И все же, как это часто происходит во время революций, никакая точка зрения не могла представлять взгляды всех людей, даже всех представителей одного класса. Многие россияне, принадлежавшие к низшим классам, признавали концепцию свободы как освобождения от всяких ограничений, хотя скорее в радикальном, чем в либеральном смысле. В конце марта некто А. Земсков, называвший себя «ничтожным рабочим», отправил министру юстиции Александру Керенскому – в те первые месяцы революции тот был единственным социалистом в правительстве – длинное и путаное письмо о «свободе», в котором излагал «ту истину, которую может чувствовать только рабочий человек, способный говорить чистую правду».
С того момента, как с высоты трона слетел последний российский самодержец, вы со всех сторон слышите хвалебные гимны новому государственному строю и свободе. Новый строй рисуют в золотых красках, свободу воспевают под звон колоколов – вот звуки переживаемых революционных дней. Я, обличающий эту шумиху, – враг какого бы то ни было государственного строя, но свободу хотел бы прославить громче и торжественнее, чем вы, рабы грешной земли, если бы свобода явилась к нам откуда-нибудь. Но весь вопрос в том: свободу ли вы воспеваете? Не новые ли цепи под именем свободы вы прославляете? Да, факты переживаемой политической действительности так ясно говорят, что даже не нужно ссылаться на историю и взгляды очень многих буржуазных ученых, которые ранее имели неосторожность намеками выразить некоторую долю истины, чтобы безошибочно сказать, что свобода и государственный порядок – несовместимы… Русский рабочий, услыхав, что царя уже нет, глубоко и наивно верит, что настал час его освобождения, а почтенный Милюков [лидер либеральной Конституционно-демократической партии. —Прим. авт.] и подлая пресса еще 2 марта объявили, что «цепи с народа сняты». Но фактически свободы у нас не было ни одной секунды даже в самый разгар революции… раньше чем было снято старое самодержавное ярмо, в Таврическом дворце [совместной резиденции Временного правительства и Петроградского совета. – Прим, авт.] на скорую руку был сработан хомут, который с песнями и гимнами надели на народную шею, да и кричат на весь мир: «Свобода!!» А на самом деле это хомут… Вот насколько испорчено зрение у народа, что он не может различить две вещи: хомут и свободу!..
Порой Земсков впадает в философский тон, объясняя, почему эта новая свобода – «гнусная ложь»:
всякая государственная власть (даже и в демократических государствах) основывается на насилии по отношению к своим подданным… там, где есть свобода, нет насилия, и там, где есть насилие, нет свободы.
Но в первую очередь он дает определение свободы, отталкиваясь от вопросов социальной власти – причем речь идет не об абстрактном контроле над средствами производства (марксистское определение класса), а о конкретных формах власти над самими телами бедноты:
Лозунги времени: «Свобода!» «Долой насилие!» Но все лидеры нашего революционного движения, провозгласившие эти лозунги, проповедуют и энергично поддерживают жестокую воинскую дисциплину в войсках – эту самую грубую форму насилия… Во все горло кричат, что «цепи разрушены и настала свобода!» Но, черт возьми, какая это свобода, когда по-прежнему, как овец, ведут под пушки и пулеметы миллионы безгласных рабов и офицер так же, как и раньше, распоряжается этим рабом, как вещью, когда по-прежнему только грубым насилием удерживается многомиллионная армия серых рабов…
Земсков испытывает настолько сильные классовые чувства, что причисляет к угнетателям народа не только капиталистическую «буржуазию», заявляя, что это же верно и в отношении «всей… интеллигенции (в особенности социалистической интеллигенции)». Более того, он ощущает особое презрение к социалистам-интеллектуалам, утверждающим, что революция «руководствуется одной целью – желанием народу свободы, счастья и всякого блага»:
И как это глупо верить этим словам. Да разве народ хочет, чтобы вы пеклись о нем, заботились и т. д.? Нет, народ хочет, чтобы вы слезли с его спины. Если вы хотите народу блага, счастья и проч., то слезьте с его могучей спины, на которой вы сидите и выжимаете из него соки, не живите его трудом, не жрите чужого… Ведь народ вами угнетен и он давно знает, что все вы сидите на его спине: и дворянин, и купец, и ученый, и поэт, и журналист, и поп, и юрист – все вы с хищнической жадностью расхищаете продукты его труда. Вот отчего народ страдает и вот где корень социального зла. Для народа нужно только, чтобы вы, паразиты, не сидели на его спине, а уж как он, освобожденный от вашего ига, будет управляться, заботиться – не ваше дело. Но, наверное, можно сказать, что создавать государство ему будет незачем… Прошу не окрестить меня именем анархиста: я не анархист – я свободный от предрассудков пролетарий[40].
В наших прогулках по революционному Петрограду нам наверняка захотелось бы нанести визит писателю Максиму Горькому. Скажем, мы могли бы отдохнуть в его квартире (он привечал у себя самых разных людей) и поинтересоваться его мнением о революции и смысле свободы. Горький, один из самых влиятельных представителей общественности в России, особенно грамотного простого люда и интеллектуалов левого толка, сам много бродил по свету в поисках сюжетов. Происходя из рядов провинциального среднего класса, в молодости он исходил Россию и перепробовал всевозможные занятия, побывав в том числе подмастерьем и мальчиком на посылках в иконописной мастерской, помощником повара на волжском пароходе, строительным рабочим, помощником продавца на базаре и газетным репортером. Познакомившись с членами нелегального студенческого кружка в Казани, он заинтересовался социалистическими идеями. Но в первую очередь он был крупным писателем – одним из самых популярных писателей в России того времени, причем особую известность ему принесли рассказы и пьесы о неприкаянных плебеях, ведущих бродячий образ жизни на дне общества. По взглядам он был близок к большевистской партии, которой нередко оказывал финансовую помощь, и к самому Ленину, хотя и не спешил формально вступать в ряды партии.
Весной 1917 г. Горький основал в Петрограде газету «Новая жизнь». Его личная редакторская колонка называлась «Несвоевременные мысли», так как Горький считал себя глашатаем неудобной правды, голосом совести в революционном лагере. Он часто с гордостью называл себя «везде еретиком»[41]. Первый номер газеты вышел 1 мая, в День международной солидарности трудящихся (18 апреля по российскому календарю). В первой передовице Горький обратился к своей излюбленной теме: взаимоотношениям между «революцией и культурой», между политическими переменами и интеллектуальной и нравственной жизнью общества и индивидуумов. Он полагал, что в основе этих взаимоотношений лежит свобода. Горького беспокоило опустошительное наследие самодержавия, бюрократии и насилия и особенно его последствия для человеческого духа. Кроме того, он предупреждал, что свержение монархии, сумевшей дать стране лишь отрицательную волю, неспособно духовно излечить русских людей и даже может еще глубже загнать болезнь «внутрь организма»[42]. Он продолжил эти размышления в своей второй колонке, утверждая, что для того, чтобы новая свобода стала подлинной свободой, необходимы грандиозные преобразования:
Новый строй политической жизни требует от нас и нового строя души.
Разумеется, в два месяца не переродишься, однако чем скорее мы позаботимся очистить себя от пыли и грязи прошлого, тем крепче будет наше духовное здоровье, тем продуктивнее работа по созданию новых форм социального бытия.
Мы живем в буре политических эмоций, в хаосе борьбы за власть, эта борьба возбуждает рядом с хорошими чувствами темные инстинкты. Это – естественно, но это не может не грозить некоторым искривлением психики, искусственным развитием ее в одну сторону. Политика – почва, на которой быстро и обильно разрастается чертополох ядовитой вражды, злых подозрений, бесстыдной лжи, клеветы, болезненных честолюбий, неуважения к личности…[43]
Опасения Горького подтвердились несколько дней спустя, 21 апреля, когда на Невском проспекте, в самом сердце Петрограда, произошел кровавый инцидент, в ходе которого три человека были убиты и еще несколько получили ранения из-за стрельбы, начатой неизвестным во время столкновения между демонстрантами и солдатами. Горький не столько стремился найти виновных в этом кровопролитии, сколько был озабочен ситуацией вседозволенности, угрожавшей подлинной свободе:
Светлые крылья юной нашей свободы обрызганы невинной кровью…
Преступно и гнусно убивать друг друга теперь, когда все мы имеем прекрасное право честно спорить, честно не соглашаться друг с другом. Те, кто думает иначе, неспособны чувствовать и сознавать себя свободными людьми. Убийство и насилие-аргументы деспотизма…
Великое счастье свободы не должно быть омрачаемо преступлениями против личности, иначе – мы убьем свободу своими же руками.
Надо же понять, пора понять, что самый страшный враг свободы и права – внутри нас: это наша глупость, наша жестокость и весь тот хаос темных, анархических чувств, который воспитан в душе нашей бесстыдным гнетом монархии, ее циничной жестокостью.
Способны ли мы понять это?
Если не способны, если не можем отказаться от грубейших насилий над человеком – у нас нет свободы. Это просто слово, которое мы не в силах насытить должным содержанием[44].
К чему же сводится «должное содержание» «свободы»? Одного лишь устранения ограничений явно недостаточно. Свобода должна быть «насыщена» позитивными целями – в первую очередь преодолением морального и эмоционального ущерба, причиненного как жестоким прошлым, так и неустроенным настоящим. Горький помещает в центр этой идеи человека, «я», индивидуума в обществе – то, чему соответствует часто употреблявшееся им русское слово «личность». Это понятие еще с середины XIX в. стало для русских мыслителей ключевым словом, обозначающим существование и ценность внутреннего, но неизменно обладающего социальной природой «я»: первооснову всякого индивидуума, дающую начало равному и естественному чувству достоинства всех людей, а соответственно, и естественному всеобщему равноправию. Как таковое понятие личности превратилось в мерило для оценки – и осуждения – ущерба, вызываемого политическими и социальными условиями, ведущими к человеческой деградации, шла ли речь об экономической и политической отсталости России или об опыте стремительной индустриальной и городской модернизации[45].
Горький разделял убеждение в том, что свобода должна защищать и обогащать личность и что для этого требуется не только преодоление внешних ограничений, наложенных на индивидуума, но и создание социальных условий, которые бы позволили индивидууму процветать как самому по себе, так и в качестве члена общества. Такая свобода требует преобразования разума и души, «ликвидации» интеллектуальных и моральных следов несвободного прошлого. С течением времени эта идея могла привести к суровым последствиям: что касается лично Горького, она отчасти объясняла, почему он поддерживал сталинскую модернизацию-революцию сверху и изъявлял потребность в «инженерах человеческой души». Но сейчас, в 1917 г., Горький придерживался восходящего к XIX в. либерального убеждения в том, что истинная, или «настоящая», свобода требует «признания» «свободы других». Этим и объясняются отвращение и гнев, который вызывали у Горького случаи уличного насилия, представлявшие собой покушение на чужую свободу и права. Однако таким революционерам, как Горький, либеральные определения свободы все же казались слишком скромными и узкими: свобода не сводится к одному лишь признанию свободы других; свобода должна нести с собой позитивные изменения, «новую жизнь» для общества и для индивидуума, чудесное новое начало.
Ближе к концу той весны отправившись в Москву, мы постарались бы найти великого писателя-модерниста Андрея Белого и обнаружили бы, что он работает над серией эссе о революции, опубликованных под конец того года под названием «Революция и культура» – тем же самым, которое избрал Горький для своей первой передовицы в газете «Новая жизнь». Белый, совсем недавно издавший блестящий роман «Петербург» (1916), воспринимал революцию как стихийную силу природы:
Как подземный удар, разбивающий все, предстает революция: предстает ураганом, сметающим формы… Революция напоминает природу: грозу, наводнение, водопад; все в ней бьет «через край», все – чрезмерно[46].
Но это яростное сокрушение пределов можно сравнить и с рождением новой жизни:
В механическом взгляде на жизнь революция – взрыв, обрывающий мертвую форму в бесформенный хаос; но ее выражение иное: скорее она есть давление силы ростка, разрыванье ростком семенной оболочки, пророст материнского оргазмнизма в таинственном акте рождения[47].
Словарь Белого (включая гендерно окрашенные образы разрушения и созидания) основывается на символистских теориях и мистической философии, но в то же время и на популярных образах революции как весны, разрушительных бурь, возрождения и новой жизни.
В каком-то смысле Белый дает ответ на обеспокоенность Горького тем, что свирепые эмоции и деяния являются угрозой для свободы:
Акт революции двойственен; он – насильственен; он – свободен; он есть смерть старых форм; он – рождение новых; но эти два проявленья – две ветви единого корня… толчок революции – показатель того, что младенец взыгрался во чреве. Революционные силы суть струи артезианских источников; сначала источник бьет грязью; и – косность земная взлетает сначала в струе; но струя очищается; революционное очищение – организация хаоса в гибкость движения новорождаемых форм.
Таким образом, не надо бояться хаоса и неопределенности, вызванных революцией:
Первый миг революции – образованье паров, а второй – их сгущение в гибкую и текучую форму: то – облако; облако в движении есть все, что угодно: великан, город, башня; в нем господствует метаморфоза; на нем появляется краска; оно гласит громом; громовые гласы в немом и бесформенном паре есть чудо рождения жизни из недр революции[48].
Рождающаяся в итоге новая жизнь представляет собой ничто иное, как «царство свободы». Белый уделяет большое внимание этой идее, восходящей, разумеется, к иудео-христианскому пророчеству о пришествии мессианского «царства Божьего» или «царства свободы». Как мы уже видели, у Маркса и Энгельса эта идея преобразовалась в определение революции как «скачка из царства необходимости в царство свободы», скачка из существования, диктуемого материальными ограничениями, наложенными природой и историей, к радикально новой жизни, где человеческие поступки будут определяться желаниями и возможностями и люди впервые в истории смогут «вполне сознательно сами творить свою историю»[49]. Непосредственным источником вдохновения для Белого служил Лев Толстой, в своем памфлете 1894 года «Царство Божие внутри нас» утверждавший, что отнюдь не государственная или церковная власть, а одни лишь знания открывают путь к искуплению, к справедливому и подлинно свободному обществу[50].
Белый идет еще дальше. Он говорит о революционном прыжке в первую очередь применительно к сфере искусства, заявляя о необходимости вырваться «из необходимости творчества в страну свободы его». Он развивает мысль Толстого: «царство свободы – уже в нас! Оно будет вне нас!»[51] И это относится отнюдь не только к искусству:
Первый акт творчества есть создание мира искусства; акт второй: созиданье себя по образу и подобию мира; но мир созданных форм не пускает творца в им созданное царство свободы; у порога его стоит страж: наше косное «я»… Акт третий: вступление в царство свободы и новая связь безусловно свободных людей для создания общины жизни по образу и подобию новых имен, в нас таинственно вписанных духом[52].
В отношении того, каким образом удастся войти в это «царство свободы», Белый расценивает марксистскую метафору скачка как слабую и ущербную:
Революция духа – комета, летящая к нам из запредельной действительности; преодоление необходимости в царстве свободы, рисуемый социальный прыжок не есть вовсе прыжок; он – паденье кометы на нас; но и это падение есть иллюзия зрения: отражение в небосводе происходящего в сердце[53].
Подобно комете Галлея, которая породила в России значительный общественный интерес (и страх), когда в 1910 г. приблизилась к Земле[54], этот образ революции как кометы может быть истолкован как аргумент о чудесной реальности, о невероятной, но подлинной реальности, скрывающейся за фактами нормальной, повседневной жизни. Однако, как объясняет Белый, этот будущий мир свободы, эта более правдивая, но чужеродная реальность – не внешняя сила, пришедшая из глубин космоса, а «образ наш внутри нас, как звезда; он – не видим; он дан в пучке блесков»[55]
О проекте
О подписке