Этот вопрос (или ответ) далеко не однозначен при теперешнем положении дел в России; в России, которая пытается то ли возродиться вновь, то ли вернуться назад к триединству: «Самодержавие, Православие и Народность». А может быть, прийти к чему-нибудь пострашнее? А ведь говорят: «Есть ли право у людей с нерусской кровью вмешиваться в этот процесс?» Не достаточно ли уже вмешивались? А теперь получают одни упреки и проклятья – за разрушение православных храмов, за расстрелянную царскую семью, за пресловутый интернационализм, за карающую власть ЧК – КГБ, за смуту в умах, за заговор сионских мудрецов, за жидомасонство, за прикосновение к религиозно-философской православной мысли и учению Христа. Не оттого ли и Александра Меня – топором по голове? Правда, сын юриста в Думе скандалит на весь мир и, глядишь, еще в президенты попадет. Однако случись такое, не дай бог, и натвори он дел, опять-таки скажут: «Да это потому, что папочка-то его юриспруденцией увлекался». Так-то! Вопрос! Евреев в России не останется, вопрос всегда будет! Но жили и живут в России сотни тысяч «лиц еврейской национальности», говорят по-русски, думают по-русски и будут жить, даст Бог, еще долго.
Не хочется заниматься такого рода математикой, но справедливости ради следует отметить, что сегодня, к примеру, в московских театрах по крайней мере пять-шесть главных режиссеров – евреи. Много евреев работает в кино, на телевидении, в консерватории, на эстраде их предостаточно, во всех жанрах – от разговорного, традиционно еврейского, до так называемого оригинального. Хорошо известны драматические актеры с еврейскими фамилиями, и, насколько я знаю, никто их ни в чем не ущемляет, по крайней мере сегодня. Михаил Михайлович Жванецкий – «любимец всея Руси», как тут недавно объявил ведущий телеконцерта Эльдар Александрович Рязанов. А какое телешоу сегодня обойдется без Ширвиндта, Арканова, Мишина? Без непременных гостей телеэкрана: Юлия Гусмана, Яна Арлазорова, Андрея Урганта? И они развлекают и развлекаются, презентуют и презентуются, чествуют и чествуются, словом, тусуются на глазах многомиллионной аудитории несчастных, растерянных и озабоченных выживанием россиян.
А кто-то из деятелей культуры и в политику пошел. И никто, никто из вышеназванных, насколько мне известно, в Израиль не собирается. Разве что на гастроли, в командировку или в гости ненадолго.
В начале горбачевской перестройки встретился я в самолете с Владиславом Листьевым. Во время полета разговорились, и я, еще преисполненный перестроечной эйфорией, предложил ему устроить поединок между Игорем Шафаревичем и мною. Тогда, в 88-м, мне казалось, что стоит только поговорить по душам с теоретиками этого толка, и телеаудитория сама все сообразит – настолько очевидной мне представлялась моя правота. Листьев скептически посмотрел на меня, усмехнулся и сказал: «Михаил Михайлович, даже если бы эта встреча состоялась у нас в студии, вам бы пришлось несладко. Игорь Шафаревич сделал бы вас одной левой». Покойный Листьев был прав, и не только потому, что я в вопросах теории много слабее Шафаревича, но и по другим, более важным причинам.
Что есть возрождение национального самосознания и как его понимать, если уже понятие интернационализма отметено вместе с коммунистической идеологией, будь она неладна?! Казаки с невесть откуда взявшимися Георгиевскими крестами, служители церкви, освящающие открытие митингов и офисов, бывшие коммунисты, осеняющие себя крестным знамением, благоговение по случаю приезда из Испании толстого мальчика-цесаревича с толстой мамой-испанкой – русской великой княгиней. Красно-коричневые, бело-голубые, черно-красные. Какие-то Дворянские собрания с новыми графьями Садальскими, Киркоровыми, стоны по прекрасному и далекому прошлому, по России, которую потеряли и которой, вообще-то, никогда не было в том смысле, какой представляется Говорухину…
Не стану утверждать, что к моменту моего решения об отъезде мне было видение обо всем том, что я увидел потом по телевизору, о чем прочитал в газетах, услышал от приезжающих из новой России, что позже наблюдал сам в Питере и в Москве, куда поехал спустя три года поработать. Сразу оговорюсь: у меня нет однозначного – ни положительного, ни отрицательного – отношения к происходящим в России мучительным историческим процессам. Я российский обыватель, живущий теперь за границей. Не более того. И как всякий обыватель, я не знаю выхода из трагического тупика. Не берусь судить ни об экономике, ни о политике, ни об идеологии. Я в состоянии лишь констатировать, переживать, мучиться вопросами и не находить определенных ответов ни на один, мной же самим перед собою поставленный.
Но это не отменяет импульсивных чувств. Когда я вижу митинги и разгул красно-коричневых, тогда я тут же вспоминаю о маленьком Мишке и повторяю словно заклинание: «Лучше быть полурусским в Иудее, чем полуиудеем в России», куда меня, конечно же, тянет и по которой душа тоскует, без которой мне жизни нет. Однако жить в России и делать вид, как будто не видишь, что творится вокруг, мне кажется, я бы не сумел. А активно вмешиваться в происходящие там новые процессы – страшновато, ибо никогда до конца у меня лично не возникло бы на это внутреннего права в эпоху возрождения русского национального самосознания как единственного выхода из тупика, куда завели матушку Русь. Кто? В том числе евреи. И с этим, увы, трудно не согласиться, даже если очень хочется не соглашаться…
Но прежде чем спуститься с небес на грешную, пусть и Святую, землю – Израильщину и начать (пора! пора!) путешествие, в котором нахожусь уже четыре с половиной года, прежде чем решиться описать его, – еще кое-что о прошлом, о еще не выговоренном до самого конца, без чего причины моего отъезда останутся непонятны мне самому.
«Иных уж нет, а те далече», – как часто, живя в России, к месту и не к месту мы повторяли это вслух и про себя! Каждый, покидавший Россию в 70-е, по своей или не по своей воле, и потом, в 80-е, разрушал «экологию» существования оставшихся. Словно мы все держали, как атланты, некую огромную давящую плиту – и вдруг на одного становилось меньше и груз ложился на плечи оставшихся. Одним, другим, третьим меньше – тяжесть становилась невыносимой!
Выбравшихся из-под этой плиты никто не упрекал, скорее наоборот, вздыхали: и этот теперь «далече», как-то он, что с ним теперь?
В начале 70-х уезжал Лев Збарский. Было ему тогда около сорока. Талантливый театральный художник, востребованный книжный график, своя огромная мастерская в центре Москвы, деньги, машина, лучшие женщины – модный художник, модный человек. Я задал ему тогда сакраментальный вопрос: «Почему, Лева?» Он: «Да, у меня здесь есть если не все, то многое из тобой перечисленного. Более того, не знаю, что меня ждет там. (Збарский уезжал в Израиль, потом уже переехал в Америку, где и живет по сей день[3]. – М.К.) Но как бы тебе это поточнее… Понимаешь, это кино мне уже показали. Остается только его досмотреть. А вот того я еще не знаю». И уехал Лева, и его товарищ, художник Юра Красный, отвалил, да мало ли кто еще из нашего близкого и дальнего круга! У каждого были свои причины, свои объяснения и обоснования. Но тех, кто «далече», становилось с каждым днем все больше и больше. Экология разрушалась. Плита пригибала к земле.
Уже после выдворения Солженицына я провожал кого-то в Шереметьево. И вдруг увидел поэта Наума Коржавина и тогдашнего свояка Солженицына. Кажется, по фамилии Штейн. Оба моих знакомца были возбуждены (тоже, видать, кого-то проводили), говорили громко (или мне тогда от страха так показалось):
– А ты, Миша, не думаешь об отъезде? Это просто необходимо, пока есть щель, пока выпускают. (Щель действительно образовалась тогда – в какой-то период конца 70-х; Брежнев ее на время приоткрыл под влиянием внешнеполитических причин. – М.К.) Мы твердо решили валить и тебе советуем. Нечего тут делать. Решайся!
Помню, что я не только испугался их пламенных речей, но успел еще подумать про себя: «А на хрена мне, собственно, валить? Мне и тут пока неплохо: играю, ставлю. И вообще – чушь все это!» А ответил им так:
– Ребята, во-первых, потише, а во-вторых, может быть, вы и правы, но каждый решает для себя сам. Я уж тут останусь. Там мне делать совсем нечего. – Ответил вполне искренне.
Не то чтобы я не понимал преимуществ просвещенного капитализма. Да и что тут не понять? Достаточно было мне, 23-летнему парню, еще в 1957 году побывать на шекспировском фестивале в Канаде и увидеть всю сногсшибательную разницу между «разлагающимся» капитализмом и строящимся коммунизмом, подышать запахом этого «разложения», как все стало ясно. Да и потом, во всех поездках, на гастролях с театром по всевозможным франциям, германиям, италиям я убеждался в этой сногсшибательной разнице вновь и вновь. Вот только не дано мне было тогда понять, что капитализмы-то канадский, французский, итальянский и меж собой различны, а уж к русскому человеку имеют весьма отдаленное отношение, если этот русский в России родился, будь он хоть трижды евреем. Я и не вникал тогда в суть проблемы, а мыслил просто и однозначно: я актер, не знающий, кроме русского, ни одного языка, и единственно возможное для меня место полноценной работы – Россия. Все. Точка.
Будь я Нуреевым или Ростроповичем – было бы о чем подумать. Ну ладно, не Ростроповичем, а хотя бы Лексо Торадзе или Володей Виардо. Да, слинявших становилось все больше и больше. Виардо и Торадзе были уже из ближайшего моего круга. Вот и они оказались «за бугром». Не говоря уже о Викторе Некрасове, Васе Аксенове – подлинно близких друзьях из 60-х. Рушилась, рушилась экология. Оставшиеся еще шутили: «Нам не надо Тель-Авива, Пярну – лучший город мира…» «И зачем же нам кибуцы, разве нет у нас колхозов?» – писал в шуточном послании Дэзик Самойлов еще жившему тогда в Союзе своему другу Леве Копелеву.
Но вот и Копелев, не вняв шутливым увещеваниям, выбрался из-под плиты. Остававшиеся подхватывали камень и принимали всю тяжесть на себя. Им оставалось лишь это, да еще раздумья. Додумывать и обдумывать, что же все-таки происходит, отчего отвал, словно снежный ком, превратившийся в лавину, набирает и набирает скорость и неудержимым потоком устремляется по разным направлениям и на разные широты? Процесс, начавшийся еще в 70-х, к концу 80-х принял формы массового психоза…
После смерти Давида Самойловича Самойлова я беседовал с его вдовой Галиной Ивановной. Я тогда еще не созрел для отъезда, но, видать, созревал. Кому-то, как в том анекдоте, нужно было только сказать: «Падаем».
– Была некая ниша, – сказала Галина Ивановна, – где все мы, такие, в сущности, разные, жили долгие годы. У нас была некая система ценностей и приоритетов. За порогом ниши был чужой, враждебный нам мир. То, что он был чужд и враждебен, способствовало нашей консолидации, при всех наших внутренних противоречиях и несогласиях. Но то, что лежало вовне, было еще опасней. Так мы жили, и временами даже очень неплохо. Теперь, Миша, все изменилось. Сменяется эпоха, ниша рухнула, связи внутри нее прервались, мы растерялись, разъединились… Все, как это ни грустно, ясно. Судьба, рок.
Я согласился с этой очевидной истиной. Но от этого не делалось ни веселей, ни понятней, как жить дальше. Уходили в безвозвратное прошлое все наши пярнуские посиделки, культурабенды, поэтические вечера – не только в Политехническом, но где бы то ни было. Сменялась эпоха, умирали друзья. Те, некоторые, были «далече», а «иных» становилось все больше и больше.
В конце 80-х я проводил в последний путь вслед за Ильей Авербахом, Андрюшей Мироновым, Юрием Богатыревым сначала – Арсения Тарковского, затем Натана Эйдельмана, затем Давида Самойлова, и вот-вот должен был уйти из жизни мой друг, режиссер Борис Галантер. Круг моих московских друзей становился все уже. Но, сужаясь, он, увы, не становился теснее. И это тоже была примета нового времени. Озабоченные и растерянные, мои друзья метались в поисках стабильности, просто-напросто – заработка в новых условиях перестройки и начавшихся экономических перемен. Мы теперь встречались в основном на похоронах и поминках, лишь иногда дома на кухне. Реже, чем раньше, еще и потому, что добраться друг до друга или принять кого-то хлебом-солью становилось для таких, как мы, серьезной проблемой. О том, чтобы, как в старину, пригласить в ресторан Дома кино или Дома литераторов компашку близких и закатить банкет на 10–15 персон, и речи быть не могло! Да и разговоры наши, когда встречались, делались все озабоченней и грустней. Иногда складывалось впечатление, что собрались поныть и поплакаться друг другу в жилетку. Рвались, видоизменялись теплые дружеские связи. Последние нити, связывающие меня с Москвой, ослабевали. И, как неотвратимо стареющий, предчувствующий конец жизни князь Болконский, искавший, где ему постелиться на ночь, избегая привычного дивана, кровати, угла под образами, в страхе обрести там смертный одр, я стал искать место – если уж нельзя было изменить время, – где я смог бы избежать затухания, окисления, депрессии.
И вот в декабре 1990 года возник соблазн примкнуть к группе Арье – Мальцева, в порядке пробы поехать с ними на разведку в Израиль, поглядеть, что там и как; понять для себя, что это за русскоязычный театр они придумывают и смогу ли я в нем работать. Сказано – сделано.
Эта первая проверочная поездка в Израиль была бы вполне хороша, успешна, все было бы изумительно-замечательно: и Иерусалим, и Стена плача, и море, и природа, и банкеты, и вкусная еда, и дешевая водка, и встречи со старыми друзьями, поселившимися там двадцать лет назад, – словом, все-все было бы «бэсэдер» (в порядке), если бы не одно маленькое обстоятельство. Мне за эти две недели пребывания нужно было прийти к окончательному решению: ехать сюда или оставаться в Москве? За эти две недели концертов-спектаклей, которые собрал и организовал режиссер Евгений Арье, за эти 14 дней впечатлений, застолий, разговоров с людьми, обсуждений со своими – с Гришей Лямпе, с Леней Каневским, – которые, как и я, еще только решались (Валя Никулин и Люда Хмельницкая уже решились), несмотря на липкую жару, чужой пейзаж, абсолютно иной, пугающий меня язык – вязь надписей на нем этакими рыболовными крючками над витринами магазинов и в огнях неоновых реклам, – следовало решить, дать ответ себе и другим на вопрос: способен я, в свои 56 лет, круто изменить жизнь в попытке обновления? Или просто вернуться в Москву, привезти домашним израильские сувениры, туристские рассказы о земле их предков и на этом окончательно поставить точку, продолжая предопределенный мне судьбой привычный путь?
«Но путь куда? Куда?» – вновь и вновь я спрашивал себя, ворочаясь ночью на влажных простынях в номере маленькой тель-авивской гостиницы, где меня и Никулина разместил директор будущего «Гешера» Слава Мальцев. Путь куда? Это кино мне, как и Збарскому, уже показали, и я ведь его посмотрел почти до конца. И последняя часть не предвещает ничего хорошего. Так неужели остаться только ради того, чтобы увидеть надпись «fin» по-русски, не решаясь начать что-то новое и, может быть, весьма интересное в жизни? А уж как обрадуются жена и ее родители, если решусь! А маленький сын, навсегда избавленный от вечных прелестей совка? А детское питание, которого здесь, в Израиле, навалом?
И вот так каждый Божий день – утром я решался на отвал, но уже вечером понимал всю абсурдность этой губительной затеи. Ночью я принимал смелые и ясные решения примкнуть к молодому театру Арье – Мальцева, но уже при свете дня, разглядывая восточную архитектуру Тель-Авива, я так же решительно говорил себе и другим: «Нет, это не для меня». Мой сосед по номеру, Валя Никулин, только вздыхал, выслушивая мои гамлетовские сомнения, – он-то уже прошел ОВИР, его лишили советского паспорта, его жена уже продала московскую квартиру, и возможности к отступлению у моего старого товарища по «Современнику» не было.
Перед самым отлетом в Москву я все-таки сказал твердое «да» Мальцеву и Арье, и мы условились, что они могут рассчитывать на меня, а я так же определенно могу рассчитывать на место в их новом русскоязычном театре в Израиле. Мне гарантировали скромную зарплату (речь шла о тысяче долларов), возможность режиссуры в театре. Мы взяли взаимные обязательства в случае изменения решения с той или другой стороны сообщить об этом друг другу как можно раньше. Но несмотря на то, что я обнародовал мое решительное «да» в Израиле и даже позвонил домой в Москву жене и оглоушил ее – к вящей радости ее родителей – этим судьбоносным и хмельным решением, оставалось еще целых полгода московской жизни – окончания съемок, монтажа фильма «Тень», бесконечных разговоров, споров, сомнений, раздумий, страхов, истерик – до того июля 91-го, жаркого 26-го дня, когда я, хмельной и, безусловно, психически нездоровый, слезливый, злобный, бесконечно усталый и издерганный, затерроризировавший жену, ее перепуганных и тоже вусмерть уставших родителей, с маленьким Мишкой на руках прибыл в Израиль.
Абсорбция. Что это за слово? И почему его терпеть не могут все «олим хадашим» – вновь поднявшиеся? В Израиль, надо сказать, не эмигрируют, не прибывают, а поднимаются, удостаиваются чести подъема на Синай. И вот, когда поднялись, начинается абсорбция, растворение, вхождение в новую среду, новую жизнь. Легко сказать: «раствориться». Человек не сахар, который растворяется в горячем какао. Как сообразить, с чего начать, как сразу же не ошибиться, не просчитаться в этой неизвестной, непонятной стране, где поначалу решительно все, любая мелочь, вчерашний пустяк, представляет для тебя невероятную трудность, когда ты словно ребенок, который учится ходить. Только в отличие от ребенка, для которого этот процесс естествен, беспрерывно ощущаешь унизительность своего положения. Без посторонней помощи ты парализован, не можешь шагу ступить. Еще вчера ты качал права в московском или ташкентском ОВИРе, ссорился на таможне, закупал в полет водку в кооперативном ларьке и шутил с киоскером, а через несколько часов уже не способен без посторонней помощи спросить: где тут у вас туалет, позвонить по автомату, купить ребенку мороженое… Так начинается абсорбция. И у каждого она своя – и похожая, и непохожая.
Я был в наивыгоднейшем положении: меня встретил друг моего детства на собственном рафике, куда мы погрузили нехитрые пожитки. К тому же театр «Гешер» отправил в аэропорт Бен-Гурион своего завпоста, чтобы встретить вновь прибывшего актера из Москвы. Завпост объяснил мне, что Арье и Мальцев чрезвычайно заняты и поручили ему препроводить нас в Тель-Авив и поселить – разумеется, временно – в квартире, где проживают артисты «Гешера» Женя Додина и Наташа Войтулевич с мужем. Они сами переночуют где-то в другом месте, а завтра объявится директор театра Мальцев и что-то для нас придумает.
Мы оказались в двухкомнатной квартире на центральной и шумной улице Дизенгофф. Беспомощно бродили по двум комнатам, где развешаны сохнущие колготки, стоит невымытая посуда и наспех свернуто постельное белье. Здесь же – наши чемоданы, сумки, узлы, под ногами путался и хныкал приболевший Мишка, которого надо чем-то накормить и напоить…
О проекте
О подписке