Карл Гладстон проснулся в западной части Манхэттена в предрассветные часы 18 июня 2008 года. Следуя своей традиции, профессор сварил кофе и принял душ. Подровняв усы и осмотрев свою редеющую коричневую шевелюру, он, вероятно, вернулся к давно терзавшему его вопросу. Действительно ли он был похож на Теодора Рузвельта, как недавно заметил один из его студентов?
Схватив портфель и бейсболку «Нью-Йорк Янкиз», Гладстон покинул квартиру и направился на работу. На поезде он доехал до колледжа в Уэстчестере, где провел всю свою академическую карьеру, преподавая бухгалтерское дело. Проверив электронную почту и положение «Янкиз» в турнирной таблице, а также, наверное, поломав голову над единственным, что могло подтолкнуть его к преждевременному выходу на пенсию, – новыми вопросами для экзаменов, – он встал, заправил рубашку и двинулся по коридору в пустую аудиторию.
К одиннадцати утра аудиторию заполнили студенты, и началось занятие. Гладстон принялся методично писать на доске мелом. Закончив, профессор развернулся и стал осматриваться. Он прочистил горло и призвал переговаривающихся студентов к порядку. А затем почувствовал в своей правой руке острую боль.
Секунду спустя Гладстон уже лежал на полу.
Быстро сообразив, что к чему, студенты побросали свои рюкзаки с телефонами и тотчас же начали действовать. Они вызвали скорую, и, несмотря на мимолетные сомнения («Нам что, делать искусственное дыхание своему преподавателю?»), один парень начал проводить сердечно-легочную реанимацию. После нескольких неумелых попыток непрямого массажа сердца Гладстон пришел в сознание так же быстро, как его потерял. Он встал, отшатнулся от студентов и попросил всех вернуться на свои места.
Широкие скругленные волны на кардиограмме называют надгробиями не только из-за визуального сходства – они означают серьезные нарушения сердечного ритма, чреватые остановкой сердца.
Через считаные минуты прибыла скорая помощь. После непродолжительных препираний с фельдшерами Гладстон признал, что по-прежнему чувствует боль в груди, и согласился поехать в медицинский центр Колумбийского университета. Когда бригада с пациентом выехала, врачи и медсестры приемного покоя получили уведомление о скором поступлении Гладстона. К тому времени как больного на каталке завезли через вращающиеся двери в приемный покой, его уже ожидал кардиолог.
Медсестры сразу же прикрепили к груди Гладстона двенадцать электродов для записи ЭКГ и поспешили переложить его с каталки на кровать. Пациент явно не догадывался о нетипичной электрокардиограмме, генерируемой электродами всего в паре метров от его головы. Эту электрокардиограмму, начерченную на бело-красной бумаге в клетку прибором, напоминающим сейсмограф, взял в руки кардиолог, чтобы изучить. На ней были широкие, нерегулярные волны с закругленными, а не острыми пиками. Такие волны называют надгробиями, потому что они не сулят пациенту ничего хорошего. Большой участок его сердца резко и внезапно лишился кровоснабжения.
Увидев «надгробия», кардиолог сообщил персоналу приемного покоя, что на рентген или анализы крови нет времени. Гладстона поспешно доставили наверх, в темную комнату – лабораторию катетеризации сердца, – где группа интервенционных кардиологов принялась работать над его трепыхающимся, отказывающим сердцем. Задыхающемуся Гладстону дали наркоз, а через промежность пустили длинную трубку под названием «сердечный катетер», которую протянули к его аорте. Врач ввел через катетер в кровеносные сосуды сердца краситель, и получившееся изображение отразилось на плоском экране. Когда картинка прояснилась, последовало несколько безмолвных кивков. Главный ствол левой коронарной артерии Гладстона был закупорен, и кардиолог поспешил его раскрыть, надувая и сдувая небольшой зонд, прикрепленный к направляющей проволоке на конце катетера.
В подобной ситуации время играет решающую роль: от того, насколько быстро будет восстановлен кровоток в закупоренной артерии, во многом зависят как краткосрочные, так и долгосрочные последствия для пациентов, перенесших сердечный приступ. Эффективность работы больниц принято оценивать по тому, сколько времени проходит с момента поступления пациента в приемный покой до надувания зонда в закупоренной артерии. Этот промежуток времени «от двери до зонда» в соответствии с требованиями Американской кардиологической ассоциации[9] не должен превышать девяносто минут. В случае с Карлом Гладстоном врачи управились меньше чем за пятьдесят.
После того как старший интервенционный кардиолог заключил, что процедура прошла успешно, Гладстона, по-прежнему находившегося под наркозом, переложили на очередную каталку и перевезли в отделение кардиореанимации – палату интенсивной терапии[10] на восемнадцать коек, расположенную на пятом этаже больницы и предназначенную для пациентов кардиологии, которым требуется постоянное наблюдение. Доктору Гладстону повезло дожить до следующего дня, но он и представить не мог, насколько с точки зрения статистики ему не посчастливилось попасть в руки человека, ставшего практикующим кардиологом менее недели назад, – врача, который пока что был не в состоянии распознать едва заметные, однако потенциально разрушительные клинические симптомы.
Меня.
Увидев, что в отделение кардиореанимации завозят нового пациента, я вскочил на ноги.
– Спокойно, – сказал врач, что сидел рядом со мной. Он положил руку мне на плечо и усадил обратно на стул, подобно тренеру, усмиряющему рвущегося в бой новичка. – Дай медсестрам несколько минут сделать свое дело.
Он говорил мягким голосом и был поразительно похож на Скотта Байо времен сериала «Чарльз в ответе»[11], с его черными волосами и добродушной улыбкой. У него нос, пожалуй, был немного мелковат, в отличие от меня, у которого ситуация была обратной.
– Сегодня медсестры сделают для него гораздо больше, чем мы с тобой.
Я кивнул и уселся обратно.
– Ладно, – сказал я Байо, поправив свою медицинскую куртку. Я был весь на иголках: только что осушил большой стакан кофе со льдом, и мне не сиделось на месте.
После практики в хирургии вместе с Акселем и Маккейбом у меня были стажировки в неврологии, психиатрии, терапии, педиатрии и, наконец, в акушерстве и гинекологии, когда в самый первый день молодая ямайка позволила мне принять у нее роды. Она настаивала на том, чтобы рожать, стоя на четвереньках, изогнув спину дугой, словно кошка. Медсестра с изумлением наблюдала за происходящим и потом сказала, что я был похож на нервничающего квотербека[12], принимавшего подачу в замедленной съемке.
Терапия – это максимально широкая область медицины, в которой могут найти применение абсолютно различные навыки, но и знания при этом требуются энциклопедические.
Обучение подходило к концу, и выбор специальности оказался непростой задачей. В конечном счете я остановился на терапии, потому что это самая широкая область медицины, в которой я мог почувствовать себя мастером на все руки. В ту же ночь состоялся мой дебют на большой сцене – на протяжении тридцатичасового дежурства мне предстояло заботиться о пациентах в критическом состоянии и делать все необходимое для каждого, кто попадет за это время в палату.
– У нас есть несколько минут, – продолжил Байо, – и я знаю, что это твое первое ночное дежурство в больнице. Так что давай сразу все обговорим.
– Отлично! – ответил я.
Наши наставники, группа энергичных ординаторов второго и третьего года, на вводном занятии рекомендовали постоянно демонстрировать повышенный энтузиазм, что было для меня в тот момент не особо сложно, ведь в моей крови кофеина было больше, чем гемоглобина.
– Просто расслабься, – сказал Байо, – и оглянись по сторонам.
Вместе мы осмотрели залитую белым светом люминесцентных ламп палату – замкнутое пространство размером с теннисный корт, с восемнадцатью пациентами в критическом состоянии и хлопочущими между ними медсестрами-филиппинками. По периметру палаты, стены которой были выкрашены в неудачный оттенок желтого, располагались огороженные стеклом койки с пациентами, а посередине, где сидели мы, находился центр управления, оснащенный креслами, столами и компьютерами[13].
– Сегодня ночью будем только мы с тобой, – сказал Байо, размахивая своим стетоскопом, – и восемнадцать самых больных пациентов во всей больнице.
Каждую ночь в отделении кардиореанимации дежурили интерн и ординатор второго года. В ту ночь была наша очередь, как и в каждую четвертую ночь в течение следующего месяца. Все пациенты в отделении были на аппаратах искусственной вентиляции легких, за исключением одного крупного латиноамериканца, который занимался на велотренажере и смотрел «Судью Джуди»[14] у себя в палате.
– Эти пациенты получают одно из самых продвинутых и комплексных лечений в мире, – Байо потянулся за черствым бубликом, лежавшим на стоявшей рядом тарелке. – Пациентов направляют в отделение кардиореанимации, когда надежда потеряна либо после того как произошло нечто ужасное. Баллонные зонды, желудочковые системы вспомогательного кровообращения, пересаженные сердца – все в таком духе.
Еще несколько дней назад я никогда не бывал в этом отделении. Все вокруг было совершенно в новинку. Я продолжал изучать помещение, пытаясь расшифровать симфонию нескончаемых звуковых сигналов и гадая, что каждый из них может значить. Я был словно посреди какого-то огромного уравнения с бесчисленным количеством переменных.
Медицина – удивительная область знания, в которой далекие от обычной жизни, абстрактные науки находят максимально практическое применение.
– Все эти пациенты должны были умереть, – продолжал Байо. – Практически у каждого жизнь поддерживается каким-либо искусственным способом. И изо дня в день они будут пытаться умереть у нас на глазах. Но мы постараемся поддерживать в них жизнь. – Он сделал паузу для драматического эффекта. – И это чертовски круто!
Это действительно было чертовски круто. Еще до моего непродолжительного пребывания в Младшей бейсбольной лиге я изучал молекулярную биологию и какое-то время заигрывал с идеей получить образование именно в этой области и заниматься вычислением структур молекул, которые из-за их крохотного размера нельзя было рассмотреть даже в микроскоп. Я навсегда отказался от этой затеи, когда один профессор, молодой специалист по кристаллографии[15], объяснил мне, какую важную роль в биофизике играют мнимые числа. Как бы ни старался, я попросту не мог вникнуть в эту далекую от реальности концепцию. Мне хотелось применить науку к чему-то более конкретному, более осязаемому, выбрать профессию, в которой я бы мог прикасаться, видеть и чувствовать. Так что я решил поменять специальность и начал изучать медицину. И пока что это решение представлялось мудрым. В тот момент, когда я был вместе с Байо, ничто вокруг не казалось мнимым, воображаемым. Как раз наоборот – все было чересчур реальным.
Смахнув крошки от бублика с одежды, Байо близко наклонился ко мне, выставив на обозрение множество закупоренных пор на своем носу:
– Нам нужно работать сообща. Без командной работы тут никак. Так что мне нужно знать, что ты умеешь. Чем больше ты в состоянии сделать сам, тем больше у меня будет времени думать о пациентах. Итак, вместо того чтобы перечислять, что ты не умеешь, лучше расскажи, что умеешь.
Мой разум внезапно опустел. Точнее, я пытался найти там хоть что-то, но безуспешно.
– Ну… – я бросил взгляд на пациента без сознания перед нами. Он был подключен к аппарату искусственной вентиляции легких, а из его шеи, рук и промежности торчало с полдюжины трубок, пульсирующих от подаваемых по ним лекарств, про которые я никогда не слышал. Будучи студентом-медиком, я имел дело со всевозможными пациентами, но это неизбежно были ходячие, разговаривающие и довольно полноценно функционирующие люди. Для лежащего же тут пациента, бледного и неподвижного, моих ограниченных навыков и знаний было явно недостаточно. Если бы ему нужно было вырезать аппендикс или зашить лицо, я был бы к его услугам, но кардиореанимация? Мне предстояло еще очень многому научиться. Чем я вообще мог ему помочь?
Наконец Байо нарушил тишину:
– Ладно, – сказал он. – Я начну. Умеешь брать кровь?
– Нет.
– Ставить капельницу?
– Нет.
– Сможешь поставить назогастральный зонд?
– Могу попробовать.
– Ха! Значит, нет. Когда-нибудь выполнял парацентез[16]?
– Я не прочь научиться.
Он улыбнулся:
– Ты точно ходил в медицинскую школу?
Я и сам был в недоумении. Если бы Байо попросил меня повторить наизусть страницы из журнальной статьи про химические процессы в почках или коагуляционный каскад[17], я бы мог устроить настоящее представление. При этом у меня толком не было практических навыков, необходимых для поддержания человеческой жизни: я не умел брать кровь или ставить мочевой катетер. В Гарварде все это было не в приоритете. В медицинской школе мне даже разрешили пропустить месяц практики в отделении интенсивной терапии Массачусетской больницы, вместо которого я отправился в Индонезию изучать тропические болезни. Кто вообще меня на это уговорил?
– Я закончил Гарвард в этом месяце.
– Ой, да знаю я, что ты из Гарварда, – сказал Байо с деланым почтением. – Ну ты хоть умеешь назначать лекарства?
Наконец-то лучик света.
– Некоторые! – чуть ли не засиял я.
– А медкарту умеешь заполнять?
– Да.
Закончив Гарвард, я знал о медицине очень многое. Но вот чего недоставало – это практических навыков, которые действительно необходимы каждый день любому врачу.
Только сказав это, я осознал, насколько ничтожным такой вклад может показаться ему. Байо, должно быть, заметил, как осунулось мое лицо.
– На самом деле ты мне с этим сильно поможешь, – сказал он. – Осмотри всех пациентов и заполни их карты. Это сэкономит мне немало времени. Нужно быть кратким, но точным.
Я схватил свой блокнот и нацарапал: «осмотреть всех / заполнить карты».
– И слушай, – добавил Байо, дожевывая свой черствый бублик. – Если сегодня ночью я захочу сэндвич, ты пойдешь в столовую и возьмешь мне сэндвич. А если после того, как ты вернешься и дашь мне сэндвич, я попрошу у тебя кофе, то знаешь, что ты сделаешь?
– Отправлюсь в «Старбакс».
– Правильно.
Меня по плечу похлопала медсестра и попросила назначить одному из пациентов антикоагулянт[18], однако Байо ее перебил:
– Доктор Маккарти пока еще не полноценный член общества, – пояснил он, после чего сам вбил название препарата в компьютер. Я наблюдал из-за его плеча, как он печатает. – Медсестры вперед нас с тобой знают, какое лекарство нужно пациенту, – сказал Байо.
– Я об этом уже слышал.
Закончив, Байо повернулся и осмотрел меня с ног до головы, схватив новый бублик.
– Ты, наверное, думаешь: «Почему этот парень такой гад?»
Я покачал головой:
– Нет. И мысли такой не было.
– Что ж, я не гад, – он повернулся обратно к компьютеру. – Я застрял в этом закрытом отделении на следующие двадцать с чем-то часов. И не могу уйти. Я исчезну отсюда лишь в случае, если по громкой связи объявят остановку сердца и мне придется идти возвращать кого-то к жизни.
– Понял.
– И если это случится, ты останешься тут один. Только ты и больше никого. Ты и они, – сказал он, описав рукой над головой круг.
Господи.
– Если ты будешь следить, чтобы я был сыт и полон кофеина, то я буду доволен. А если я буду доволен, то у меня будет больше мотивации научить тебя чему-то из того, что должен уметь врач.
В этом и была вся соль. Байо, у которого имелось всего на год больше опыта, должен был учить меня быть врачом. Сложно было поверить, что всего неделю назад он и сам был интерном. Этот парень был похож на фото из каталога с образцами стрижек в парикмахерской. Здесь, как и во многих других университетских больницах, интернов ставили в пару с ординатором второго года, поручая им на двоих от двенадцати до восемнадцати пациентов. Эту работу в той или иной степени контролировали сертифицированные врачи, которые встречались с нами каждое утро в половине восьмого, чтобы обсудить планы на день. Большую же часть дня я был приставлен к Байо.
– Я хочу лишь поддерживать жизнь этих пациентов, – сказал я, пожалуй, чересчур ревностно.
Он махнул на меня рукой:
– Да-да. Просто приходи вовремя и вкалывай по полной.
Меня, интерна, поставили в пару к человеку, имевшему всего на год больше опыта. Поначалу эта разница казалась ничтожной, и я не верил, что через год смогу так же кого-то учить.
Это было мне под силу. Такой же философии придерживался один мой бывший тренер по бейсболу.
– Смотрю на тебя, и в голову приходят две вещи, – продолжил Байо. – Во-первых, ты чем-то напоминаешь мне одного моего знакомого. Вы оба похожи на огромную фрикадельку.
Это был не первый случай, когда кто-то из медицинского сообщества высмеивал мой внешний вид качка-спортсмена из среднего класса. В медицинской школе одна сокурсница по имени Хезер выдала мне на ровном месте, что я выгляжу так, словно меня зовут Чад[19] и я посещал частную школу в Коннектикуте. Эта женщина, имевшая более чем поверхностное сходство с Анной Кламски из фильма «Моя девочка»[20], была бы удивлена, узнав, что первое десятилетие своей жизни я провел в Бирмингеме, штат Алабама, а второе – в разросшемся пригороде Орландо во Флориде. Я завоевал Хезер, когда принял брошенный ею вызов и поинтересовался у одного уважаемого исследователя диабета, не задумывался ли он о том, что не очень уместно называть его «сахарным», ведь больным приходится совсем несладко. Его мой каламбур не позабавил. Зато позабавил Хезер: вскоре после этого мы начали встречаться и вместе переехали в Нью-Йорк для прохождения практики по внутренней медицине[21]. Хезер была на втором курсе ординатуры, на год опережая меня. Жаль, ее не было в тот момент рядом – она бы непременно мне что-нибудь посоветовала.
– А что второе? – спросил я Байо.
Он улыбнулся:
– Ты выглядишь перепуганным до смерти.
– Так и есть.
– Хорошо. Пойди осмотри нашего нового пациента.
О проекте
О подписке