На самом деле г-жа де Сент-Эверт приехала не столько ради удовольствия побывать на чужом приеме, сколько для того, чтобы обеспечить успех собственного, завербовать последних сторонников и в каком-то смысле произвести в последний момент смотр войскам, которым на другой день надлежало с блеском выступать на ее празднике в саду. Дело в том, что уже немало лет гости на праздниках у Сент-Эверт были совсем не те, что когда-то. Влиятельные дамы из круга Германтов, некогда столь редкие, мало-помалу под впечатлением от бесчисленных любезностей хозяйки дома привели к ней своих подруг. В то же время г-жа де Сент-Эверт неуклонно вела параллельную работу в обратном направлении и с каждым годом сокращала число гостей, неизвестных в большом свете. Переставала встречаться с одним, потом с другим. Какое-то время продержалась система «разделяй и властвуй», согласно которой, наряду с праздниками, о которых посторонним не сообщали, отщепенцев приглашали повеселиться в своей компании, и это позволяло не приглашать их вместе с порядочными людьми. На что им было жаловаться? Им предлагали хлеб и зрелища, птифуры и превосходную музыкальную программу. И если давным-давно, когда салон Сент-Эверт только начинался, его шаткий портик, подобно двум кариатидам, поддерживали две изгнанные позже герцогини, то в последние годы, повинуясь закону симметрии, среди бомонда тоже затесались две чужеродные особы, – старая г-жа де Камбремер и обладавшая прекрасным голосом жена одного архитектора, которую часто приходилось просить, чтобы она спела. Но они были уже не знакомы ни с кем из гостей г-жи де Сент-Эверт и, оплакивая утраченных подруг, чувствуя свою неуместность, казалось, умирали от холода, как две ласточки, не улетевшие вовремя. А на другой год их уже больше не приглашали; г-жа де Франкто попробовала было похлопотать за кузину, которая так любила музыку. Но в ответ на ее просьбу было сказано нечто неопределенное: «Но к нам всегда можно заглянуть и послушать музыку, что за беда!» Г-жа де Камбремер сочла такое приглашение недостаточно настоятельным и от посещений отказалась.
Казалось бы, г-же де Сент-Эверт удалось преобразовать салон прокаженных в необыкновенно изысканный салон великосветских дам: он теперь выглядел сверхшикарным, так что непонятно было, с какой стати особе, которая дает самый блестящий вечер в этом сезоне, накануне обращаться к войскам с последним призывом. Но превосходство салона Сент-Эверт было ясно только для тех, чья светская жизнь сводится исключительно к чтению отчетов о приемах и вечерах в «Голуа» или «Фигаро», а сами они никогда там не бывают. Этим светским людям, которые видят свет только в газете, перечисления английской, австрийской и прочих посланниц, герцогинь д’Юзес, де ла Тремуйль и так далее было довольно, чтобы с удовольствием представлять себе салон Сент-Эверт первым в Париже, хотя был он одним из последних. И не то чтобы отчеты были лживыми. Бо́льшая часть названных в них гостей в самом деле там была. Но каждый пришел после уговоров, знаков внимания, одолжений, чувствуя, что удостоил г-жу де Сент-Эверт огромной чести. Такие салоны, не столько манящие, сколько отталкивающие избранную публику, салоны, куда ходишь, так сказать, из чувства долга, внушают иллюзии только читательницам светской хроники. Они вскользь проглядывают строчки о празднике воистину утонченном, на который хозяйка дома могла бы пригласить сколько угодно герцогинь, благо они так и жаждут оказаться среди «избранных», но пригласила только двух или трех и не стала сообщать в газету имена своих гостей. К тому же эти высокородные дамы не признают могущества, которым нынче располагает реклама, или пренебрегают им, поэтому испанская королева считает их изысканными и утонченными, а толпа их не знает, ведь королева понимает, кто они такие, а толпа понятия об этом не имеет.
Г-жа де Сент-Эверт была не из этих дам и как примерная пчелка явилась собирать на завтра все, что было приглашено. Г-н де Шарлюс к приглашенным не относился, он всегда отказывался к ней ездить. Но он рассорился с таким множеством людей, что она могла отнести его отказы на счет дурного характера.
Конечно, если бы там была только Ориана, г-жа де Сент-Эверт могла бы не беспокоиться, потому что приглашала ее лично, и приглашение было принято с прелестной обманчивой обходительностью, которой с непревзойденным искусством владеют академики: кандидат уходит от них растроганный, не сомневаясь, что может рассчитывать на их голос. Но дело было не только в Ориане. Придет ли принц Агриджентский? А г-жа де Дюфор?[74] Чтобы оставаться начеку, г-жа де Сент-Эверт решила, что полезнее будет переместиться самой; с одними вкрадчивая, с другими властная, она обиняками сулила всем невообразимые увеселения, которые больше не повторятся, а каждому еще и обещала встречу именно с тем человеком, которого ему больше всего хотелось или нужно было повидать. И эта обязанность, исполняемая раз в году, наподобие некоторых государственных должностей в Древнем Мире, облекала ее, особу, которая назавтра дает самый значительный в сезоне праздник в саду, недолгим авторитетом. Списки приглашенных были составлены и закрыты, и теперь она медленно обходила гостиные принцессы, шепча каждому по очереди на ушко «Не забудьте про завтра», и, гордая своей эфемерной славой, отводила глаза, продолжая улыбаться, когда замечала какую-нибудь дурнушку, которую следовало избегать, или даму из захудалого рода, ездившую к «Жильбер» на правах школьной подруги, ведь их присутствие тоже ничего не добавило бы к ее празднику в саду. С такими дамами она предпочитала не заговаривать, чтобы потом смело говорить: «Я приглашала всех лично и, к сожалению, не встретила вас»[75]. Так на этом вечере она, простая Сент-Эверт, с помощью блуждающего взгляда производила отбор среди общества на приеме у принцессы. При этом она чувствовала себя настоящей герцогиней Германтской.
Надо сказать, что герцогиня и сама не так уж свободно распоряжалась своими приветствиями и улыбками. Отчасти, конечно, она отказывала в них намеренно: «Она на меня тоску нагоняет, – говорила она, – неужели мне придется час говорить с ней о ее вечере?»
Мимо прошла одна герцогиня, вся в черном; за уродство, глупость и некоторые странности в поведении она была изгнана не из общества, но из некоторых изысканных дружеских кружков. «О! – прошелестела герцогиня Германтская, бросив на нее зоркий и разочарованный взгляд знатока, которому показали фальшивую драгоценность, – здесь принимают эту?» С одного взгляда на эту потасканную даму с лицом, усыпанным бородавками, из которых торчали черные волоски, герцогиня отметила невысокий уровень этого вечера. При всем своем воспитании она не поддерживала никаких отношений с этой дамой и на ее приветствие ответила лишь холодным кивком. «Непостижимо, – сказала она мне, словно извиняясь, – зачем Мари-Жильбер приглашает нас со всем этим отребьем. Кого только не встретишь. У Мелани Пурталес[76] все устроено гораздо лучше. С нее бы сталось собрать у себя Святейший Синод и Храм Оратории[77], если ей было угодно, но по крайней мере нас в эти дни не приглашали».
Но герцогиня Германтская во многом вела себя так из застенчивости, из страха, как бы муж не устроил сцену, потому что не желает, чтобы она принимала у себя всяких там артистов (Мари-Жильбер многим из них покровительствовала, и нужно было быть начеку, чтобы не подвергнуться атаке какой-нибудь знаменитой немецкой певицы), а также из некоторой робости перед национализмом, который она презирала не меньше, чем г-н де Шарлюс, – презирала как хранительница германтского духа и как светская дама (правда, теперь, к вящей славе главного штаба, один генерал-плебей ценился выше нескольких герцогов), хотя, понимая, что ее и так считают неблагонадежной, шла национализму на огромные уступки и даже опасалась в этом антисемитском окружении протянуть руку Сванну. Но, узнав, что принц не впустил Сванна в дом и что у них вышло «что-то вроде размолвки», она быстро успокоилась. Она не решалась вступать с «бедным Шарлем» в разговор прилюдно и предпочитала нежно любить его, когда никто не видит.
– А это еще кто такая? – воскликнула герцогиня Германтская, видя, как чудаковатая на вид дамочка в очень уж простеньком жалком черном платье и ее муж отвешивают ей глубокий поклон. Герцогиня ее не узнала; в ответ на такую дерзость она надменно выпрямилась и оглядела даму с изумленным видом, не отвечая на приветствие. «Кто эта особа, Базен?» – спросила она удивленно, видя, как герцог Германтский, заглаживая невежливость Орианы, кланяется даме и пожимает руку ее мужу. «Да это же госпожа де Шоспьер, вы обошлись с ней очень невежливо». – «Шоспьер? Первый раз слышу». – «Ее муж – племянник старой мамаши Шанливо». – «Не знаю таких. А кто она сама, почему она со мной здоровается?» – «Уж кого-кого, а их вы знаете, это дочь госпожи де Шарлеваль, Анриетта Монморанси». – «О, я же прекрасно знала ее мать, прелестная, очень остроумная женщина. Почему она вышла замуж за всех этих неведомых мне людей? Вы сказали, ее зовут госпожа де Шоспьер?» – последнее слово она отчеканила по слогам с вопросительной интонацией, точно боясь ошибиться. Герцог сурово посмотрел на жену. «Носить имя Шоспьер вовсе не так забавно, как вам представляется! Старик Шоспьер приходился братом Шарлевалю, о котором я уже упоминал, госпоже де Сенкур и виконтессе дю Мерлеро. Они достойные люди». – «Ах, довольно! – воскликнула герцогиня, подобно укротительнице никогда не подававшая вида, что боится плотоядных взглядов хищника. – Базен, вы моя радость. Не знаю, откуда вы выкопали все эти имена, но я вами восхищаюсь. Я не знала Шоспьеров, но не меньше вас читала Бальзака и даже Лабиша[78]. Отдаю должное Шанливо, признаю Шарлевалей, но, право же, истинный шедевр – это дю Мерлеро. Хотя Шоспьер тоже звучит недурно. Вы это все коллекционируете, уму непостижимо. А вот вы хотите писать книгу, – обратилась она ко мне, – вот и запоминайте Шарлеваля и дю Мерлеро. Уж чего лучше!» – «Его отдадут под суд и посадят в тюрьму. Ориана, вы даете ему очень дурные советы». – «Если ему захочется выслушивать дурные советы, а главное, им следовать, надеюсь, он найдет себе советчиков помоложе. Но он хочет просто писать книгу, что за беда!» Довольно далеко от нас в толпе виднелась пленительная и гордая молодая дама, нежная, в белом платье, окруженном сиянием бриллиантов и облаком тюля. Герцогиня Германтская оглядела ее, пока та что-то говорила нескольким гостям, очарованным ее шармом. «Ваша сестра всегда прекрасней всех, нынче вечером она обворожительна», – сказала она, беря стул, проходившему мимо принцу де Шиме[79]. Тут подошел и сел с нами рядом полковник де Фробервиль (племянник генерала, носившего то же имя), за ним г-н де Бреоте, а г-н де Вогубер, кланяясь на все стороны (от избытка учтивости, не изменявшей ему даже во время игры в теннис, когда он, прежде чем отбить мяч, спрашивал разрешения у важных особ, из-за чего его команда неизбежно проигрывала), вернулся к г-ну де Шарлюсу (почти не видному из-за необъятной юбки графини Моле, которую он взял себе за правило обожать больше всех прочих дам), причем случайно оказался рядом с бароном в тот самый миг, когда с ним раскланивались прибывшие в Париж члены новой дипломатической миссии. При виде молодого и особенно разумного на вид секретаря г-н де Вогубер обратил к г-ну де Шарлюсу улыбку, в которой явно читался один-единственный вопрос. Г-н де Шарлюс, возможно, с удовольствием бы кого-нибудь скомпрометировал, но, видя, как эта улыбка, исходящая от другого человека и явно недвусмысленная, компрометирует его самого, пришел в ярость. «Я никакого понятия не имею и прошу вас держать ваше любопытство при себе. Мне оно безразлично и более того. К тому же сейчас вы попали пальцем в небо. Полагаю, этот молодой человек совершенно не тот, за кого вы его приняли». Впрочем, разъярившись, что какой-то глупец вывел его на чистую воду, г-н де Шарлюс говорил неправду. Будь все так, как сказал барон, секретарь оказался бы в составе посольства исключением. Там были самые разные люди, в том числе крайне заурядные, и если задуматься, по каким критериям их отбирали, общими для них оказывались только их не вполне обычные наклонности. Прежде во главе этого маленького дипломатического Содома стоял посланник, который, наоборот, до смешного, со страстью кафешантанного дядюшки, любил женщин; он превосходно управлял батальоном своих травести, и казалось, посольство сформировано по закону контрастов. Несмотря на то, что было у него перед глазами, посланник не верил в не вполне обычные наклонности. Он это блестяще доказал тем, что выдал сестру замуж за одного дипломатического представителя, совершенно ошибочно полагая его записным женским угодником. После этого он стал всех несколько стеснять, и вскоре его заменили новым превосходительством, что обеспечило однородность персонала. С этим посольством пытались соперничать другие, но им не удавалось оспорить у него первое место (как на общем конкурсе, где один лицей всегда оказывается лучшим); понадобилось больше десяти лет, чтобы в эту столь образцовую общность влились несколько чужеродных атташе – и только тогда другому посольству удалось перехватить у этого пагубную пальму первенства и обогнать его.
Герцогиня Германтская перестала бояться, что ей придется вступать в беседу со Сванном, и теперь терзалась только любопытством: о чем он говорил с хозяином дома? «Вы знаете, о чем у них шла речь?» – спросил герцог у г-на де Бреоте. – «Мне кто-то сказал, – отвечал тот, – что обсуждали акт какой-то пьески, который у них исполняли по предложению писателя Берготта. Кажется, было прелестно. Но я слыхал, что актер передразнивал Жильбера, и в самом деле сьер Берготт изобразил его намеренно». – «Да что вы говорите, занятно было бы глянуть, как передразнивают Жильбера», – заметила герцогиня с мечтательной улыбкой. «Вот об этом представленьице, – продолжал г-н де Бреоте, выпятив свою крысиную челюсть, – Жильбер и попросил объяснений у Сванна, а тот взял да и ответил, по общему мнению, очень остроумно: „Да ничего подобного, он нисколько на вас не похож, вы гораздо смешнее!“ Впрочем, говорят, – повторил г-н де Бреоте, – что пьеска прелестная. Там была госпожа Моле, она страшно веселилась». – «Как, госпожа Моле? – удивилась герцогиня. – Надо думать, это устроил Меме. Такое всегда случается в конце концов с подобными местами. В один прекрасный день туда начинают ездить все подряд, а я-то не бываю там из принципа, вот и получается, что я сижу одна в своем углу и скучаю». Как видим, после рассказа г-на де Бреоте герцогиня Германтская переменила точку зрения если не на салон Сваннов, то по крайней мере на вероятность с минуты на минуту повстречать Сванна. «Ваше объяснение, – сказал г-ну де Бреоте полковник де Фробервиль, – совершенно не соответствует истине. У меня есть основания это утверждать. Принц просто-напросто атаковал Сванна и, как выражались наши предки, предуведомил его, что ввиду высказанных им взглядов впредь двери их дома для него закрыты. И по-моему, дядя Жильбер тысячу раз прав, Сванн заслужил такую атаку, и вообще надо было выставить этого отъявленного дрейфусара за дверь полгода назад или еще раньше».
Бедный г-н де Вогубер, на этот раз из чересчур медлительного теннисиста превратившийся в безвольный теннисный мячик, который бесцеремонным ударом ракетки посылают в воздух, оказался отброшен в сторону герцогини Германтской и засвидетельствовал ей свое почтение. Прием он встретил весьма прохладный, поскольку Ориана жила в убеждении, что все дипломаты, а равно и политики из ее окружения – дурачки.
На г-на де Фробервиля, разумеется, распространялась благосклонность, которой с недавних пор пользовались в обществе военные. К сожалению, хотя дама, на которой он женился, была в несомненном родстве с Германтами, она была крайне бедна, а сам он потерял свое состояние, поэтому у них почти не было связей; они принадлежали к тем, о ком вспоминают только в самых исключительных случаях, например, когда им посчастливится женить, выдать замуж или потерять кого-нибудь из родных. Тогда они воистину снова возвращались в лоно высшего света, подобно нерадивым католикам, приближающимся к алтарю всего раз в году. Их материальное положение было бы вовсе прискорбным, если бы не г-жа де Сент-Эверт: она хранила верность дружбе, связывавшей ее с покойным генералом де Фробервилем, и как могла помогала супружеской чете, дарила их дочкам платья и устраивала для них развлечения. Но полковник, считавшийся добрым малым, не умел быть благодарным. Он завидовал роскоши, в которой жила благодетельница, завидовал тому, что она извлекала из этой роскоши большое удовольствие и ничуть ее не приуменьшала. Для него, его жены и детей праздник в саду был волшебным наслаждением, они не хотели бы его пропустить за все золото мира, но это наслаждение было отравлено мыслями о том, как тешит им свою гордыню г-жа де Сент-Эверт. Объявление о празднике в саду в газетах (которые после подробного рассказа коварно добавляли «Мы еще вернемся к этому прекрасному празднику»), дополнительные подробности о туалетах, появлявшиеся несколько дней подряд, – все это причиняло Фробервилям такие мучения, что они, не избалованные удовольствиями, притом зная, что уж на это наверняка могут рассчитывать, каждый год все-таки мечтали, что вмешается непогода, поглядывали на барометр и блаженно воображали, как начинается гроза и праздник оказывается испорчен.
«Я не буду спорить с вами о политике, Фробервиль, – сказал герцог Германтский, – но что касается Сванна, откровенно скажу, что с нами он повел себя возмутительно. Когда-то мы и герцог Шартрский покровительствовали ему в свете, а теперь мне говорят, что он не скрывает своего дрейфусарства. Вот уж от кого не ожидал: великий гурман, рассудительный человек, коллекционер, библиофил, член Жокей-клуба, всеми уважаемый, знаток полезных адресов – какой портвейн он нам присылал! – любитель искусств, отец семейства. Как же я был обманут! О себе не говорю, всем известно, что я старый дурак, простофиля, которого никто не слушает, но хотя бы ради Орианы ему следовало открыто отречься от евреев и сторонников осужденного. Да, после того как моя жена всегда дарила ему свою дружбу, – продолжал герцог (несомненно полагавший, что осуждать Дрейфуса за государственную измену, что бы вы ни думали в глубине души насчет его виновности, – это своего рода проявление благодарности за то, как хорошо к вам относятся в Сен-Жерменском предместье), – он обязан был отмежеваться. Да спросите Ориану, она всегда относилась к нему как к другу». Герцогиня, считая, что наивный и безмятежный тон сообщит ее словам больше драматизма и искренности, произнесла голоском школьницы, из чьих уст исходит чистая правда, и только взгляд ее исполнился легкой печали: «Да, правда, мне скрывать незачем, я всегда от всей души любила Шарля!» – «Вот видите, я же ее не заставлял. И после всего он оказывается настолько неблагодарным, что поддерживает Дрейфуса!»
О проекте
О подписке