С отъездом боярина Шереметьева в Москву страшное предчувствие овладело и Хлоповой, и отцом Никитою, и его женою. Злодейка, о которой говорила цыганка, не выходила у первой из головы, и она смущала ею своих друзей. Священник сколько мог утешал и успокаивал ее, но вскоре была получена воеводою грамота – удвоить кормы бывшей царской невесты, без всяких дальнейших пояснений причин.
Друзья ее поняли, что это начало царской милости и что впереди остальное; но проходит еще один томительный месяц, и из Москвы нет никаких вестей.
Хлопова просто изнывает. Поговорили между собою ее друзья, и отец Никита вновь пускается в путь: второй нижегородский воевода едет туда по делам своим и берет его с собою. Приехав в Москву, священник останавливается в каком-то подворье и идет к Нефеду Козьмичу.
Нефед встречает его радостно, обнимает и целует, но когда тот нетерпеливо спрашивает его, как решена судьба Хлоповой, Нефед смущенно садится и говорит:
– Патриарх сказал «не судьба»! Царица-де мать не дала благословения за ссылку Салтыковых.
– И что же дальше?
– Царь обручен с княжной Марьей Владимировной Долгорукой, и я, увы и ах[5], должен в церкви при венчании держать фонарь – вот все, что могу передать. Патриарх сам и огорчен и озлоблен: сходи к нему, он рад будет тебя видеть.
С этими словами священник простился с Нефедом Козьмичом и ушел.
Неделю спустя отец Никита сидел уже в Нижнем со своею женою, в своем домике.
Он только что возвратился из Москвы, и супруги толковали, как предупредить Хлопову о постигшем ее несчастии.
Слезы лились у них из глаз; но вот обрадовала его жена: она почувствовала ребенка, она – мать…
В этот миг вошла к ним Марья Ивановна. Увидав священника, у нее замерло сердце; по условию, он должен был из Москвы прямо заехать к ней.
– Говори скорей, отец Никита, что царь, – произнесла она, задыхаясь и опускаясь на ближайший стул.
Прасковья Васильевна бросилась к ней и, обнимая и целуя ее, со слезами произнесла:
– Не судьба, видно, твоя царь…
– Кто ж мешает моему счастию?
– Не патриарх и не царь…
– Догадываюсь… царица…
– Да, царица…
– Недаром, хотя она меня миловала, а сердце мое не лежало к ней. Царь женится?
– Женится, на Долгорукой, княжне Марье Владимировне.
– И скоро свадьба? – как-то бессознательно и безумно спросила Хлопова.
– Скоро, после Филипповского поста.
Хлопова упала без чувств на пол.
Священник позвал людей, перенес ее в ожидавший ее возок и отвез домой.
Заболела Хлопова горячкой, пролежала почти всю зиму, а на весну хотя и встала с постели, но ее узнать нельзя было: из прежней здоровой и свежей девицы сделалась тень. Ходит она молчаливая, и только кашель прерывает тишину ее уединения; никто от нее никогда не слышит жалобы, как будто все прошлое умерло.
Часто посещают ее отец Никита и его жена; она принимает их с явною радостью, но в разговор с ними не вступает, а отвечает только: да или нет.
Но вот наступает светлый праздник. Для Хлоповой это был прежде великий день: ее весь Нижний Новгород очень любил и являлся с поздравлением. Поэтому вся Страстная неделя, бывало, проходила у нее в приготовлении к приему гостей. Большие столы нагромождались разным вареньем, печеньями и напитками; а теперь хотя о чем-то хлопочет и что-то делает Стряпухина, но хозяйка совершенно безучастна.
Гости, однако же, в первый день праздника посещают ее по-старинному, поздравляют, а она сидит у окна, покашливает, отмалчивается и как будто кого-то ждет.
В таком состоянии застал ее и отец Никита. Он подошел к ней – она его узнала, приняла от него просфору, похристосовалась и улыбнулась, что она давно уже не делала.
Она указала ему место близ себя.
– Не простудиться бы тебе, боярышня, у окна? – сказал он.
Та махнула рукой:
– Скорей конец придет. Все разошлись, никого нетути, а я хотела с тобою, отец Никита, поговорить. У меня лежит на душе одно: не знает царь Михаил, как я его любила… как любила; знала я его любовь ко мне. Знаю, кто наговорил на меня и кто сослан…
И он-то в своем царстве да и в своем доме в неволе… Сколько раз говорил он мне. «Не хотел я царствовать, но меня приневолили, грозили и карой неба, и карой народа; заставили меня сесть на престол, и жду не дождусь возврата отца, передать ему и царство и бояр. Бояре заели меня, а матушка-инокиня не меньше их. Люблю я тебя, Машенька, люблю больше жизни, и за тебя бросил бы царство и уехал бы на край, конец света; но мать не дает благословения, а без ее благословения какая жизнь будет». Вот что говорил сердечный на прощанье со мною, когда меня проволокли в Тобольск. И ехала я туда радостная, как и на пир, и любовь его сияла мне, как ясное солнышко, и было мне весело так переносить трудности пути и недостатка… Теперь здесь и хоромы хороши, и наполнил царь мой терем, как чашу, но любовь его погасла и погасла моя жизнь…
Отец Никита стал ее утешать. Она взяла его руку и приложила к своему сердцу.
– Видишь, как оно бьется при одной думе о нем, как бы оно билось, коли б он был близок от меня, коли б мне позволили лишь взглянуть на моего ясного сокола!.. И неужели ты думаешь, что это сердце не вещун? Оно чует, что нет более любви ко мне царя. Если бы он меня любил, как прежде, он бы заставил мать дать свое благословенье аль не женился бы на другой. Чем дальше, бают люди, от глаз, тем дальше от сердца – меня и упрятали сначала в Тобольск, потом в Верхотурье, а теперь сюда… И ушла я из его сердца и уйду в могилу.
Она сильно раскашлялась, и кровь пошла у нее из горла.
Отец Никита позвал Стряпухину; та вошли и перевела больную в ее опочивальню.
Ночью потребовали к ней священника для исповеди, причастия и соборования, тот собрал тотчас других окрестных священников и явился к ней.
Хлопова как будто очнулась, когда священники к ней зашли. Сначала отец Никита исповедал ее, потом приобщил, и наконец ее торжественно пособоровали.
Она как будто успокоилась, но полчаса спустя с нею сделалась агония и ее не стало.
Ее торжественно похоронили на местном кладбище, и ежедневно отец Никита и его жена стали посещать ее могилку и украшать ее цветами.
Вскоре жена отца Никиты родила, но неблагополучно: дело Хлоповой и ее кончина сильно на нее повлияли.
Муж ее тоже затосковал; чтобы рассеяться и убить печаль, он еще усерднее взялся за поучение своей паствы.
Но на это его товарищи, священники, глядели как на еретичество и латинство и подбивали фанатиков прихожан говорить ему дерзости на улице и чуть ли не хотели побить его каменьями.
Однажды он даже получил подобную письменную угрозу.
Жена посоветовала ему ехать в Москву.
Он отписал об этом грамотку Нефеду Козьмичу, и вскоре был получен патриарший указ о переводе его туда.
Переехал отец Никита в Москву и думал: вот где я отдохну душой, да и жена моя оживет.
Вначале и казалось, что оно так будет: он устроился в церковном своем домике скромно, но уютно и рад был, что Нефед Козьмич был от него недалеко.
Почти ежедневно он захаживал к нему, и они вдвоем как бы слились душой.
Не была ни у одного, ни у другого в утайке ни одна мысль, ни одно чувство.
Часто говорили они о несчастной Хлоповой и об ее смерти; но Нефед Козьмич утешал его тем, что для счастия Руси, быть может, и лучше, что царь женился на Марье Владимировне Долгорукой, так как и по красоте, и величью, и по уму – это истинная царица.
– Притом, – прибавлял Нефед, – коли, да сохрани господь, умрет патриарх, Долгорукие не позволят наступить себе на ногу и в царской думе будут не последние. Не дадут они в обиду ни земли русской, ни царя.
Несколько дней спустя после этого Нефед возвратился торопливо домой и был необыкновенно пасмурен.
В сильном волнении ходил он взад и вперед по передней в ожидании прихода отца Никиты, за которым он послал.
Когда священник вошел, он испугался: как говорится, на Нефеде не было видно лица.
– Что случилось? – спросил он.
– Идем куда-нибудь, чтобы нас челядь не могла услышать: случилось большое несчастье…
Он отвел его в свою опочивальню, осмотрел ее, как бы боясь, что кто-нибудь не спрятался ли их подслушать.
– Несчастье, и несчастье такое, что и сказать нельзя… Я только что от патриарха – он в отчаянии… Невестка, невестка, на которую он возлагал для Русской земли столько надежд, сильно захворала… и… и нет никакого спасения…
Отец Никита побледнел и задрожал – так известие это поразило его.
– Кто же окружал царицу? – воскликнул он.
– Все ее, царицы-инокини, родственники. Давно уже они сплетничали патриарху, что она-де испорченная: то смеется, то плачет; что она нежного сложения, а тут вдруг заболела, нельзя добиться от нее, отчего она захворала; может быть, она скажет духовнику, но теперешний ее духовник – друг царицы-инокини, и если даже та скажет ему что-либо, то он утаит правду… Мне и пришла мысль предложить патриарху тебя, отец Никита, в духовники, согласишься ли ты на это тяжелое дело?
– Соглашаюсь и готов жизнь отдать за правду! – воскликнул священник.
– Иного ответа от тебя и не ждал. Едем к патриарху.
Приехав к отцу царя, Нефед прямо повел без доклада отца Никиту в комнату, в которой патриарх принимал его уже единожды.
Филарет явно их ожидал, и после обычных земных поклонов их он обратился прямо к священнику:
– Рад тебя вновь видеть у себя. Тебе уж, вероятно, передал Нефед Козьмич о постигшем царя, меня и землю русскую горе. Царица сильно захворала, на духу она, быть может, сознается, в чем ее болезнь. Нужен человек, который бы заставил ее сказать правду. Нефед Козьмич и я находим, что ты лишь один способен это сделать.
– Благодарю святейшего патриарха за доверие ко мне, но не слишком ли много возлагает на меня патриарх?
– Нет, не много. Ты красноречив и сумеешь ее убедить на духу.
– Быть может, с помощью Божьею…
– Но помни – все, что она скажет тебе, ты должен без всякой утайки передать мне как патриарху.
– Само собою разумеется, я обязан святейшему патриарху передать все, что он требует.
– Этого мало – обещаешь ли ты подтвердить все то, что услышишь на духу, даже и под пыткой?
– Обещаюсь.
– В таком разе сейчас я поеду к царю, а ты поедешь с моею свитою.
– Слушаюсь.
Священник и Нефед Козьмич вышли в сени, в ожидании Филарета.
Экипажи подали, Нефед, получив благословение патриарха, уехал домой, а патриарший поезд, в котором находился и отец Никита, двинулся к Грановитой палате[6].
Оставив свиту в сенях, патриарх вошел в переднюю; там толпились бояре; они все пали ниц перед святейшим, и тот, благословив их, пошел вперед к царю, который находился в своей опочивальне.
Здесь он застал обоих придворных лекарей: Бильса и Бальцера.
Царь дал им знак выйти; он поцеловался с отцом и потом приложился к его руке.
– Что больная? – спросил патриарх.
– Лекаря говорят – нет надежды, – ломал руки царь и горько зарыдал.
– Что за болесть у нее? Что бают лекаря?
– Ничего, говорят, должно быть, во внутренности что ни на есть испорчено, аль печень, аль селезенка, аль почки, аль кровь, аль желудок, аль легкие; да сглаз, аль наговор, аль волшебство.
– А царица сама что баит?
– Ничего, стонет, кряхтит аль закричит: «Горит голова, в животе точно жжет что, ой! моя смерть пришла».
– Кто при ней?
– Боярыни, все от матушки.
– Заходил ты к ней?
– Заходил, да боярыни бают, непригоже-де мужчине быть, коли баба в болести, – болесть-де сильнее становится… Хотел бы поглядеть на нее, хотел бы поговорить с нею, те не пущают, говорят: инокиня-царица под страхом страшной кары им наказала.
– А царица требует тебя?
– Как не требует – плачет, мечется, зовет к себе на помощь. «Ратуй, соколик ясный, красный, красное мое солнышко, покинул ты меня», – кричит она.
– В таком разе идем к ней.
– А матушка-царица? – затруднялся царь Михаил.
– Иди за мною – один я буду в ответе.
Он взял его за руку, и они, пройдя ряд комнат и коридоров, очутились в передней молодой царицы.
Она была битком набита боярынями и придворными дамами.
Патриарх благословил их и хотел войти в спальню царицы. Боярыни стали на дороге, и одна из них сказала:
– Царица-инокиня наказала не пущать-де.
– Вон! Чтобы и духом вашим не пахло во дворце впредь до царского указа.
В секунду все боярыни окаменели, но повелительный жест и вид патриарха заставил их обратиться в бегство.
Патриарх и царь очутились в опочивальне царицы.
Опочивальня была устлана коврами, по углам множество образов в драгоценных ризах, комната заставлена стульями, топчанами и низенькими татарскими столами в виде табуреток с перламутровою инкрустацией. Массивная кровать с перинами и множество подушек высились посреди опочивальни. На одном из столиков виднелся драгоценный золотой рукомойник и такая же чашка.
В комнате было несколько женщин-боярынь, боярская-боярыня, постельничая и несколько других.
Царица была на ногах, а не в постели и одета, как обыкновенно она одевалась в будни, то есть на ней был из толстой парчовой материи сарафан, а поверх него расписная кофта.
Глаза ее горели лихорадочным огнем, чудные темно-русые ее кудри немного выглядывали из-за парчового платка, украшавшего ее голову; лицо горело, а глаза немного впали. Увидя царя и патриарха, она сделала шаг вперед, упала на колени и закричала:
– Спасите… спасите… никто не хочет мне помочь… Лекарство врачей противно… омерзительно… оно еще хуже жжет мне внутренность, а боярыни вливают его мне насильно в рот… Прошу воздуха, света… прошу, чтобы меня пустили домой, к родителям… не пущают… Прошу, допустите моего соколика… моего мужа… хочу проститься, не пущают… А все-то боярыни так и лезут из другой комнаты: дескать, царица их умирает, подели при жизни свое добро… Где тут делить, коли все нутро горит и печет огнем…
– Идите прочь отсюда, людоеды, и ждите в передней! – крикнул патриарх.
Боярыни удалились поспешно.
Филарет поднял стоявшую на коленях и рыдавшую царицу.
– Что тебе, дочь моя? – говорил он нежно. – Какая лихая беда тебе приключилась?
– Сама не знаю, святой отец… Вот уже второй день… схватило что нутро… жжет, печет.
– Не дал ли кто тебе зелье какое ни на есть? Не имеешь на кого сумления?
– Ни на кого, – только прошу льду… льду дайте… проглочу, быть может, не так жечь будет…
– Льду! – крикнул бледный и дрожащий царь, взглянув в дверь передней. Потом он подошел к царице и обнял ее; она повисла у него на шее.
– Давно… давно бы так… и легче мне как будто при тебе… и не так страшно… да и умирать легче будет… Не оставляй… не оставляй меня, соколик.
– Мы с тобою останемся… с тобою… не покину я тебя, голубку мою, – успокаивал ее царь.
– Не желаешь ли исповедоваться и приобщиться? – спросил патриарх. – Может быть, получишь облегчение от благодати Божьей.
– Желаю… желаю… только прежде льду… льду давайте…
Одна из боярынь принесла на тарелке лед в кусочках и ушла.
Царица стала глотать жадно лед.
– Как будто легче, – произнесла она тихо, – только силы оставляют меня… Священника… Тоже хочу проститься с царевной Татьяной Федоровной да с родителями моими. Пошлите, пошлите поскорей… да моего духовника не хочу, он прежде все порасспросит, потом идет к царице-инокине и наговорит… Дайте другого, да только не его…
Патриарх вышел распорядиться, а царь остался с женой. Он хотел поцеловать ее в губы.
– Что ты делаешь? – крикнула она, отталкивая его. – Коли во мне зелье, то и ты отравишься. Лучше пущай я одна умру за любовь мою к тебе. Не знаешь ты, мой царь, мой соколик, мой муж, как любит тебя твоя Маша, и жаль мне так молоду умереть, но еще жальче – умрет со мною и дитя наше… А я его уже так горячо люблю… так люблю… как будто оно на руках у меня… улыбается ко мне… и ручки протягивает… Миша! – крикнула она, обняв его горячо и целуя его щеку. – В первый раз я тебя, царь, осмеливаюсь так назвать и прошу позволить тебя называть так до кончины моей! Ты не казнишь меня, и так меня уж казнили за любовь мою. А Мишей я тебя называла всегда в моих думах, и коли б родился сын, и его назвала бы Мишей… Да, Миша, никто на свете так не любил тебя и не будет любить, как я… Ведь мои-то думы и помышления все были о тебе.
В это время возвратился патриарх с отцом Никитой.
Высокий рост, темно-карие умные глаза, красивая бородка и представительный, добродушный вид отца Никиты произвели приятное впечатление на царицу.
– Благодарствую, – сказала она.
Царь и патриарх удалились.
Царица поглядела с минуту на отца Никиту, потом опустилась на колени перед иконами и стала тихо шептать молитвы, потом священник накинул на голову ее епитрахиль и начал с нею духовную беседу…
Царь и патриарх удалились в опочивальню царя и приказали, когда исповедь и причастие окончатся, велеть священнику прийти к ним.
Оба были очень встревожены, а потому у них разговор не клеился.
Раздались вдруг поспешные шаги и вбежал священник.
– Царица умирает! – крикнул он.
Патриарх и царь бросились в опочивальню царицы: они застали ее в агонии на одном из топчанов. Вокруг нее толкались уже боярыни – они укладывали ее в кровать.
Несколько минут спустя она, как мраморная, лежала уж в постели, и чрез некоторое время лицо ее начало покрываться черными пятнами.
Царь и патриарх в различных углах неутешно рыдали…
Усопшую выставили на несколько дней на поклонение народа в приемной Грановитой, потом в Успенском соборе и похоронили.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке