особ лишали жизни прямо на тронах в присутствии всего двора. Визири, имамы и эмиры находили смерть в своих опочивальнях, а людей попроще убивали где придется: на базарах, в мечетях, на улицах у дверей собственных домов… Немало арабов, персов, сирийцев и европейцев-крестоносцев пали от рук хашшашинов-ассасинов.
Свои кривые кинжалы они прятали в широких рукавах цветастых восточных халатов или христианских ряс. Их оружие, имевшее пружинный механизм, позволяло отравленному клинку молниеносно выдвигаться вдоль запястья, превращая руку в смертоносное жало. Последнее было опасно для самих убийц: при любой царапине яд мог погубить их, прежде чем они завершат свое дело.
Секта владела сотнями замков и крепостей, разбросанных от Индии до Магриба[25]. Некоторые мусульманские правители платили ей даже что-то вроде дани – только бы оставила их в покое. Два с половиной века секта терроризировала Восток, и никто не мог с этим ничего поделать. Наконец в XIII веке их укрепления в Персии[26], Сирии и Ливане[27]пали под ударами монгольского хана Хулагу и египетского султан Бейбарса I. Восьмой глава секты молодой имам Рукн ад-дин Хуршах погиб, но остался его малолетний сын Шамс ад-дин Мухаммед. Со временем в качестве скрытого имама он возглавил уцелевших хашшашинов-ассасинов, принадлежность к которым теперь скрывалась.
Бейбарс, впрочем, не изгнал сектантов из своих владений, более того его потомки мало-помалу начали использовать их для устранения религиозных и политических противников. Тохтамыш знал о том и решил прибегнуть к помощи этих убийц. Вопрос был лишь в том, поможет ли ему атабек Барук…
Изгнанный из Сарая-Берке Тохтамыш уже два года пребывал в Сыгнаке, на краю негостеприимной Голодной степи. Небольшой пыльный город опоясывали осыпавшиеся рвы и старые, разваливающиеся кирпичные укрепления. Здесь находилось с десяток мечетей, несколько караван-сараев, базарные лавки, ремесленные мастерские, торговые склады и медресе, в котором обучались толкователи Корана. Летом здесь стояла такая жара, что казалось, вот-вот расплавится песок, а зимой налетал ледяной северо-восточный ветер, выдувавший душу из тела. Только весной, когда в садах распускались цветы, а на базарах появлялись сливы, груши, персики, гранаты, фиги и рождались ягнята, тут наслаждались жизнью.
Некогда Джучи обратил Сыгнак в пепел, и в течение столетия он вел жалкое, убогое существование, но теперь начал постепенно расцветать. Вроде задворки исламского мира, и все же не совсем так – через город пролегал древний торговый путь. По нему, позвякивая колокольцами, тысячи лет брели караваны с пряностями, персидскими коврами, сибирской пушниной, китайскими шелками и индийскими благовониями. По неведомо кем проложенному маршруту верблюды шагали вокруг Каспия, вдоль Волги и сворачивали к черноморским портам, где тюки перегружали на корабли, которые везли их дальше на запад, в страны мрака.
С заходом солнца, когда прохлада опускалась на землю, Тохтамыш любил подняться на плоскую крышу своего дворца, лечь на ковер, запрокинув руки за голову, всматриваться в черное, усыпанное звездами небо и мечтать о будущем или вспоминать прошлое.
Жизнь – тяжкое испытание для каждого, будь то безродный бродяга или знатнейший из вельмож. Не был исключением и Тохтамыш. После казни его отца правителем Белой Орды[28] Урус-ханом он бежал к Тимуру. Тот принял его, будто сына, и устроил пышный пир в его честь.
Священный долг степняка – отомстить за отца, беглец всем сердцем желал этого и получил воинов, но хан Белой Орды дважды разбил его. Впрочем, если бы Аллах творил одно добро, то разве нарекли бы его Всемогущим…
После последнего страшного поражения, когда одна часть его армии полегла, а другая разбежалась, Тохтамыш вверил жизнь своему аргамаку. Свистел ветер, кружилась и глухо гудела степь под нековаными копытами коня, и беглец слышал за спиной крики врагов, но его скакун оказался резвее. Доскакав до Сырдарьи, Тохтамыш сбросил с себя сапоги и кинулся в тихие мутные струи. Преследователи принялись стрелять, и одна из стрел ужалила в плечо, но он доплыл до противоположного берега. Нагого, окровавленного, еле живого Тохтамыша подобрал в камышах сотник Тимура Едигей.
Как бы то ни было, но жизнь тем и мила, что поражения сменяются победами. Шайтан наконец прибрал Урусхана. Казнив его глупого, как цыпленок, сына Тимура-Мелика, Тохтамыш стал править в Белой Орде, а потом попытался сесть в Сарае-Берке[29], но Мамай при поддержке местных эмиров вытеснил его оттуда, и он опять оказался в изгнании.
Глядя на высокий черный купол небосвода, Тохтамыш загадал: если упадет звезда, то завтра же он получит добрую весть, а коли нет, то – дурную. Всемилостивейший Аллах услышал его мольбу: одна из звезд сорвалась и, пронесясь над головой, исчезла за минаретом.
Наутро к воротам дворца и правда подъехал странник на облезлом осле в запыленном, прожженном искрами дорожных костров халате и протянул стражнику серебряную пластинку – пайцзу[30] с изображением кречета и надписью: «Силой вечного неба и его покровительством Тохтамыш! Да будет благословенно его имя и исчезнут его недруги!»
Хан принял прибывшего, сидя на стопке выделанных верблюжьих кож, сложенных на глиняном возвышении. Именно так когда-то восседал великий Чингисхан. Имея золотой трон, он не возил его за собой, считая, что воин в качестве седалища должен довольствоваться только потником боевого коня и ничем другим.
Странник распростерся перед ханом, но тому было не до церемоний и дворцового этикета, потому лишь нетерпеливо махнул рукой:
– Поднимись и говори!
– Все прояснилось, повелитель, туман рассеялся – темник собирается на Москву!
«Безумец, зачем ему Русь? Что он там ищет? Видно, у него помутился рассудок… Тем не менее мне это на руку», – подумал Тохтамыш, одарил и отпустил странника.
Свершилось! Теперь все зависело от его решительности и воли… Пора собирать воинов. Тут вспомнилась древняя, как мир, заповедь: «враг твоего врага – твой друг», и вот уже с ближайшим торговым караваном на север отправился путник с пайцзой, украшенной головой льва, с тем чтобы открыть Дмитрию Ивановичу намерения Мамая.
Еще через неделю в Сыгнак из Египта вернулся Кутлу Буги с двумя юными федаинами[31] в белых (цвета атаки) одеждах, перетянутых красными, словно пропитанными кровью, кушаками, знаком мученичества. Один из них имел чистые задумчивые очи девственника, а другой – горячий взгляд проповедника. Первый был круглым сиротой, а второй порвал со своей семьей ткачей ковров ради ордена хашшашинов-ассасинов. Оба прекрасно владели всеми видами оружия, искусством перевоплощения и несколькими языками. Они гордились тем, что сам имам, «последний и наивысший пророк», доверил им поручение, а то, что посланы на верную смерть, их ничуть не печалило, так как оба мечтали не о Рае как таковом, а о кратчайшей дороге к нему и отрицали любые законы, кроме своих собственных.
Нелегко на чужбине отвечать за посольство, народец в нем подобрался разный, по большей части хитрющий и пакостный, хотя на вид вроде богомольный и богобоязненный, но того и гляди, хлебнут лишку да подерутся, а потом тащись к эпарху[32], вызволяй буянов и плати, само собой… Без этого здесь ничего не делается. Давеча протоирей московского Успенского собора отец Александр продажную девку с греком не поделил, а ведь священнический сан имеет – стыдоба! Впрочем, из-за баб вечно свары средь мужиков… В сердцах велел выпороть его на заднем дворе подворья, хотя здесь такое не принято… Обиделся.
Порой Кочевину-Олешеньскому от всего этого становилось так тошно, что брал с собой толмача Ваську Кустова и отправлялся по увеселительным заведениям Нового Рима, которых в городе имелось предостаточно, потому некоторые называли Константинополь столицей порока. Иной раз боярин заглядывал к Пимену, которого неизменно заставал за столом с набитым едой ртом.
– Ну ты и обжора, отче! И куда в тебя столько лезет? – вопрошал гость.
Архимандрит эти визиты не переносил, но терпел, ибо передумает Юрий Васильевич и святительский посох достанется Иоанну, затаившемуся до поры до времени в монастыре Святого Михаила…
Однажды майским благоуханным вечером, когда на небосклоне только взошел молодой месяц, Кочевин-Олешеньский вместе с Кустовым коротали время в одной из харчевен на центральной улице города – Мессе, тянувшейся от Адрианопольских ворот до развалин Большого дворца.
Расположившись у окна (там было посвежее), заказали жареной свинины и белого македонского вина. Народ в заведении собрался разношерстный: смуглые обветренные рыбаки, молодые люди, ищущие сомнительных приключений, солдаты-наемники константинопольского гарнизона, мелкие торговцы, паломники с постными лицами, с жадностью ловившие запах жаркого, но вкушавшие одну постную пищу – им не полагалось поганить тело скоромным до исполнения обета, данного Господу или Пресвятой Богородице. Зато на обратном пути из святых мест они своего не упустят и уж гульнут во славу Божью, коли останется на что…
Рыжий певец в грязном хитоне с подозрительными бурыми пятнами бренчал в углу на кифаре, пытаясь развлечь посетителей, но постоянно сбивался и горланил невесть что. Кустов, как умел, переводил слова песен, но далеко не все жаргонные словечки понимал и тогда нес отсебятину, от которой у Юрия Васильевича глаза на лоб лезли. К примеру, боярин долго размышлял над строфой: «Я люблю тебя за глаза камышовые, которые поедаю с чесночной похлебкой…» – и не мог постичь ее смысл, как ни силился.
– Впору заплатить ему, чтобы только не портил аппетит… – наконец заметил толмач.
Юрий Васильевич оставил предложение без внимания и перевел разговор на другое.
– Смотрю я на греков и дивлюсь: турки отбирают у них город за городом, а они словно не замечают того, грызутся меж собой по церковным вопросам, в которых и священнику-то не разобраться. Ерунда какая-то… Коли в Христа веруешь, так о чем спорить?
– Не скажи, господин… Для них это важнее важного, они считают, что лучше отдать тело турку, нежели душу – дьяволу.
– Может, оно и так, только сказывают, что у императора во Влахернском дворце чуть не каждый день празднества. А чему тут радоваться? Мыслю: не устоять Царьграду – падет, как пал град Троя…
– Поживем – увидим, – криво улыбаясь, меланхолично молвил толмач.
Меж тем певец начал сипеть, а потом и вовсе притих, только кое-как перебирал струны кифары. Тогда трактирный служка вынес в залу два масляных светильника, а затем невесть откуда появилась молодая женщина в длинной тунике, называвшейся столой, поверх которой была накинута накидка, закрепленная на правом плече застежкой – фибулой. Ее пухлые вишневые губы приковывали к себе взгляды мужчин, как и жгуче-черные волосы, переливающиеся в неверном свете пламени. Молва утверждала, что для того, чтобы получить такой цвет, гречанки втирали в голову вороньи яйца или сурьму, но так ли это, русские не ведали, да и какое им дело до того…
Окинув посетителей оценивающим и насмешливым взглядом, гречанка щелкнула пряжкой, и темно-малиновая мантия, покрывавшая ее, шурша, соскользнула на пол, а еще через минуту за ней последовала стола. По залу пронесся вздох изумления. Совершенно нагая, если не считать медной цепи на талии да серебряного крестика на шее, женщина пустилась в пляс, пощелкивая пальцами, покачивая бедрами, звонко и задорно цокая языком. При этом ее немигающие, как у ящерицы, глаза блуждали по лицам посетителей, завораживая и околдовывая.
У Юрия Васильевича дух перехватило. Васька Кустов что-то тараторил ему на ухо, но боярина так разобрало, что ничего не слышал да и не желал слышать. Жадным сластолюбивым взглядом впился он в танцовщицу, побывавшую, верно, в тысячах мужских объятий, но что ему до того. Кровь, напитанная вином, ударила в голову, хотя был совсем не пьян, а так, маленько навеселе, но чуть-чуть, самую малость. В общем, воспылал такой дикой животной страстью, которой никогда не испытывал, даже в молодости.
Когда плясунья, притомившись, остановилась перевести дух, боярина словно бес в спину толкнул: вскочил, схватил узкую тонкую руку и жестом пригласил разделить с ним трапезу. Снизошла и словно из милости присела на самый кончик скамьи в том виде, в котором и танцевала. Юрий Васильевич ощутил запах женского пота, от чего совсем одурел. После ужина не отказала и в другом – согласилась подарить свою любовь за золотой, что по константинопольским ценам было совсем не дешево. Обрадовался, как ребенок, засмеялся, засуетился, стал приглаживать бороду. Ему уже казалось, что единый час с нею стоит вечного блаженства.
Провел ночь у ее дивных колен, не ведая, что связался с женщиной, которая не только обещает вечное блаженство, но сразу дает многое, чтобы потом как бы ненароком забрать всю душу без остатка. Утром, чувствуя в теле сладостную усталость, Кочевин-Олешеньский вышел от танцовщицы и увидел на крыльце ее хижины Кустова, уста которого кривила плутовская ухмылка.
– Ну что, доволен? – как будто боярин ему ровня, полюбопытствовал толмач.
Ничего не ответил, только улыбнулся полусумасшедше, словно юродивый. В то утро жизнь представлялась Юрию Васильевичу такой счастливой и такой сказочной, что и словами не передать… Некое волшебство связало его с незнакомой дотоле женщиной и перевернуло душу.
Захотелось вкусить того же и Ваське, а человеком он был бессовестным да лукавым, как и большинство толмачей, наслушавшихся всякой всячины. Проводив боярина, не удержался – вернулся в ту самую хижину, почитая, что робость тут неуместна, и льстя себя надеждой, что не прогонят и все останется в тайне.
Получив загадочное и странное известие от своих тайных посланцев о литовцах в ставке Мамая, Дмитрий Иванович призадумался. Он полагал, что отношения с Ордой урегулированы и темник намеревается добивать Тохтамыша, потому влез в литовские дела, но оказалось все совсем иначе: Мамай рядом, под боком с большой армией и у него в стане люди Ягайло…
Собрав богатые дары, московский князь призвал к себе опытного, не раз испытанного дипломата Захария Тютчева, приятеля Кочевина-Олешеньского, и велел:
– Повезешь Мамаю новгородский «черный бор»[33], но это так, для отвода глаз. Главное – проведай о его намерениях, ползай перед ним и его мурзами на карачках, целуй им туфли, лижи задницы. Да не жалей языка! От этого зависит судьба Москвы. Коли возможно избежать войны, заплатим «выход», какой потребует, даже такой, как при Узбеке…
– Все исполню, государь, не сомневайся, – заверил Захарий.
В разгар лета, когда зацвели липы, Тютчев переправился через Оку. Степные травы в человеческий рост шумели под ветром, несущимся от горизонта до горизонта, словно морские волны, но русским было не до этого приволья, не до этой красы и благодати – торопились. Вставали чуть свет и, горяча коней плетьми, продолжали путь, останавливаясь лишь для краткой трапезы или чтобы накормить и напоить коней. С наступлением темноты, выставив сторожей и подложив под головы седла, засыпали мертвецким сном под зловещим половецким небом, на котором порой вспыхивали зарницы – предвестницы беды.
О проекте
О подписке