Читать книгу «В зеркале Невы» онлайн полностью📖 — Михаила Кураева — MyBook.
image

Капитан Дикштейн

 
С «Севастополя» стреляют,
Недолет да перелет!..
А курсантики ныряют
Все под лед да все под лед.
 
Частушка. 1921


Зато какая глушь и какой закоулок!

Н. В. Гоголь. Мертвые души, т. II

Двадцать седьмого января 196… года в городе Гатчине, в доме на углу улицы Чкалова и Социалистической, на втором этаже, в квартире восемь, в угловой комнате, уже заполненной сероватой утренней дымкой, Игоря Ивановича Дикштейна покидал сон.

Он еще не проснулся, но предметы и фигуры, заполнявшие зыбкое марево сна, стали обретать вес, оседая куда-то, где уже ничего нельзя было ни рассмотреть, ни приблизить… Утро вдвигалось в сон безусловной своей конкретностью.

Еще не открывая глаз, Игорь Иванович понял, что просыпается. И первая мысль была о том, как бы не начать о чем-нибудь думать, иначе все – проснешься. Сон притягивал Игоря Ивановича своим особым, легким мироустройством…

Сам Игорь Иванович навряд ли смог бы сколько-нибудь внятно объяснить эту притягательную силу сна, где жизнь была не менее причудливой, чем та, что досталась ему наяву, но все роковые сплетения людей и событий в отличие от житейских имели только счастливый конец – пробуждение. Он не смог бы объяснить это не по скрытности характера или косноязычию, а скорее от непривычки, свойственной, быть может, и нам с вами, задаваться вопросом «за что?», когда тебе удача, когда тебе везет и счастье так и валит в руки. Бездна вопросов возникает как раз в ситуациях прямо противоположных. Но Игорь Иванович в отличие от большинства и под ударами судьбы никогда не бросал неизвестно кому адресованный истертый вопрос: «За что?!» Он как раз знал, за что.

Надо лишь полагать, что в снах совершенно неосознанно Игоря Ивановича привлекала тайная власть над этим непредсказуемым миром, таившаяся в самом дальнем, в самом крохотном закутке недремлющего сознания; и власть эта превращала падение в полет, ужас от приснившейся казни разрешался при пробуждении счастливейшим чувством если не бессмертия, то уж воскрешения, даже любовь всегда была не мучительной, легкой, а стыд, боль, горе – все было подчинено милосердной воле недремлющего ангела-хранителя, сберегающего у последней черты.

Вот и сейчас он стоял у самого края обрыва и старался податься вперед, принимая самым дальним закутком сознания, что ничего страшного и непоправимого все равно не случится. Он хотел разглядеть, увидеть дно, но мешали тонкие и живые, поднимавшиеся из непроглядной глубины то ли голые веточки, то ли корешки. Ноги еще касались тверди, но кто-то тянул его вниз все сильней и сильней, он чувствовал, как зависает над бездной. Страх все-таки сдавил дыхание. Вдруг в груди стало просторно и холодно, пропасть, открывшаяся под ним, прошла сквозь него, пронзила, екнуло сердце, но пустота обрела плотность, знакомый, как старая уловка, вдох сделал его невесомым, и он уже парил над пропастью и медленно падал, обмирая от ожидания.

Падая, пронзенный этим тягучим падением, он не думал о том, что у пропасти есть дно, а старался разглядеть большую птицу, которая падала рядом с ним, заваливаясь головой вниз, потом падала боком, поворачиваясь самым неожиданным образом, и от этого Игорь Иванович не мог ее разглядеть, рассмотреть, узнать, хотя ему все время казалось, что птицу эту он знает. И не возникало вопроса, почему птица не расправит крылья и почему эти крылья не держат ее, хотя нет-нет да и разворачиваются широким шуршащим пологом, но тут же подламываются, заставляя птицу так странно переворачиваться…

…Сосна была неподвижна, она стояла на краю обрыва, даже не обрыва, а просто на краю пруда, и пруд этот был знаком.

Игорь Иванович не заметил, как веко на правом глазу само собой чуть приоткрылось и он сквозь дымку ресниц стал вглядываться в картину, висевшую в ногах за кроватью. Как только Игорь Иванович догадался об этом, он тотчас зажмурился, и от этого энергичного движения ушел сон.

Он затаился, чтобы ускользнуть туда, к птице, вернуть все как было, но бездна тихо оседала в его груди, и даже закрытые глаза не могли сдержать день, он входил в тело Игоря Ивановича со всех сторон.

Ну что ж, пусть будет как будет.

Ему не нужно было открывать глаза, чтобы увидеть и ощутить светлую утреннюю тишину в остывшей за ночь комнате, увидеть фанерованный двухэтажный буфет классической довоенной постройки, с зеркалом в среднем углублении наподобие прямоугольного грота, где стояла чашка из дворцового павловского сервиза с императорским вензелем и гипсовый раскрашенный матрос с гармошкой, шкаф, стол, шесть разномастных стульев, в том числе два крепких венских, плетенный из цветного лоскута половик, перегоревший двухдиапазонный приемник «Москвич» на почетном месте у окна, цвет в прямоугольной кадушке рядом с приемником, прикрывающий своими широкими полированными листьями Николу-морского в углу.

Все замерло и затихло, как парад за мгновение до сигнала «Слушайте все»…

На кухне тихо – значит, Настя чистит картошку или ушла за керосином.

Игорь Иванович, не открывая глаз, погрузился в созерцание буфета.

Это была вещь. Настоящая вещь. Досталась она от старшей дочери, от Валентины, собиравшейся этот буфет чуть ли не выкинуть, в то время как тридцать рублей, ну на худой конец двадцать пять за такую вещь можно было получить смело. Постоять подольше, на выдержку, и свободно можно было взять тридцатку. Много? Ну, хорошо. С моей доставкой! А хоть и в Колпаны! Возьму у Павла тележку и отвезу за милую душу. Да он же как пух! И на тачке – милое дело… Вот так! Хочешь – три красных и забирай. Кусается? Не по карману? Ах, нравится?! С зеркалом… то-то и оно…

Игорь Иванович уже спал и продавал буфет на морозном базаре.

Для тех, кто не знал Игоря Ивановича лично, для тех, кто и по сегодняшний день слыхом о нем не слыхивал, вот эти грезы о тридцати рублях за этакую дрянь с двумя потерянными ножками, с темными разводами на фанерованных боках, оставшимися от давних попыток посредством марганцовки придать буфету вид изделия из красного дерева, не говоря уже о треснувшей задней стенке, впрочем, бог с ней, с задней стенкой, если ее все равно не видно, – так вот, эти алчные мечты могут рекомендовать Игоря Ивановича действительно как героя фантастического, но лишь в самом привычном и невыгодном для него смысле.

Как же далеки эти торопливые предположения от действительного, именно действительного Игоря Ивановича!

Чтобы не запутать читателя, уделившего нам с Игорем Ивановичем частицу своей, увы, тоже не бесконечной жизни, надо сказать, что Игорем Ивановичем в данную минуту является вот этот житель города Гатчины, облысевший еще в 35 лет (как и английский король Генрих III, о чем Игорь Иванович даже не подозревал), распластавшийся в свободной позиции под красным ватным одеялом в белом пододеяльнике конвертом на полутораспальной металлической кровати, построенной в самом начале века на известной в Петербурге кроватной фабрике, перешедшей впоследствии на выпуск аэропланов. Вот он, натуральный, известный едва ли не всей улице Чкалова, ничем не украшенный, если не считать украшением аккуратные бантики из тесемочек у щиколоток, более свидетельствующие о любви к порядку, нежели о былой склонности к щегольству.

Острая мысль о том, что зря все-таки Валентина такую вещь, считай, выкинула, вернула Игоря Ивановича в явь, глаз он не открыл и перехода из сна не заметил.

Мысль, вынесенная из сна, поглотила его целиком. Продать буфет, прийти к Валентине и так, не раздеваясь, бац – тридцать рублей на стол. На, бери и не кидайся такими вещами. Буфет им не нужен! А дрянь эта полированная нужна?! Да хоть и гатчинской фабрики, ну и что! Черта в ней, в полировке, если даже зеркала нет. А здесь – пожалуйста. Хочешь – брейся, хочешь – причешись, воротник оправь, галстук… Смотреться, правда, не очень удобно, все-таки зеркало в углублении и даже в затемнении, ну и что?! Какому ослу придет в голову перед буфетом бриться?..

Кто не был мужчиной, тот не знает этого высшего блаженства от истечения небрежной щедрости и нечаянного милосердия, поднимающих душу и разум до высот истинной свободы и божественной мудрости.

Да, можно и все тридцать отдать за то, чтобы во всей полноте почувствовать себя отцом, знающим жизнь, кое-что в ней понимающим и умеющим жить!..

На кухне лязгнул упавший в раковину нож, фыркнул кран.

Игорь Иванович напрягся. Неужели не польется? В сильные морозы водопровод прихватывало, а здесь вроде и морозов-то не было еще… Шипенье сменилось утробным урчанием. Трубы зарокотали по всему дому. Трубы дрожали, словно хотели скинуть с себя тягостную оболочку прилепившегося к ним жилья. Напряжение нарастало. Трубы глухо содрогались, то ли подавившись чем-то, то ли споря с чуждой им волей. Игорь Иванович уже видел мысленным взором трехдюймовый подвальный вентиль с сочащимся сальником и знал, как поступить, если опять… Но кран, трижды чихнув, крякнул, плюнул раз, второй и зашипел обнадеживающе.

Как ни в чем не бывало ровной струей побежала вода.

Игорь Иванович открыл глаза легко и быстро.

И тут же увидел часы на стене рядом с картиной. Собственно, увидел даже не сами часы, а стрелки, показывающие без тринадцати три. Ишь ты, усмехнулся Игорь Иванович лихой гримасе часов и от обозрения стрелок перешел к наблюдению за маятником. Шаг мерный, звук деловой, ничего лишнего, все как надо. Часы шли…

За временем по этим часам Игорь Иванович не следил, хотя и прилагал усилия для поддержания их затухающего хода.

Лет шесть назад часы стали останавливаться, и пустить их стоило немалого труда. Шли часы в строго определенном положении, причем вовсе не вертикальном, а чуточку смещенном влево. И вот во время завода, хотя процедура эта и происходила раз в неделю, часы смещались в сторону от идеального положения ровно на такую чуточку, чтобы дальше не идти. Требовалось величайшее терпение и уважение к Павлу Буре и убеждение, что часы будут служить, и, может быть, еще не одному поколению, чтобы, не жалея времени и сил, в течение суток, а то и двух и трех, подталкивать остановившийся маятник, помогать часам найти то единственное удобное для механизма положение, в котором они еще могли продолжать свою работу.

Тогда же, лет пять тому назад, Игорь Иванович отнес часы в мастерскую. Мастер попался серьезный, внимательный и неторопливый. Закончив тщательный осмотр, он даже отказался взять деньги. «Здесь нечего чинить, – сказал мастер. – Это были хорошие часы. Но всему свой век, свое они отслужили». Если бы он говорил как-нибудь иначе, излишне сочувственно, или, напротив, покровительственно, или небрежно, Игорь Иванович обязательно стал бы спорить или, на худой конец, поехал бы с часами в Ленинград.

Мастер говорил, положив руку на часы и глядя куда-то мимо Игоря Ивановича, словно говорил про самого себя.

Стар был мастер, немолод Игорь Иванович, состарились и часы.

Вернувшись из мастерской, Игорь Иванович повесил часы на старое место, главным образом чтобы прикрыть пятно на выгоревших обоях, но они пошли и шли великолепно месяца три, все это время веселя душу Игоря Ивановича своим бессмертием. Потом они стали останавливаться опять, но Игорь Иванович был неумолим, он не позволял им умирать, и они шли, шли, показывая какое-то свое особое время. И было не важно – правильно ли они идут, важно было, чтобы они шли.

Впрочем, будем уж до конца откровенны: Игорь Иванович просто не мог уснуть, когда часы стояли, засыпал, конечно, но само погружение в эту остановившуюся, беззвучную темноту было тягостным и печальным. Несколько раз он просыпался, когда часы останавливались ночью, и тут же пытался пустить их снова. «Не сходи с ума», – говорила Настя и засыпала.

В Игоре Ивановиче незаметно сложилась, нет, не мысль и не убеждение, а как бы предчувствие, что смерть – это остановившееся время, отсюда, может быть, и такая забота о часах.

Последние месяца два часы шли отменно. Пропало даже легкое дребезжание пружины, вселявшее в Игоря Ивановича известную тревогу. Маятник наполнял комнату мягким цокотом, будто за окном по каменной мостовой ступал конь, неторопливо, с достоинством следуя своей бесконечной дорогой. Клек-клек, клек-клек…

Перестав проверять время по этим часам, Игорь Иванович перевесил их так, чтобы не очень бросались в глаза и чтобы ночью к ним удобней было вставать, да и зачем на часы пялиться, если и без часов ясно, что сейчас половина десятого, никак не больше.

– Настя! Я встаю! – крикнул Игорь Иванович, повернулся на бок и стал подворачивать для тепла одеяло.

– Коля сегодня должен приехать! – прокричала из кухни Настя.

– А ты думаешь, я забыл! – крикнул Игорь Иванович, действительно забывший о приезде Николая, и откинул одеяло.

Секунду неподвижное длинное тело в кальсонах и нижней рубашке лежало на кровати, примиряясь с холодом, и уже в следующую минуту махало руками, переминаясь в движениях, отдаленно напоминавших гимнастику. Среди всей этой сумятицы непродолжительных телодвижений четко обозначились лишь два взмаха руками – в стороны, вместе – и молодцеватое натягивание брюк.

Полагаю, что на каждом из знавших Игоря Ивановича Дикштейна лично лежит нравственная обязанность сохранить от забвения черты человека, которого фактически как бы не было, что, собственно, и составило бы привлекательный фантастический элемент всякого повествования о нем. И сказанное пусть не прозвучит упреком в поразительной слепоте тогдашним литературным и художественным авторитетам, не сохранившим ни одного прижизненного портрета Игоря Ивановича. И, разумеется, это не упрек в догматической приверженности к каноническому типу героя, благодаря которому и существует основная масса литературы и живописи. Игорь Иванович не собирается никого теснить и занимать чье-то место, заняв один-единственный раз в жизни чужое, скажем так, место, он уже никогда больше никого не теснил, ни на что не претендовал и, строго говоря, места вообще не занимал.

Собственно, почему же человек, которого еще, может оказаться, и не было вовсе, вдруг претендует на чье-то внимание? Или жизнь оскудела героями?! Или автор уже совсем…

Нет, не из последних Игорь Иванович! Не из последних!..

Судите сами: кроме одной-единственной тайны, о которой и сам он к концу жизни почти забыл, весь он был поразительно открыт во всей своей страстности, искренности и неподкупности.

Что из того, что страсти его охватывали, прямо скажем, небольшие пространства, искренность касалась предметов, как правило, мало задевающих чужие интересы, а подкупать его никто за всю жизнь не пытался, что из того? Разве искренность, страстность и неподкупность от этого упали в цене, или нам станет проще найти человека, в котором бы еще так же счастливо три этих качества были бы соединены вместе? Не покривив душой, добавлю к этому честность, доброту, прямодушие и обостренное чувство справедливости. Может быть, и этого мало, чтобы привлечь внимание к герою неканонического типа?

Но более всего подвигает к труду память о тихих летописцах – тех самых, что молчат, выжидая, а после, убежденные в беспечной забывчивости, начинают сочинять судьбу покойника, сообщают о нем сомнительные слухи и сведения или, хуже того, вычеркивают его из истории вовсе.

– Я, Настя, думаю, надо сегодня кроля забить, того, который с ухом, – с поразительной легкостью, за которой едва угадывалось значительное напряжение души, проговорил Игорь Иванович, непринужденно оглядывая кухню. Как известно, кролей у него было шесть, а не десять.

Пока Настя собирается с ответом, можно заметить, что Игорь Иванович очень неплохо знал весь кроличий обиход, и только отсутствие помещения не позволяло ему поставить дело на широкую ногу; звери у него почти не болели, хорошо сохранялся приплод, и снять и выделать шкурку он тоже умел получше многих, только лишь один момент кролиководства, обозначенный словечком «забить», был для него непреодолим. Помнится, когда еще в самый первый раз Настя сказала как-то: «Ты забил бы того, серого, старый уже…» – Игорь Иванович на мгновение замер и, строго, глядя Насте в глаза, четко ответил: «Мне это не свойственно». «Того серого» и всех последующих – и серых и белых – забивал сосед Ефимов.

Настя внимательно посмотрела на Игоря Ивановича, стоявшего руки в брюки, и отнесла его внезапное предложение на счет шероховатости характера.

Если бы все глаза смотрели так, как глаза Анастасии Петровны, то человеческой доброты и правды в нашей жизни было бы гораздо больше!..

Все помнят, как в сорок втором в Череповце на ее двенадцатиметровую жилплощадь, где уже и без того ютились пятеро, обрушилась чудом вывезенная из Ленинграда двоюродная сестра с двумя дышавшими на ладан детьми. Гости почти на два года заняли не только целую кровать, но и три места за столом. И тогда молодые, жаждущие жить, вечно голодные Валентина и Евгения восстали. И тогда прозвучали исторические слова, сказанные Анастасией Петровной просто и непреклонно: «Если кому-то в моем доме плохо – я никого не держу».

Плохо было ее детям, и не держала она своих детей.

– А может, он и обедать у нас не будет.

– Как не будет? – встрепенулся Игорь Иванович. – В суд ему к часу. Ну сколько его там продержат? Как раз к обеду и придет. Я тебе просто удивляюсь…

Настя привыкла к тому, что житейскую свою правоту Игорь Иванович в зависимости от настроения утверждал или удивлением, или обидой.

– Я суп грибной сделаю. Он любит. Тушенки баночку откроем на второе. Худой он, пусть еще погуляет, – без перехода добавила Настя, имея в виду уже того, с ухом.

На тушенку Игорь Иванович никак не рассчитывал, поэтому решил ответить такой же щедростью:

– У нас есть сдать бутылки? Я бы пивка взял к обеду, к тушенке особенно. Это будет красиво.

– Сам же знаешь, что нет, – спокойно сказала Настя, наливая воду в кастрюльку. – От олифы отмоешь – сдавай.

– Говорю же, что их не примут, – продолжил давний