А новостей было много. Николай Павлович говорил о том, что сезон будет ответственный и очень, очень интересный. Он говорил о прошедшем XX съезде партии как о событии выдающемся. Все замерли: помнили злополучное собрание в Перми, но Охлопков о нем, конечно, ни слова. Зачем? Знают кошки, чье мясо съели. Говорил, что это грандиозное событие налагает обязательства на театр в целом, на каждого в отдельности, обязывает трудиться ответственно, творчески, граждански смело. Что оно развязывает руки самому дерзкому эксперименту, чуждому театральной рутине и штампам устаревающего (подчеркнуто) актерского искусства! «Дело надо делать, господа, а не разговоры разговаривать!» (Намек?) В фойе затаились. Сейчас врежет. Но нет, пронесло, слава богу.
И он, Охлопков, многое продумал за это время и считает: все, что произошло, пойдет на благо процветания нашего театра, который не случайно назывался когда-то Театром Революции, а теперь так же не случайно носит имя поэта-реформатора Владимира Маяковского. И как бы предчувствуя, что XX съезд должен был произойти, театр, чем он вправе гордиться, еще два года назад поставил «Персональное дело» присутствующего здесь А.П. Штейна, пьесу смелую, острую. А как примеры в области поиска новых форм Охлопков называл «Грозу», «Гамлета» и привел фразу из идущего в театре «Клопа»: «Театр – не отображающее зеркало, а увеличивающее стекло!» Так что еще смелей, еще острей, как учит нас партия и ее первый секретарь Н.С. Хрущев, столь своевременно и принципиально, с подлинно партийных, ленинских позиций разоблачивший культ личности Сталина…
Слушают. Слушает и Лев Наумович Свердлин, всего несколько лет назад игравший на сцене Величайшего из Великих в постановке Охлопкова. Вспоминают ли он и другие участники спектакля знаменитую десятиминутную паузу, о которой писалось в газетах: Сталин – Свердлин «думал» наедине с самим собой, спокойно, медленно, но с огромным внутренним напряжением мерил кабинет шагами, минуты три набивал, раскуривал и дымил трубкой, присаживался, вставал, снова вышагивал, подходил к столу, что-то записывал и снова вышагивал по кабинету в мягких сапогах. А в зале стояла благоговейная тишина. Попробуй закашлять, сморкнись или скрипни стулом.
Потом мне рассказывали, как перед гастролями в Болгарию Свердлин всерьез ставил вопрос об охране, которая должна сопровождать его, исполнителя роли И.В. Сталина. А мало ли что? Все-таки хоть и Болгария, а заграница… Анекдот? Не думаю. Уж очень похоже на правду. (В середине 60-х, после убийства Кеннеди, МХАТ собирался в США и вез «Кремлевские куранты» с Б.А. Смирновым в роли В.И. Ленина. Борис Александрович, правда, не требовал охраны, но абсолютно всерьез внимал версии о возможном покушении на него. Актер Владлен Давыдов нарисовал ему живописную картину того, как в случае кончины такого рода (что, конечно, маловероятно, Боже упаси!) свинцовый гроб с телом Бориса Александровича будет доставлен в Москву и прах его после сожжения заключат в Кремлевскую стену с подобающими почестями, как и полагается исполнителю роли Ленина, погибшему от пули врагов. Наивный Смирнов со слезами на глазах выслушал изобилующий мельчайшими подробностями рассказ Владлена и, потупившись, сказал: «А все-таки, Владик, пожить-то еще хочется…»)
После тронной речи Николая Павловича (в театре Охлопкова за глаза называли, как и его порфироносного тезку, Николаем Палкиным) коряво говорил ничего не значивший при нем директор Н.Д. Карманов – о производственных насущных делах: сколько перевыполняли, сколько предстоит выполнить, о финансовом плане, о параллелях в Ленинграде, о дисциплине. Поздравил с началом сезона и представил новеньких – Соню Зайкову и меня. Встали. Сдержанные аплодисменты – дань вежливости. Затем опять взял слово Охлопков; он предложил небольшой перерыв, после которого расскажет о конкретных творческих планах:
– Как вы уже догадались, товарищи, Александр Петрович присутствует здесь не зря. А пока перекур, но ненадолго, дел много.
Актеры, заинтригованные предстоящими сообщениями, через пять минут были на местах.
Охлопков, в перерыве окруженный актерами и актрисами, имеющими право или смелость подойти к нему, шутит, острит – само обаяние.
– Ну, теперь о планах. Мы с завтрашнего дня приступаем к возобновлению погодинских «Аристократов». В театре есть и ветераны спектакля Реалистического театра – это Петя Аржанов – Костя-Капитан, Сережа Князев – Лимон и Сережа Прусаков – Берет. Они все помнят… Помните, ребятушки?
– Помним, Николай Павлович! Как будто это вчера было – радостно отвечают пятидесятилетние ребятушки, Петя и два Сережи.
– Ну вот и хорошо, что помните. Стало быть, Сережа (это Прусакову), ты будешь моим помощником по возобновлению. Ну а чего не вспомнишь, Петр Михайлович и Князев Сережа напомнят… Распределение ролей. Ну, ветераны играют свои роли. Петя Аржанов – Костю-Капитана… Ах, товарищи, какой Петя до войны имел успех у женщин в Косте-Капитане! Особенно у балерин почему-то. Балерины из Большого бегали на каждый твой спектакль. Помнишь, Петя?
Чуть оплывший П.М. Аржанов смущенно улыбается под обращенными к нему взглядами труппы. Неужели скромный, милый, играющий теперь второго могильщика в «Гамлете» Петр Михайлович имел успех у балерин?
– Ну двинемся дальше: Сонька – Татьяна Карпова и Женя Козырева. Таня, Женя! Это для вас не возобновление, а новая чудесная роль. Поздравляю! Чекисты: Большой начальник – Ханов, Второй начальник – Самойлов. А это, товарищи, очень, очень ответственные роли. Это те истинные чекисты с чистыми руками, которых вы должны сегодня сыграть. Эти люди занимаются перековкой блатных и вредителей в настоящих советских людей, нужных обществу. Как распределены другие роли, вам зачитает Морской.
Завтруппой – «Дядя Сережа Морской – по голове доской» зачитывает составы, и я, одиннадцатый претендент на роль датского принца, получаю одного из «цанни», безмолвных слуг сцены в погодинских «Аристократах». Действительно, «по голове доской».
– Этот спектакль-карнавал, – продолжает Николай Павлович, – мы должны выпустить сразу по приезде в Москву. Далее. В планах театра пьеса Погодина «Сонет Петрарки», молодежный спектакль «Спрятанный кабальеро». И конечно, классика – «Отелло» для Свердлина и «Король Лир» для Ханова. Думаю о Софокле, Еврипиде, Эсхиле… А сейчас Штейн прочтет труппе свою новую пьесу «Гостиница “Астория”». Видите, как символично: мы слушаем пьесу о Ленинграде в Ленинграде, городе-герое, перенесшем блокаду. Мне Александр Петрович ее уже читал, пьеса отличная, роли замечательные. А главное, что проблема очень, очень (выпятив губы) современная. Прошу внимания. Александр Петрович, пожалуйста!
Штейн приступает к читке:
– «Гостиница “Астория”»… в трех действиях. Действующие лица…
Актеры насторожились, и по списку персонажей, по имени, профессии и указанному возрасту – 45 лет, лет сорока, 18 лет, неопределенного возраста – пытаются прикинуть роли на себя. А читка идет своим чередом.
В пьесе затронута тема 37-го года. Главный герой – летчик Коновалов, воевавший в Испании, сидел как враг народа. За это время его жена вышла замуж за другого, кажется, бывшего приятеля Коновалова. И вот перед самой войной Коновалова выпускают, но боевого самолета поначалу не доверяют. Это его мучает, как и судьба сына, очкарика Илюши, который идет в ополчение и погибает.
Действие происходит в номере гостиницы «Астория» в осажденном Ленинграде. Стержень его – судьба Коновалова, главная проблема – проблема доверия. Коновалов партии верит. Поверит ли партия ему? Дадут боевой самолет или не дадут? Плюс ко всему личная его жизнь. Встреча с женой, которая отреклась от него и вышла замуж за интеллигента-профессора, который потом окажется дезертиром. Жена будет умолять Коновалова о прощении. Но партии Коновалов простит, жене – никогда. «Но пасаран». Когда я слушал пьесу в авторском чтении, всем, и мне в том числе, «Гостиница “Астория”» нравилась, я тоже прикидывал на себя роль очкарика Илюши 18-ти лет, но, увы, получил лишь маленький эпизод лейтенанта, вчерашнего студента, который перед финалом приходит арестовывать своего профессора, того, чьей женой была героиня, пока ее первый муж Коновалов отбывал срок в сталинском ГУЛАГе. Правда, слова «ГУЛАГ» в пьесе Штейна не было, да и фамилия Сталина не упоминалась.
Но не будем слишком строги к автору. По тем временам для залитованной пьесы, то есть разрешенной к постановке, само употребление понятия «враг народа» применительно к положительному герою Коновалову было событием. Советская драматургия держалась на одном «Крон-Штейне», по меткому выражению тех лет, и этот «Крон-Штейн» обладал надежным запасом прочности. «Два шага налево, два шага направо и немножечко назад», как пелось в одесской песенке. «Два шага налево» – это летчик Коновалов, участник интербригад, а впоследствии «враг народа». «Два шага направо» – все тот же профессор, интеллигент, выведенный Штейном подлецом и трусом. «И немножечко назад» – это общая позиция пьесы: «Так надо!» Был там один персонаж, тоже летчик, написанный драматургом как типичный выразитель сталинской догмы. На все вопросы, которые могли тревожить, у него один ответ: «Так надо!» Почему «так надо», зачем «так надо», наконец, кому «так надо»? Не валено, «так надо». Автор пьесы как бы иронизирует над этой позицией, но в конце и он устами самого Коновалова яростно ее провозглашает: «Так надо!»
В книге-повести «О том, как возникают сюжеты» А.П. Штейн признается, что «стремился написать пьесу о сентябре сорок первого года, и о тридцать седьмом годе, и об Испании, и о людях, которых считал мертвыми и которые вернулись из мертвых, пьесу об испытании человека на веру и на характер. Об идейной убежденности нашего поколения, если хотите. Написать о поколении, которое не верит ни в Бога, ни в черта – только в революцию».
И написал. Театр ее восторженно принял, Охлопков ее поставил, а я в ней играл. Но сначала с успехом сыграли возобновленный спектакль-карнавал из лагерной жизни блатных и жуликов, именуемых Погодиным «аристократами». Ханов и Самойлов воспели чекистов с ромбами в малиновых петлицах, в отгуталиненных сапогах мягкого хрома. Кости-Капитаны в двух составах со слезами на глазах произносили в финале речь о «скрипке души», на которой сыграли «рапсодию» своими чистыми руками граждане-начальники. Позади стремительные репетиции в четыре руки, когда Прусаков, Князев, Аржанов и сам Н.П. Охлопков вспомнили и восстановили пургу из конфетти, которую устраивали мы, слуги сцены, одетые в синие комбинезоны с карнавальными масками на лицах (слава богу, публике лиц не было видно!). Восстановлено было, к общей радости, и «море», через которое плывут Берет и Лимон, убегающие из зоны: темно-синее полотнище с прорезями для головы и рук; мы, цанни, взявшись за углы полотнища, играли в игру «море волнуется», и лежащие под ним на сценической площадке зэки высовывались на полтуловища в разные дырки, изображая плывущих и крича погодинский текст. В «воде» перековавшийся симпатяга Берет ножом приканчивал неисправимого Лимона, а не сделай он этого, что было бы автору и постановщику делать с неразрезанным Лимоном в сладком напитке элегического финала, когда песни бывших уголовников «Грязной тачкой рук не пачкай» и «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно» сменялись звуками Костиной скрипки, и солнце новой жизни вставало для сознательных строителей Беломорско-Балтийского канала…
Ах, актеры, актеры… Чего только не приходится нам играть! Счастье тем из нас, кто искренне не ведает, что творит, горе тем, кто ведает правду, но играет. Вынужден играть. Как им не мучиться терзаниями совести, не напиваться в гадюшнике ресторана ВТО, желая забыться во хмелю и в пьяной исповеди тоже пьяному коллеге пытаться оправдаться: «А я тут при чем? Что я, режиссер, что ли? Он взял пьесу. Он поставил, а мне роль дал. Мы актеры, наше дело телячье. Нельзя же не играть вообще. Жить-то надо… И потом – ты заметил, какой у меня подтекст был в этой реплике? А перед финалом – какой я глаз выдал, когда мой партнер, этот мудак, монолог толкал?» Ах, актеры, актеры… И только немногим, кто находит в себе мужество отказаться от роли, чтобы засыпать спокойно, не зная угрызений совести, дано испытать горькую радость неучастия…
В общем сезон в Москве начался успешно. Спектакль-карнавал «Аристократы» делал битковые сборы. Приближался период сценических репетиций, казалось бы, уж такой психологической, камерной пьесы Штейна, явно написанной под влиянием входившего в моду Хемингуэя. Но Охлопков рассудил иначе.
Однажды после репетиции «Гамлета» с Кашкиным я шел по пустому театру. Вечерняя репетиция с глазу на глаз с Алексеем Васильевичем закончилась поздно. Кашкин репетировал со мной педантично, усердно, дотошно. В театре к нему относились скептически, говорили о нем всегда с иронией. Он не был режиссером в серьезном смысле этого слова: не мог бы придумать трактовки спектакля или роли и, конечно, не мог бы поставить спектакль. Когда он «показывал» кусок роли Гамлета, это выглядело смешновато и очень старомодно. Любимое его слово при замечаниях было «крупно… крупность… крупней». Но при всем при том он проделал со мной огромную и нужную работу, не жалея на меня сил и времени, так что если, попав к нему в работу в сентябре, я сыграл Гамлета в конце ноября, то это произошло во многом благодаря стараниям милейшего Алексея Васильевича.
У Кашкина были две слабости: его собачка и Николай Павлович, которого Кашкин боялся и обожал, несмотря на охлопковское к нему снисходительно-пренебрежительное отношение. Не знаю, кто был старше, Охлопков или Кашкин, а может быть, они были ровесники, но Охлопков называл его Алешей и «тыкал» ему, тогда как Алексей Васильевич всегда обращался к Охлопкову крайне почтительно, называл Николай Палычем и, конечно, на «вы».
Впрочем, Охлопкова никто не называл в театре на «ты» и Колей. Сам он ласково или деловито говорил в работе Свердлину, Самойлову, Ханову: Лева, Женя, Саша. Людям, связанным с ним с молодости, с далеких иркутских времен, когда он еще ставил там массовые зрелища, – Н.А. Гурову, В.И. Гнедочкину – Коля, Вася. А те ему – Николай Павлович, «вы». И только В.А. Любимов, милый, толстый, обаятельный, наивный Любимов, его сверстник, позволял себе на сказанное Охлопковым из зала ему, находящемуся в это время на сцене: «Любимов! Володя! Здесь (выпятив губы) тише, тише, тише», – ответить без всякого злого умысла: «Будет сделано, Коля. Слушай, Коля, а как ты считаешь, мне в этом месте к ней лучше не подходить?»
Все участники и свидетели, присутствовавшие на сцене и в зале, кусали губы, чтобы не прыснуть, а некоторые с удивлением ждали, что будет. Охлопков после паузы как ни в чем не бывало:
– Нет, почему же, ты подойди к ней и тихо, тихо скажи…
– Ты думаешь, так будет лучше?
– Думаю. Я думаю, Владимир Александрович. Продолжайте и не останавливайте в следующий раз репетицию.
В ходе дальнейшего Охлопков уже называл Любимова только по имени-отчеству, что исключало наивное панибратство Владимира Александровича, пока дня через три история не повторялась.
Милый дядя Володя Любимов. Он был очень хороший, органичный, смешной, обаятельный актер и очень трогательный человек…
Так вот, в тот вечер после репетиции с Кашкиным я брел по пустому фойе театра, и мои размышления о предстоящем вскоре дебюте в «Гамлете» были прерваны шумом голосов. Большие двери охлопковского кабинета распахнулись, и оттуда вышел Николай Павлович. За ним еле поспевали художник Кулешов, зав. постановочной частью, художник по свету, режиссер В.Ф. Дудин и другие работники театра. Николай Павлович что-то договаривал на ходу, был возбужден и, сбежав по лестнице, ведущей из фойе бельэтажа, вошел в зрительный зал, сопровождаемый свитой. Любопытство заставило меня незаметно проскользнуть на бельэтаж: «Что им понадобилось делать ночью в театре, в пустом зале?» А Охлопков уже командовал:
– Пюпитры на сцену! Быстро, быстро!
Из оркестровой ямы были извлечены пюпитры для нот и для чего-то принесены на пустую темную сцену театральными рабочими, бог весть откуда оказавшимися так поздно в театре.
– Так, хорошо, хорошо! – потирал руки Охлопков. – Теперь ставьте их полукругом… Да не так, поверните их нотами в зал! Ага, вот теперь так! Коля, готовь к ним проводку, чтобы они горели!
– Николай Павлович, ну откуда я сейчас возьму проводку?..
– Не спорь! Что за манера спорить! Откуда-откуда, от верблюда! Это театр!
О проекте
О подписке