После смерти Алексия он все же попытался проверить серьезность намерений Дмитрия Ивановича, хотя на митрополичьем дворе уже всем заправлял архимандрит Михаил. Заручившись поддержкой Сергия Радонежского и взяв с собой постановление патриарха Филофея и Синода, он отправился в Москву. Там с ним поступили как с лисом, застигнутым в курятнике, – грубо и бесцеремонно пленили, продержали ночь без еды в холодной клети и выдворили в Литву, а его свиту – чернецов, священников и слуг – обобрали подчистую.
Возвратившись в Киев, Киприан проклял Дмитрия Ивановича, его любимца Михаила и боярина Никифора, выпроводившего его из московских приделов. И вот теперь он – в Константинополе.
Не в последнюю очередь на Юрия Васильевича повлияли чистые хартии с великокняжескими печатями. Без них любая попытка возвести кого-либо в митрополиты была обречена на неудачу, а с ними при известной ловкости это представлялось вполне возможным.
На корабле, стоявшем посреди Босфора, находилось трое архимандритов. Иоанн из Петровского монастыря – «первый общему житию начальник на Москве», который наряду с епископом Дионисием Суздальским и Сергием Радонежским слыл зачинателем общежитийного устава – киновии[15]. За добро он платил добром, а на зло по крайней мере не отвечал тем же, по жизни шел легкой ровной походкой блаженного странника, не заботящегося о будущем и не скомпрометировавшего себя ни неблаговидными поступками, ни опрометчивыми речами. Второй архимандрит – энергичный, но осторожный Пимен из Успенской Горицкой обители, что в Переяславле-Залесском, стремился доказать свое превосходство всему свету и для того был способен на многое, вперед однако не лез – выжидал своего часа. Грехов за ним как будто не водилось, если не считать чревоугодия, которое он не имел сил перебороть. Свою слабость он скрывал, но куда спрячешь тучную дородную фигуру, которая сама говорит за себя? Третий архимандрит, Мартиниан, земляк покойного Михаила, постоянно щурился, будто скверно видел, а тело имел сухое и жилистое. Тем не менее утверждал, что более помышляет о вечной жизни, чем о земной, и его унылый, несколько угрюмый характер вполне соответствовал этому.
Созвав всех достойных принять участие в избрании митрополита на корме «Святого Луки», Юрий Васильевич изложил им суть дела. Как прежде и бояре, остальные посольские так же пришли в замешательство. Им ли, убогим и недостойным, решать, кому возглавлять церковь? Это дело императора, которого русские называли царем[16], и вселенского патриарха, в крайнем случае – великого князя с архиерейским собором. Последнее, впрочем, казалось проблематичным, но в крайнем случае допустимым.
Наблюдая всеобщее смятение, читавшееся на лицах, Кочевин-Олешеньский думал: «Воистину, дураков у нас непочатый край, плодятся, словно чертополох в огороде. Беда с ними! Вот и в посольство затесались…» Его раздражали трусость и нерешительность посольских.
– Совершить такой долгий и трудный путь, чтобы вернуться ни с чем?! Да в уме ли вы, православные? Что скажет на это наш государь?! Меж тем от вас требуется совсем немного – отдать предпочтение одному из трех архимандритов. Остальное не ваша забота… – увещевал он собравшихся.
Души у людей не каменные, посомневавшись, размякли и уступили. Правда, архимандрит Мартиниан, сославшись на слабость здоровья, просил исключить его из числа кандидатов. Уважили. Осталось двое претендентов на белый клобук. Дабы избежать склок, старший митрополичий боярин Федор Шолохов предложил бросить жребий, как то заведено в Великом Новгороде при выборе архиепископов, то есть положиться на волю Господа, но Юрий Васильевич не пожелал доверяться случаю и отверг это. Принялись судить да рядить… Некоторые не в меру разгорячились, и дело чуть не дошло до рукопашной. Видя, что толку от таких дебатов не будет, Кочевин-Олешеньский поднялся и воздел вверх руку:
– На сегодня довольно, остыньте, утро вечера мудреней.
После ужина он заглянул к Иоанну, который как столичный архимандрит имел наибольшие права на митрополичий сан, и спросил:
– Коли станешь владыкой, то с чего начнешь, отче?
– Русские – славный и многочисленный народ, но в душе словно младенцы, требующие великого попечения о себе. Но более всего в этом нуждается сама церковь, потому сперва надлежит очистить ее от скверны, а начать следует с монастырей. Их требуется принудить к общежитию. Все чернецы должны вкушать пищу из общего котла, а то иные обитают в праздности, а ведь безделье – начало остальных грехов. Вон, некоторые живут даже с женами и наложницами, забыв обет безбрачия. К чему это фарисейство? Пусть каждый будет честен перед Богом и самим собой.
– Покойный Михаил как будто хотел того же.
– Он собирался разогнать большинство монастырей и грозился закрыть Сергиеву обитель, я же намереваюсь добиться этого не принуждением, а вразумлением.
– А не боишься, что твои действия не поймут и не примут?
– Волка бояться – в лес не ходить…
– Ну ну… – не стал спорить боярин, откланялся и направился к Пимену.
Не имея влиятельных покровителей ни при дворе, ни среди духовенства, тот мог рассчитывать только на себя. Увидев Кочевина-Олешеньского, Пимен сразу догадался о цели его визита и ответил на его вопрос именно то, что боярин желал услышать:
– Сила церкви в древнем благочестии. В нем паства находит свою духовную опору. Первейший долг главы церкви – в сплочении людей вокруг помазанника Божьего, благоверного великого князя. Пока крепка христианская держава, сильна и православная вера, а коли падет первая, то что станется со второй? О том и помыслить страшно…
«Этот, пожалуй, Москве более подходит, чем тот», – посчитал боярин.
Наутро все вновь собрались на корме. Миряне в основном ратовали за Пимена, а клирики – за Иоанна. Посольство разделилось на две противоборствующие партии. Верх взяли бояре, сговорившиеся обо всем заранее, и нарекли переяславльского архимандрита митрополитом, а на его соперника возвели хулу и оставили его «поруганным».
Забыв, что сам только что добивался святительского сана, Иоанн обещал донести об обмане. Воистину, блаженны алчущие и жаждущие правды. Боярам ничего не оставалось, как только попытаться так или иначе воспрепятствовать этому, но строптивца окружали его сторонники, потому сделать с ним ничего не могли.
Чтобы не допустить нежелательных слухов в Константинополе, Кочевин-Олешеньский велел капитану «Апостола Луки» и далее оставаться на якоре посреди Босфора, пообещав оплатить время простоя.
В одну из ночей Иоанн поднялся на палубу по естественной надобности, не предполагая, что его поджидают. Петровского архимандрита скрутили, словно вора, ввергли в трюм и надели на него тяжелые железа.
Когда рыжее сентябрьское солнце осветило воды пролива и его высокие берега, сторонники Иоанна протерли заспанные очи, поднялись на палубу и узнали, что их кандидат пленен. Тут, конечно, запричитали, заохали…
Несостоявшийся митрополит, однако, продолжал упорствовать. Тогда его принялись морить голодом и пригрозили выкинуть за борт. Гибель в соленой пучине привела архимандрита в ужас. Он сдался. С той поры Иоанн сделался до неузнаваемости тих и до странности задумчив. Лишившись предводителя, его сторонники оказались вынуждены смириться и поклясться на Святом писании не разглашать истины. Только тогда «Апостол Лука» вошел в бухту Золотой Рог и пришвартовался неподалеку от ворот святой Феодосии.
Вечером при неверном свете лампады Юрий Васильевич и Пимен переписали послание Дмитрия Ивановича, изменив имя претендента в митрополиты. В новой грамоте говорилось: «От великого князя Владимирского к царю и вселенскому патриарху! Посылаю к вам архимандрита Пимена и молю поставить его в русские митрополиты, ибо не знаю лучшего. Его единственного избрал я и другого не желаю…»
Наутро отправились в патриаршую канцелярию, располагавшуюся в пристройках храма Святой Софии, но застали там тишину и запустение. После низложения Макария в патриархии всем заправлял великий хартофилакт Антоний, маленький, большеголовый человек неопределенного возраста. Прежде он ведал архивом с текстами соборных уложений, вел переписку и составлял церковные указы, а теперь разрешал мелкие повседневные дела. Разговора с ним не получилось, он даже не принял грамоту:
– Зачем она мне? Вот изберут вселенского владыку, ему и вручайте…
В дурном расположении духа русские покинули дом Святой Софии. Оказанный им прием не сулил ничего хорошего. Путь, на который они ступили, представлялся им бесконечно длинным и тернистым, но свернуть с него они уже не могли.
Чтобы не терять времени даром, попытались заручиться поддержкой чиновников императорского двора и патриархии. Заструилось, засверкало русское серебро, перетекая в кошели сановников всех рангов. Впрочем, меру расточительности старались соблюсти насколько возможно, хотя уж слишком многие желали поживиться за счет московского посольства. Даже привратники медлили отворять двери, пока не получали хоть медный обол. Всеобщее обнищание заставляло всех – от светских и церковных чиновников до простых лакеев – охотиться за мздой, которую требовали за любую малость. Подобное творилось и прежде, но ныне взяточничество усугублялось нищетой ромеев.
Территория Византии неудержимо сокращалась, и остановить это не было сил. Смерть косила людей всеми доступными ей средствами: латинским мечом, турецкой саблей, ножом бандита и чумной заразой, привозимой с Востока. Доставку продовольствия в Константинополь с севера контролировали генуэзцы, а из Фракии и Македонии – османы. Простолюдины хронически недоедали, в городе распахали пустующие участки и засадили их пшеницей, но и это не выручало. Беднякам постоянно грозила голодная смерть, делая их существование невыносимым. Утешало только сознание того, что земная жизнь лишь прелюдия к вечному бытию, которое непременно наступит. Не может не наступить…
Что писать в Москву, Юрий Васильевич не мог взять в толк, слишком неопределенно было положение, а потому медлил с отчетом, зато Мартиниан уже отправил туда инока-серба.
Московский князь ожидал, что, как только посольство возвратится, все прояснится, но минул месяц, второй, подошел к концу третий, а из Царьграда никто не ехал, не было и вестей оттуда. Это казалось странным, даже подозрительным.
Дмитрий Иванович не знал, что Кочевин-Олешеньский в конце концов отправил в Москву своего слугу Бориску по прозвищу Саврас с подробным отчетом. Тот благополучно миновал Османские владения, земли болгар и валахов, но на Руси, под Серпуховом, наткнулся на лихих людишек. Живота не лишили, но обобрали до нитки, а посольскую грамотку, которую нашли при нем, кинули в огонь как бесовскую, поскольку разобрать ее не смогли… После этого Саврас ехать в Москву испугался и прибился к той же разбойничьей ватаге, ибо чем промышлять себе на жизнь, ему было все равно, а лихие людишки принимали к себе всех – от беглых холопов до опальных княжеских людей, даже бесноватых с юродивыми, в которых вошла некая неведомая сила, природу которой невозможно понять.
Не дождавшись вестей из Царьграда и малость посомневавшись, Дмитрий Иванович вознамерился послать к грекам своих людей – соглядатаями, с тем чтобы доподлинно проведали, что там творится и что случилось с Михаилом, ибо невинная кровь взывает к отмщению, не дожидаясь Страшного суда.
Подобрать людей князь поручил дьяку Нестору, старому, опытному хитрецу, служившему еще батюшке Ивану Ивановичу. Сгорбленный годами, почти совсем облысевший старик с хитрым проницательным взглядом внешне чем-то походил на Николая-угодника каким того малевали богомазы, слыл плутом, каких свет не видывал, и одновременно честнейшим из смертных, но только по отношению к Дмитрию Ивановичу, которому служил верой и правдой. Да что там говорить, велел бы князь удавиться – и удавился бы, хотя самоубийство – смертельный, не прощаемый церковью грех.
Нестор считал, что неплохо разбирается в людях, и быстро подыскал кандидатов для поездки. Выбор его пал на сына торгового человека Симеона и чернеца из Чудова монастыря Еремея, которого чаще называли Еремищем. Среди духовных лиц обращения Терентище, Степанище, Иванище были распространены. Оба молодца разумели по-гречески: один совсем славно, другой так себе, но объясниться мог.
Дьяк был в приятельских отношениях с отцом Симеона, который слово держал крепко, никому не доверял ни своих забот, ни тем более мошны и не обольщался насчет других. Этому наставлял и сына, который, впрочем, не слишком походил на батюшку как внешне – был выше среднего роста и темно-рус, так и по своему нетерпеливому характеру. Верно, на сей раз яблочко далеко укатилось от яблоньки… Зато Симеон имел дар так заговаривать зубы, что покупатели безропотно покупали то, в чем совершенно не нуждались, и потом долго в задумчивости чесали затылки, соображая: «Что это на меня нашло, бес, что ли, попутал?» К тому же молодой человек был сообразителен и нелукав, насколько последнее возможно для купеческого сына, с юных лет сопровождал своего родителя в деловых поездках и повидал всякого. Нестора он по-родственному называл дядей.
Что касается Еремея, коренастого и широкогрудого инока без двух перстов на левой руке, с голубыми, как у херувима, глазами, глядевшими на мир угрюмо и строго, то до пострижения он принадлежал к ратному сословию, ходил в походы под московскими стягами, а ныне вел тихую затворническую жизнь инока и по мере сил искупал свои прежние грехи, коих, как и всякий воин, проливавший свою и чужую кровушку, имел предостаточно. Владения мечом для этого поручения как будто не требовалось, но кто знает, что может сгодиться на чужбине, посчитал Нестор.
Симеон и Еремище не были знакомы, потому, встретившись на великокняжеском дворе и услышав, что им поручается, потупились, словно две голые монахини, столкнувшиеся в парной.
Напутствовал их дьяк, а благоверный и христолюбивый князь Дмитрий Иванович наблюдал за всем из соседней горницы через неприметное отверстие в стене.
Повторяясь и перескакивая с одного на другое, Нестор несколько пространно ввел обоих в курс событий и принялся наставлять, что и как делать, хотя отнюдь не был уверен, что действовать следует именно так, а не иначе.
Еремей направлялся богомольцем через Царьград на Святую гору Афон в русский Пантелеймонов монастырь, ибо странствия ради Господа не вызывали подозрений и расценивались людьми как духовный подвиг. Путешествие купеческого сына выглядело и того обыденнее – ехал торговать воском. В крайнем случае, одному из них дозволялось открыться архимандриту Мартиниану как сообщившему о кончине Михаила. При необходимости следовало слать грамотки, писаные «цифирью», дабы посторонние не проведали лишнего.
Симеон не выдержал и полюбопытствовал:
– К чему такая таинственность, дядя Нестор? Почему князь не пошлет туда своего боярина, чтобы тот во всем разобрался?
– В Царьграде уже есть один боярин, и второй там лишний. Вам же надлежит, не насторожив никого, дознаться до всего, – заметил дьяк, открыл ларец, стоящий тут же, и выдал серебро на дорожные расходы и прочие нужды – немного, но, если деньгами не сорить, то хватит.
Все московские государи были прижимисты и скуповаты. В Орду «выход» до «замятни» давали исправно, ибо от того зависело, удержат ли за собой великий Владимирский стол, но подданных не баловали. В случае нужды жаловали землей – ее-то вон сколько…
Симеон и Еремей уже собирались откланяться, как скрипнула неприметная дверца, и они узрели Дмитрия Ивановича в темно-синем, расшитом серебром кафтане. Князь поочередно глянул каждому в очи и молвил, будто отрубил:
– Исполните все, что вам велено, и не вздумайте оплошать! Шкуру спущу!
Не дожидаясь ответа, еще раз окинул тяжелым взглядом своих тайных посланцев и проследовал в противоположную дверь. Все, в том числе и престарелый дьяк, вздохнули с облегчением – пронесло. Мало кто любил благоверного князя – за него молились, на него уповали, его боялись, зная, что он ни перед чем не остановится, но не более того…
У Симеона и Еремища никто не поинтересовался, согласны ли они отправляться за тридевять земель, им просто не оставили выбора, и они безропотно смирились со своей участью. Коли попало зернышко на жернов, то быть ему смолотым…
С княжеского двора ноги сами понесли их к ближайшей корчме на Варьской улице, берущей начало от торговых рядов перед Кремлем, а заканчивающейся у городского рва.
Множество народу хлебало там бражку, пиво и разные хмельные отвары, а пьяному без чудачеств какое веселье, потому крики, ругань и песни слышались издали.
Молодец девицу подговаривал,
Подговаривал, все обманывал
Мы поедем-ка в Киев-град,
Там дворы на холмах стоят… —
орали одни, а другие перебивали их:
Заколи ты сына, заколи,
Крови полну чашу нацеди,
Выпей ее разом до конца,
Кровь горячая чтоб капала с тебя.
Вот тогда тебя пожалую сполна
Градом крепким я на многие года.
Но недолго он судьею там сидел.
Через месяц душегуб уж околел…
На дворе горел костер, и пьяненькие людишки в овчинах, а то и одних зипунах, подобрав полы, скакали через пламя с сатанинским гоготом и диким пронзительным визгом. Дурачились во хмелю даже те, кто на трезвую голову порицал такое. Считалось, что, когда люди веселятся, Бог радуется и оберегает их от напастей, а потому не стесняли себя ни в чем. У амбара дрались несколько полуголых нищих, но как-то вяло, нехотя, без азарта.
Не задерживаясь на дворе, Симеон и Еремей проследовали в большую избу, к которой через сени вела клеть для стряпни. Внутри воняло препротивно, но это никого не смущало, к дурному запаху быстро принюхивались, зато там было тепло. Помещение оказалось полно разгулявшегося народу, который трудненько остановить и вразумить речами – разве что кнутом или нагайкой, да и то не всякого…
Купеческий сын взял кувшин пшеничной бражки, а чернец – кринку простокваши. Поручение они получили не шуточное, подобным ни одному из них заниматься не доводилось, потому хотелось присмотреться друг к другу. Отхлебнув, Симеон начал первый:
– Дядя Нестор говорил, что ты бывший ратник. Княжеские люди постриг принимают обычно перед кончиной, а ты еще в самом соку. Да и иноческой кротости в тебе незаметно… Небось, немало за тобой всяких подвигов?
– Разное бывало. Смельчаки на этом свете не задерживаются, как и трусы, потому на рожон не лез, но и от остальных не отставал. Милосердием не страдал, проливал и невинную кровушку, но совесть имел, а коли брал на душу лишнее, то лишь по нужде, – ответил чернец и перекрестился на икону Богородицы, перед которой теплилась масляная лампадка.
– А как перстов лишился? – не отставал купеческий сын.
О проекте
О подписке