Читать книгу «Два эпизода из жизни стихоплета и повесы Франсуа Вийона» онлайн полностью📖 — Михаила Орлова — MyBook.

2

Во второй половине дня молодой лиценциат наконец получил причитающиеся ему деньги от профессора Пьера Ришье за переписывание лекций по теологии и отправился промочить горло, что соответствовало традиции мужской части населения. Завершение любого кропотливого и долгого труда непременно отмечалось.

К тому времени Иоганн Гутенберг уже изобрел книгопечатание[14], но оно еще не вошло в широкий обиход, потому лебединые, соколиные и вороньи перья переписчиков вовсю скрипели по листам бумаги, кормя тех, кто владел этим мастерством. Франсуа, как и каждый принадлежащий к славной корпорации университета, нуждался в средствах и, когда удавалось подработать, не отказывался от подвернувшегося заработка. Деньги были средством достижения независимости и в некоторой степени вольнодумства, которое довольно близко примыкало к еретичеству, потому об этом благоразумно помалкивали…

«Что бы ни утверждали ханжи и святоши, а несколько полновесных серебряных экю придавали даже последнему оборванцу смелость и уверенность в себе», – самодовольно размышлял Франсуа, распахивая дверь харчевни «Бык в короне».

Сводчатый общий зал оказался полупуст, было слишком рано для шумных застолий. Горожане пока трудились, зарабатывая на хлеб насущный – с выпивкой. Расслабиться днем могли лишь бездельники и отпетые гуляки, которым все нипочем, да отпрыски знатных фамилий или богатых негоциантов, к которым деньги текли без усилий с их стороны.

Огонь в очаге еле тлел. Несколько беспутных школяров, пренебрегших лекциями седобородых профессоров, расположились за длинным, крепко сколоченным столом. Они неторопливо потягивали из глиняных кружек вино, обмениваясь ничего не значащими фразами; цирковой жонглер в цветастом коротком полукафтане дремал в углу, привалившись в стене, а смазливая потаскушка Марион-Карга, сидя на коленях рослого румяного монаха-картезианца, шаловливо грозила ему розовым пальчиком, повизгивая тогда, когда тот в порыве страсти слишком сильно щипал ее за пухлый бочок.

Брат во Христе был нетерпелив и темпераментен, что и понятно – целибат[15] делал из монахов скотов. Иногда они выкидывали такие фокусы, что их непросто описать. Недаром секретари епископских судов часто вместо описания деяний нарушителей христианских заповедей ограничивались многоточиями или прочерками, из-за чего оставалось неясным, за что, в самом деле, судили провинившегося клирика.

– Сперва, дружок, угости меня хорошенько. Только потом ты можешь рассчитывать на мои ласки, но не так быстро, как тебе хочется. Если тебя это не устраивает, то вольному воля, а я найду другого… – закатывая глаза, заявила красотка Марион-Карга, щекоча ухажеру подбородок, словно это не инок, а какой-нибудь котище, который тихо мурлычет, развалясь на суконной подстилке, ибо ему незачем ловить мышей. Пищу и так принесут и положат перед ним, стоит только подать голос, да повизгливей.

Распаленный видом форм своей подружки и островатым запахом ее тела, монах угощал ее всем, что приходило ей на ум и имелось в харчевне. Не жалея средств картезианского ордена, о растрате которых рано или поздно станет известна капитулу и тогда настанет судный день. Он не думал раньше срока о том, ведь человеческая жизнь и так скоротечна. К чему заглядывать в будущее раньше срока? В конце концов, пропадать – так за дело, а не по глупости…

Время от времени красотка шептала ухажеру что-то на ухо, от чего тот застенчиво, даже стыдливо опускал глаза и краснел. Он лишь недавно перебрался в Париж из провинции и не привык к здешнему лексикону со странными, малопонятными оборотами речи, которые пускали иногда в ход балованные столичные особы.

Хозяин харчевни, коротышка и крепыш с атлетической фигурой молотобойца, с завистью поглядывал на соседку монаха-картезианца, не замечая злобных взглядов своей сухопарой, будто провяленной на солнце женушки. Та, в свою очередь, все сильнее и сильнее хмурилась, наливаясь желчью и копя в душе справедливое негодование. Ничего, ночью, когда они останутся одни, она покажет ему, как надлежит смотреть на чужих баб. Именно на ее приданое приобрели когда-то «Быка в короне» и он выбился в люди. Муженек, простофиля, видно, забыв обо всем на свете, ощущал себя совершенно свободным от каких-либо обязательств, в том числе супружеских, а зря! Придется ему напомнить обо всем опять.

В стенах питейного заведения порой проливалась кровушка; впрочем, такое случалось в ночную пору на всех перекрестках Парижа. Чтобы уладить все вопросы, связанные с этим, приходилось пускать в ход серебро, которое тушило жажду справедливости, теплившуюся в душе каждого блюстителя порядка, не говоря уж о служителях Фемиды и простых, законопослушных обывателях, для которых главным являлся порядка. Без порядка никакая созидательная трудовая и коммерческая деятельность невозможна.

Когда окончится трудовой день, харчевни и трактиры наполнятся ремесленниками, подмастерьями, поденщиками, продажными девками и мелкими клириками, все оживет: зазвучат разудалые а порой и непристойные песни, рекой польется вино, задымятся сковороды и противни с мясом, рыбой и овощами, забулькают кастрюли с похлебками, подымется такой шум и гвалт, что не приведи Господи. Впрочем, пока тихо и везде царит благостное умиротворяющее спокойствие, напоминающее затишье перед бурей.

Оглядевшись, Вийон устроился за общим столом. Доски его кто-то из посетителей заведения изрезал малопонятными изречениями вроде: «Поцелуй меня в зад и будь здоров», или «Сожми меня крепче, девочка моя», или «А ну-ка пощекочи мой башмак». К вновь прибывшему клиенту подошла хмурая жена хозяина заведения и, не глядя на него, полюбопытствовала:

– Что желает, месье?

Прикинув свои возможности, Франсуа заказал:

– Кувшин бордо, ломоть пшеничного хлеба и кусок козьего провансальского сыра.

Появление лиценциата присутствующие в харчевне встретили с нескрываемой радостью. Одни из них знали его лично, а другие были наслышаны о «подвигах». Франсуа. С некоторых пор за ним закрепилась слава отпетого весельчака, балагура и шутника, что высоко ценилось в университетской среде. Заслужить такую славу было совсем не просто. О нем говорили как о модном даровитом стихотворце, поскольку его баллады отличались от прежней, приевшейся средневековой поэзии. Кроме того, молва, несколько преувеличивая его поэтический дар, утверждала, что он является и известным дамским сердцеедом.

На неказистого молодца из Латинского квартала начали заглядываться благородные дамы, пресыщенные распутством ухажеров своего круга. Им хотелось чего-то новенького, остренького, пикантного. Кому того было лестно принимать в своем алькове модного стихоплета. Ради этого некоторые были готовы на многое, ибо женский пол еще тщеславней мужского. Как бы то ни было, но Франсуа порой соглашался на любовные рандеву. Так продолжалось до той поры, пока он не проснулся в постели знатной старухи. Галантно поцеловав даму в руку, он откланялся и зарекся впредь от подобных похождений.

Женщины за тридцать тогда считались уже пожилыми, поскольку средняя продолжительность жизни была совсем невелика. Неожиданно для себя цветущие дамы увядали, и вчерашние кавалеры начинали избегать их, предпочитая им молодых чаровниц. Почти каждой из «поблекших» особ хотелось хоть ненадолго вернуть себе молодость и почувствовать себя желанной.

Кружащий над землей в предрассветной мгле демон-искуситель однажды высмотрел себе в качестве жертвы лиценциата, который показался ему подходящим кандидатом для его чертовской проделки.

Сойдясь с Катрин де Воссель Франсуа оборвал все прежние связи с особами женского пола. Однако нет правил без исключений. Подпоив своего избранника, лукавый демон соблазнил его некой сероглазой белошвейкой. Приятельницы Катрин прознали о том и донесли ей обо всем. Так Франсуа оказался отлучен от тела своей подружки, и она назло ему сошлась с кюре Филиппом Сермуазом, о чем стало известно лиценциату.

Вернемся в общую залу харчевни. Разговор за столом зашел о последних городских новостях о драке школяров с подмастерьями, случившейся третьего дня на мосту Менял. Некоторые из посетителей заведения принимали в ней участие, а другие были не прочь услышать о столь славной баталии. Рассказывали, что Жан Трувэ в горячке потасовки так славно отделал почтенного ювелира Бларрю, имевшего неосторожность переходить тогда по мосту, что теперь мессир вряд ли скоро подымется с постели. Коли такое случится прежде Крещения Христова, то это будет сказочной удачей и доказательством искусства лекаря. Впрочем, никто не желал вреда господину Бларрю, все случилось случайно, но с этим ничего нельзя было поделать.

Когда все достаточно обсудили случившееся, жонглер, дремавший дотоле в углу, очнулся, словно вынырнул из омута сновидений, поднял голову, осушил стоящую перед ним кружку и стал рассказывать, как в Персии дрессируют львов. Отчего на него нашло такое – непонятно, ибо никто из присутствующих этот вопрос не поднимал.

Жонглер, тем не менее, поведал собравшимся, что укротитель льва имеет двух рыжих собачек и ежедневно нещадно лупит их на глазах у зверя. Псы при этом визжат, а царь зверей все более робеет. Насмотревшись на жестокость дрессировщика, лев начинает выполнять все его приказы. Однако коли кто-то выведет его из себя, то глаза у эверя наливаются кровью, он забывает обо всем на свете и перестает подчиняться кому бы то ни было. Остается либо выпустить зверя на волю, либо умертвить, но благоразумнее, разумеется, последнее. Ведь львиное мясо можно скормить другим зверям, хоть тем же рыжим собачкам.

Жонглер знал много и других историй из жизни циркачей, а потому вещал без умолку, но утомленные подробностями картезианец с девицей, пошатываясь, покинули залу, оставив после себя блюдо бараньих костей и два пустых кувшина.

Ругаясь последними словами, хозяйка убрала за ними, а ее супруг начал рассказывать оставшимся за столом историю, услышанную от заезжего купца. Оказывается, в Бурже взяли под стражу сеньора де Лелена, сына того самого де Лелена, который прославился в войне с англичанами. Увлекшись черной магией, вельможа в надежде раскрыть тайну философского камня[16] заманивал к себе путников, разбивал им головы молотом и поедал еще теплый мозг. Хозяин с такими подробностями рассказывал обо всем, что остальным начало казаться, что если тот и не участвовал в зверствах де Лелена, то по крайней мере держал при том светильник.

Затем посетители «Быка в короне» обсудили приезд купцов из Флоренции с партией доброго тосканского сукна и возможность созыва Генеральных штатов[17]. Последнее грозило повышением налогов или введением новых, ибо все давно заметили, что короли имеют обыкновение собирать представителей провинций тогда, когда им не хватало средств.

Франсуа постепенно перестал следить за нитью разговора, и его мысли начали беспорядочно метаться от одного предмета к другому, пока не остановились на театральном представлении, виденном им на Пасху на площади Мобер. Моралите[18] называлось «О разуме и безумстве» и, как большинство подобных зрелищ, изобиловало всевозможными эффектами. Такие спектакли показывали нечасто, лишь по крупным церковным праздникам, ибо обходились они недешево.

Франсуа пристроился к свите парижского прево[19] благородного Робера д`Эстутвиля, который расположился прямо у сцены на небольшом помосте. При огромном стечении горожан занять хорошее место было непросто. Чтобы оказаться поближе к сцене, любители театрализованных зрелищ занимали места еще накануне или снимали окна домов, выходивших непосредственно на площадь.

Сюжет моралите, как и прочих сценических зрелищ той эпохи, был назидателен, а потому забылся. Некоторые сцены, однако, остались в памяти. Кажется, некий небесный плотник вбил их в головы зрителей, словно невидимые гвозди, и они запомнились крепко-накрепко.

Театрализованное действо длилось с утра до сумерек, и перед лиценциатом всплывали возбужденные лица людей, сверкающие глаза актеров и высокая сцена в три яруса. Первый изображал рай, а седующий представлял собой земную жизнь, а третий – преисподнюю. На «земном» этаже находился ломящийся от яств стол Неразумного, перед которым танцевала полураздетая девица с распущенными волосами, изображавшая Сладострастие. Она так томно извивалась под звуки восточных мелодий, что у непривычного к таким зрелищам сильного пола дух захватывало. Ради одного этого стоило заранее занять места поближе к сцене. Правда, дамам это совсем не понравилось.

– Фу, какая пошлость! – говорила одна дама другой.

– Чистая вакханалия! – соглашалась с ней соседка. – И куда только смотрит епископ?

По-своему они были правы, а что касается парижского архиерея Гильона Шартье, то он сидел неподалеку от них, но ничего дурного в происходящем не видел. Перешептывание дам меж собой продолжалось.

– Какая безнравственность! Церкви совсем нет дела до морали и нравственности своей паствы…

– По всему видно, эта актерка плохо кончит, уж слишком вжилась в роль искусительницы, – заметила сидевшая на помосте над Франсуа жена парижского прево, благородная Амбруаза де Лорэ, своей сестрице Элеоноре.

– Согласна с вами, моя дорогая, – поддакнула та.

Находясь перед сценой, лиценциат не преминул отметить цвет глаз у комедиантки, изображавшей Сладострастие. Они были, как ни странно, разного цвета: один серый, другой зеленый, при этом ее тонкие губы напоминали спелую вишню, так ярко они выделялись на бледном, напудренном лице.

В середине представления колесо фортуны со скрипом повернулось и Неразумный, смешно дергая ногами, испустил дух. Как ни в чем не бывало явился Дьявол в серо-зеленом камзольчике, схватил усопшего поперек туловища, словно тряпичную куклу, и уволок в ад.

Тут из самого нижнего этажа сцены послышались гром, завывание бури и истошные крики грешников, которые издавали за сценой «серые братья» – доминиканцы, которые отлично разбирались в грехах, ибо вместе с францисканцами руководили священными трибуналами – инквизицией.

Стоило Неразумному умереть, как внизу распахнулся занавес и перед зрителями во всем ужасе и великолепии предстала преисподняя. Черти встретили грешника у ворот, хрюкая, словно молочные поросята, и провели его к столу и стали подавать ему огненные, дымящиеся яства одно за другим. Грешник вопил, что было сил, извивался от нестерпимой боли, но мучители, не обращая на то внимания, продолжали свою дьявольскую кормежку. Так, верно, нянька кормит капризного дитятю. По всему было видно, что Неразумного мучили мастера своего дела, что было для них привычным занятием, а потому они выполняли все совершенно буднично, без задора и энтузиазма.

Жизнь простого черта совсем не мед, как кажется неразумным бесяткам. Они лишь холопы Сатаны, и за каждую провинность их нещадно драли плетьми.

Сидя рядом со сценой, Франсуа почти ощущал, как обжигают рот, глотку и внутренности Неразумного раскаленные кушанья. От этого ему стало не по себе, и его всего даже передернуло. «Прости и спаси меня, Господи! Клянусь всеми святыми и тем, что мне дорого, что исправлюсь или во всяком случае постараюсь сделать так», – мысленно взмолился Франсуа и осенил себя крестным знамением.

Средневековая вера значительно отличалась от современной, поскольку была более искренней, наивной, нелицемерной и в то же время в чем-то более жестокой. Жизнь смертного была немыслима без постоянного обращения к Творцу. Со Всевышним советовались, как с родным отцом. Атеизм, широко распространился в век Просвещения, но тогда был еще совершенно чужд людям.

Осушив кружку, лиценциат не стал гадать о том, чего не мог уразуметь, а потому вспомнил прошлую ночь, когда вместе с Катрин поднялся в ее спальню и она начала расшнуровать платье. Франсуа смотрел на нее, как завороженный. В конце концов верхняя одежда с шелестом соскользнула на ирландский ковер, отчего Франсуа чуть не превратился в соляной столп[20].

Молодая женщина знала толк в обольщении и виртуозно владела искусством одурманивания мужчин, хотя сему ее никто не учил. Видно, это было у нее в крови. Все-таки в том, что кто-то преподал ей сию науку, молодой человек не сомневался, тем не менее его все устраивало в ней, вплоть до капризов и чудачеств.

Разум мутился, когда он оставался один на один с ней, потому немудрено, что лиценциата совершенно не соображал что-либо. «Уж не ведьма ли Катрин?» – мелькало у него порой в уме, когда он приходил в себя, ибо вера в нечистую силу была всеобъемлюща.

Его любимая казалась Франсуа особенно прекрасной, когда он взирал на нее при зыбком, неверном колеблющемся свете свечи. Тогда у него захватывало дух, будто он на качелях то взлетал к небесам, то с замиранием сердца падал в бездну.