Перед книгами донышками к стене лежали четыре стакана с красными иероглифами «двойное счастье» – как будто четыре пушки, направленные на гостя; а по краям стола были выстроены две пирамиды из всевозможных пустых бутылок и пузырьков, жестяных банок, коробочек – для красоты. В числе прочего там были: плоские, тонкие в талии флакончики из-под молочка из абрикосовых зернышек для протирания лица, картонные коробочки из-под отбеливающего крема «Две сестрички», темно-коричневые бутылочки из-под рыбьего жира с солодовым экстрактом, жестяные баночки из-под солодового молочного напитка «Локо фуд», коробочки от туалетного мыла с нарисованными золотыми медалями, баночки из-под масляной краски «Причал», фарфоровые перечницы из какого-то ресторана, восковые шарики с выводящими токсины пилюлями из рогов антилопы и цветков форзиции, очень похожие на шарики для пинг-понга, размером и поменьше и побольше… А на вершинах обеих пирамид стояло по великолепному флакончику из-под туалетной воды. Этикетки и эмблемы торговых марок на пузырьках, банках, бутылочках были целыми, все казалось новым; тисненные золотой фольгой надписи и узоры, яркие краски – все говорило о том, насколько богатой и культурной жизнью живут хозяева этой комнаты.
Недалеко от этого длинного бюро стояла старомодная железная кровать, на стене над ней вместо ковра висел кусок цветной ткани – черное изображение медной китайской монеты на желтом фоне. Кровать была покрыта зеленым ковром, по обоим концам кровати стоймя стояли две большие подушки: нижние их углы были вмяты, а верхние – вытянуты вверх и заострены; выглядело это так, будто там притаились два диких зверя. На спинке кровати висели совершенно новые шевиотовые брюки. В углу стоял деревянный чайный столик в форме веера, на нем – большая керосиновая лампа из красной меди; свет от этой лампы падал как раз на угол, освещая приколотые по обе стороны кнопками фотографии, расходящиеся в виде цветочных лепестков.
…Кутлукжану очень хотелось встать и подойти, чтобы рассмотреть поближе эти баночки-скляночки и фотографии, но он знал, что чинно сидящего гостя больше уважают: чем меньше движений – тем, стало быть, солиднее человек и выше его положение. Так что ему пришлось сдержать свое любопытство и продолжить восседать на атласном тюфячке; он то делал глоточек чая – такого сладкого, что щекотно становилось во рту; то бросал взгляды налево-направо; то думал: вот же ведь, а? – был человек начальником отдела, и все-таки, говорят, в шестьдесят втором замышлял уехать в СССР и все распродал начисто, а теперь вот снова прибарахлился вполне прилично. Все-таки культурный человек, понимает, как мир устроен. Если взять, к примеру, его, Кутлукжана, собственный дом, то будь и денег побольше – все равно не было бы приличной обстановки. Этой его вечно стонущей, хоть и не больной, толстой бабе Пашахан сколько денег ни дай, вещей каких только ни притащи – а она все равно не сумеет так дом обставить, по-культурному Он как приходит домой – сразу невольно чувствует, что вязнет, тонет в этой постоянной еде, в этом засасывающем нагромождении вещей и одежды… Но, как ни крути, приходится принимать как есть; он смотрел на две пирамиды, высившиеся на столе в тусклом свете лампы, и ощущал не объяснимое никакими словами опьянение, зависть и даже ревность.
Майсум как будто понял его настроение, потер ладонью лицо:
– Разве это дом? Так, пристанище, не больше. Если бы мы узнали друг друга хотя бы несколько лет раньше… Ой-ой-ой! – он глубоко, с сожалением вздохнул, потом, не заботясь, поймет собеседник или нет, сказал по-китайски: – Мы встретились слишком поздно! И ничего не осталось… – как будто вспомнив что-то, он поднял свою пиалку, расписанную яркими красными цветами. – Вот, посмотрите сюда, – он постучал по донышку пиалы.
Кутлукжану было не видно. Майсум поднес керосиновую лампу ближе; на донышке были едва различимы полустертые русские буквы.
– Видите: эта пиала сделана в Ташкенте. Настоящая ташкентская пиала, – Майсум поставил ее на стол, встал, подошел к бюро, сел на корточки, открыл дверцу и вынул рулон шелка: – Посмотрите на этот шелк. Посмотрите, какой цвет, какие узоры, какой прочный! – четырем волам не разорвать его… Это настоящий алма-атинский шелк. Мулатов мне подарил… – Майсум, родившийся в Китае – на родине фарфора и шелка, – как только начинал говорить о Ташкенте и Алма-Ате, так только что слюни не капали…
Упоминание имени Мулатова подействовало на Кутлукжана как удар грома, выражение лица его вмиг изменилось.
Майсум смотрел как ни в чем ни бывало, и в этот момент Гулихан-банум снова внесла тот же квадратный лаковый деревянный поднос, на котором теперь в фарфоровом блюде лежало что-то похожее на фруктовое желе.
– Это халва, мы, узбеки, просто обожаем ее; готовится очень просто: мука, сахар, бараний жир – и все; бараньего жира у нас нет, поэтому используем рапсовое масло – попробуйте, пожалуйста… Впрочем, что это я все болтаю, а вы совсем ничего не едите? Хе-хе…
Договорив, Майсум снова встал из-за стола, пошарил под кроватью, вытащил патефон и обернулся:
– А не хотите ли послушать одну песенку?
Мелодия была знакома Кутлукжану – пластинка из Узбекистана. Пластинка была старая, иглу давно не меняли, мембрана головки хрипела, дрожала, издавала шелестящий звук, сквозь который доносился нереально высокий, пронзительный пульсирующий женский голос. Этот звук вернул Кутлукжана в то время до Освобождения, когда он был лоточником на базаре, торговал сладким хворостом и холодной водой и таким же то взмывающим, то падающим голосом зазывал покупателей. Тоненькая, слабенькая струйка щемящей тоски просочилась в его сердце…
Внезапно громкий, грозный, раскатистый звук опрокинул и задавил все. Ужас охватил Кутлукжана, он затрепетал, не понимая, что происходит… Лишь через несколько мгновений до него дошло наконец, что это заработало радио – радиостанция коммуны начала свою передачу. Вскочивший Майсум прыгал перед громкоговорителем как цыпленок с ошпаренными ногами и пытался обернуть его ватником, но звук рвался наружу. Тогда он попытался оборвать провод, дернул за него, сорвал со стены громкоговоритель и деревянную коробку с усилителем, но сам провод не порвал – раздавался громкий голос секретаря Чжао, говорившего о классовой борьбе в социалистическом обществе. Майсум рассвирепел, выхватил ножичек и перерезал провод. Радио умолкло, но пластинка в патефоне уже кончилась, и головка крутилась впустую с шаркающим звуком, как напильник по куску железной руды, отчего мурашки ползли по коже. Майсум с извиняющимся видом улыбнулся Кутлукжану и снова поставил пластинку. Оказывается, завод кончился – на полуфразе пластинка, словно спустившая воздух шина, замедлилась, и пронзительно высокий голос певицы перешел в низкое тигриное рычание…
Что такое? Опять откуда-то доносился голос секретаря коммуны. Разозлившийся Майсум долго искал источник звука, пока наконец не понял: это большие громкоговорители в бригаде «Новая жизнь». Их уже нельзя было заткнуть или обесточить…
Гулихан-банум принесла поднос с тонко нарезанной бараниной, обжаренной с луком и красным и зеленым перцем.
– Может быть, нам по чуть-чуть?.. – Майсум большим и указательным пальцами зажал воображаемый стаканчик и, запрокинув голову, опрокинул его.
– Нет, – холодно и сухо ответил Кутлукжан.
– А может быть, вы не будете против, если я сам выпью рюмочку? – вихляясь из стороны в сторону сказал Майсум.
– Ну это вы сами смотрите. – Предложение выпить пробудило в Кутлукжане бдительность и неприязнь.
Майсум принес непочатую бутыль «Илийских мотивов» и стаканчик, зубами открыл бутылку, налил до краев, слегка виновато глянул на Кутлукжана и поднял стаканчик:
– За ваше здоровье! – объявил он и тут же выпил. – Гулихан-банум, пожалуйста, иди сюда! Иди же сюда! – позвал он жену мягко и ласково.
Нехотя, сдвинув брови, вошла Гулихан-банум.
– Что это с тобой? Вдруг онемела? Смотри: уважаемый брат, начальник большой бригады, наш отец родной пришел к нам в дом; он, чтобы поздравить нас с десятилетием нашей свадьбы, среди своих сотен и тысяч важных и срочных дел специально выделил время, пришел сюда. А вообще-то он еще должен был сегодня вечером проводить очень важное совещание. Разве это не огромная для нас честь! Раньше начальник над сотней дворов был такой величиной, что не вмещалась между небом и землей, хотя сто дворов – это всего лишь сто дворов, а сколько дворов у нашего начальника большой бригады? Да ты только подумай, какой к нам пожаловал гость! Ты разве могла о таком мечтать хотя бы во сне? Эй, женщина моя, ты разве не приставала ко мне и днем и ночью – чтобы я пригласил в гости начальника большой бригады? Ну, вот он пришел, так что ж ты молчишь?
– Я еду готовлю, – тихо сказала Гулихан-банум, опустив голову.
– Еду готовишь? Если хочет Худай, в этой жизни у нас будет еда. Еда есть! Мясо есть! Жареное-пареное, деликатесы – есть! И будет много-много… Разве ты не знаешь, что без горячего чувства, без красивых речей никакая еда – не еда? она будет словно воск во рту!
– Так вы и разговариваете…
– Мы? Мы это мы, а ты это ты; разве ты не знаешь, что от выражения лица хозяйки зависит настроение гостя? Ну-ка, скорее налей рюмочку своему уважаемому брату Кутлукжану!
Гулихан-банум нехотя подошла, присела, налила стаканчик, подала Майсуму Но на этот раз он не взял его, чтобы передать как хозяин-мужчина. Майсум велел:
– Ты сама подай уважаемому брату начальнику!
Стаканчик был поставлен перед Кутлукжаном. Майсум удержал поднявшуюся с колен и собиравшуюся идти Гулихан-банум:
– Ступай, возьми свой дутар и поиграй, спой нам.
– Ты спятил? – тихо сказала Гулихан-банум. Она сказала это самым высоким тоном, на какой был способен женский бас.
– Раз говоришь, что спятил – значит, спятил! Я ради нашего уважаемого гостя – от того, что пришел наш надежный сердечный друг, к которому тянулась душа, от такой радости – готов сойти с ума. О! какая радость от этого сойти с ума, какое это приятное безумие! И позвольте спросить: а сколько раз в жизни можно сходить с ума? Ежели таково безумие, то чем же оно плохо? Ежели оно так приятно – то как стать безумным? Играй, пой; не станешь слушаться – вырву тебе глаза!
Гулихан-банум робко взглянула снизу на Майсума, словно испуганный ягненок, потом медленно подошла к кровати, сняла со стены дутар и заиграла неторопливую мелодию. Кутлукжан сидел вытаращив глаза, с прыгающим сердцем: за сорок с лишним лет своей жизни он еще ни разу не видел, чтобы муж заставлял жену играть и петь перед гостями. Удары сердца гулко отдавались в ушах.
Гулихан играла с полузакрытыми глазами, левая рука двигалась вверх-вниз, зажимая струны, пальцы правой энергично теребили их. После долгого вступления Гулихан запела:
– Мое сердце горит,
Как пронзенный железом шашлык на огне…
Низкий, очень низкий, словно мужской, а не женский голос напомнил Кутлукжану урчание кошки, запертой в комнате в весеннюю ночь. Он оказался полностью обезоружен, стаканчик непонятным образом оказался пуст.
– Как же я исхудала с тех пор,
Как с тобой мы расстались…
Еще стаканчик приплыл Кутлукжану в руки. Водка потекла в рот, в такт пощипываемым струнам дутара и пению Гулихан-банум; Майсум сказал:
– Латиф вернулся…
В голове Кутлукжана будто что-то взорвалось.
– Я всю ночь не спала
Ни еда ни питье мне не в радость…
– Не забывайте, пожалуйста, о поручении Мулатова. Еще раз взорвалось.
– Твои глаза как у верблюжонка,
И руки белые и нежные твои…
– За Махмуда, душа его на небесах…
– Ах, почему ты мне не отвечаешь,
Неужто в камень сердце превратилось?
– Теперь и потом вы, пожалуйста, чаще со мной советуйтесь; наши судьбы теперь связаны неразрывно.
– Мое сердце горит,
Как пронзенный железом шашлык на огне…
Стало быть – за дружбу, до дна; принесли сладости; песня обжигает сердце. За здоровье, опять до дна. В международном положении и внутри страны – изменения… идиотский смех. Опустело блюдо с говядиной в томатах. Кошка мяукает, глаза как у верблюжонка. Ныне и впредь слушаться указаний Майсума.
– Я больше не могу пить.
– Тогда последний стаканчик, самый-самый последний-последний. Гулихан-банум, иди сюда!
Снова мяукает кошка и горят на огне сердце и печенка. Пирог готов! – золотистый пирог с бараниной. Опять еда, кусочки рафинада. Сушеный инжир. Опять до дна; похожий на мужской, неженский голос; пирамиды кружатся, кружатся…
Кутлукжан изумлен, ему радостно, он в страхе, так сладко, он полон надежд, он в полном отчаянии; сегодня кончились дни, когда он стоял ногами на двух лодках и получал и слева и справа; он теперь прочно привязан к боевой колеснице, готовой все снести на своем пути. Он попадет на небо? Или в ад? Пошатываясь, он брел домой и снова и снова спрашивал себя: это все было на самом деле – или это всего лишь сон, причудливый, нереальный мираж?
О проекте
О подписке