Читать книгу «Власть над миром. История идеи» онлайн полностью📖 — Марка Мазовера — MyBook.
image

Часть I
Эра интернационализма

Глава 1
Под знаком Интернационала

Основным вопросом нашей эры является сосуществование ведущих рас или наций, объединенных общими международными законами, религией и цивилизацией, но все-таки отдельных друг от друга.

Фрэнсис Либер (1867)[6]

Идея космической гармонии имеет долгую историю. По словам пророка Исаии, Бог должен наслать катастрофу на все народы мира, прежде чем сотворить «новое небо и новую землю», где «волк и ягненок будут пастись вместе». Римский imperium предполагал объединение цивилизованного мира под общей системой законов. И христианство, и ислам стремились утвердить всеобщую власть Бога на земле; средневековое папство и Оттоманская империя формулировали свою задачу в тех же терминах. «На небесах планеты и Земля, – объявляет Улисс в «Троиле и Крессиде» Шекспира, – законы подчиненья соблюдают, имеют центр, и ранг, и старшинство» (Полное собрание сочинений: в 8 т. / пер. Т. Гнедич. М.: Искусство, 1959. Т. 5).

Однако возникновение идеи о том, что правители мира формируют своего рода интернациональное сообщество, более современна, а возникла она из недовольства идеей мировой империи.

«Большинство из нас испытывает страх перед понятием Всемирной империи, – писал Эразм Роттердамский. – Объединенная империя была бы хороша, будь у нас правитель, созданный по образу и подобию Божьему, однако человек таков, каков он есть, поэтому безопаснее иметь королевства с умеренной властью, объединенные в христианскую лигу». Макиавелли утверждал, что разнообразие европейских государств само по себе обеспечивает гражданские добродетели. Вот от чего мы отталкиваемся, изучая особенности европейского развития, в котором значительную роль сыграла постепенная политическая дезинтеграция христианства, заложившая основы для современного интернационализма. С интеллектуальной точки зрения от идеи правил, которым подчиняется интернациональное сообщество королей и принцев, мы пришли к постмонархическому видению мира, состоящего из разных народов, интернациональному сообществу[7].

Что, спрашивали ранние теоретики политики, может объединить между собой правителей разных государств, если не страх перед Богом? Главной характеристикой международной политики была и остается анархия – отсутствие единой власти, способной призвать членов сообщества к подчинению, которого они сами ждут от своих субъектов. Томас Гоббс описывал отсутствие единого правителя в пессимистических тонах, считая его источником бесконечных распрей, однако другие относились к этому факту более хладнокровно. Разве природа, как учили Аристотель и Августин, не имеет собственных законов? В XVI и XVII вв. возникла идея законов наций, основанных на естественном праве; к XVIII в. теоретики мира уже предлагали конфедеративные схемы, основанные на уважении прав, зафиксированных в договорах, и равенстве всех членов сообщества. Утверждая вслед за Макиавелли, что гетерогенность Европы является ее сильной, а отнюдь не слабой стороной, интеллектуалы Просвещения, такие как Монтескье, Гиббон и Юм, противопоставляли предполагаемую стагнацию деспотических азиатских империй жизнеспособности континента, чьи многочисленные государства обменивались между собой товарами и идеями. Торговля – залог мира, утверждали они, равно как и баланс власти, создаваемый правлением конкурирующих суверенов. В то время как ранние авторы считали объединение необходимым для восстановления после раскола христианства, философы принимали существование политических различий и столкновение конкурирующих интересов: все они должны были разрешиться через некую космическую гармонию, а соперничество считалось благотворным, поскольку влекло за собой инновации и вело к прогрессу. Раз уж конфликт являлся неотъемлемой составляющей взаимодействия наций, большинство теоретиков Просвещения не считали его отрицательным фактором[8].

Критики провозглашали эти рассуждения слишком оптимистичными и обвиняли сторонников баланса политических сил в излишней рационализации и неверном отношении к изменениям. Руссо утверждал, что только жесткая конфедерация гарантирует выполнение социальных обязательств, но поскольку она не может существовать в масштабах, превышающих Швейцарскую республику, то Европе следует стремиться к разъединению. Томас Пейн считал европейский континент «слишком густо заполненным разными королевствами, чтобы долго пребывать в мире» и выдвигал аргумент об Америке, которую считал «спасением человечества» от тирании и угнетения. Французская революция усилила интенсивность подобных нападок. Для идеологов революции баланс власти, существовавший при старом режиме, был разрушен, и наполеоновская Франция являлась на самом деле «другом человечества», направляющим Европу на новые рельсы[9]. По мнению противников революции, Наполеон, напротив, угрожал Европе установлением новой версии ненавистной мировой монархии. На эту тему шли ожесточенные дебаты, в которые постепенно оказались вовлечены все главные интеллектуалы своего времени: на первый взгляд, речь шла о Европе, но фактически споры велись о природе международной политики в целом. В них можно проследить не только зарождение идеи «интернациональности» как отдельной сферы политической жизни со своими правилами, нормами и институтами, но, наряду с ней, идеи о том, что эта сфера политики является в определенном смысле управляемой, и управляемой не Богом, не природой или здравым смыслом, а людьми. Таким образом, в начале XIX в. возник интернациональный дискурс, который за один век превратился из дискурса о Европе в дискурс обо всем мире, пройдя путь от радикальной критики Концерта и его сторонников до взгляда на будущее и политику, охватывающего весь политический спектр.

* * *

Задолго до опубликования ставшего классическим труда о вечном мире в 1795 г. философ Иммануил Кант уже вступал в споры со своим сувереном, прусским королем Фридрихом Вильгельмом II, по вопросам религии, и фактически большинство философских трудов Канта не было напрямую связано с политикой. Однако затем произошла Французская революция, а вскоре после этого Королевство Польша, некогда одно из крупнейших государств Европы, исчезло с карты, разобранное по частям своими соседями. Эти угрожающие события указывали на то, что теоретики естественного права XVIII в. были чересчур оптимистичны в своих оценках мирной природы европейской цивилизации. Вот на каком фоне Кант начал писать свое знаменитое исследование о пути к вечному миру – труд, который до сих пор продолжает оказывать влияние на новые поколения мыслителей, рассуждающих о правлении.

В начале 1990-х гг. аргументы Канта перефразировал один из американских политических теоретиков, выступающих за активную иностранную политику, которая якобы должна поддерживать и распространять демократию по всей планете под именем мира. Однако этот Кант эпохи конца холодной войны сильно отклонился от оригинала времен Просвещения, который вовсе не превозносил демократию и не верил в то, что подобные вещи можно насаждать через политику, и уж точно не делил мир на либеральные и нелиберальные государства. Настоящая точка зрения Канта, зафиксированная в классической традиции, заключалась в том, что республики – а не демократии – ведут к миру, поскольку основную роль в этом процессе играет эффективное разделение власти. Фактически, как многие классические либералы, он рассматривал демократии просто как государства с правлением большинства, которое без эффективного разделения власти может скатиться в деспотизм. По мнению Канта, причина того, что республики стремятся к миру, заключается в том, что за них придется сражаться их собственным гражданам, а не наемникам. Демократия, опирающаяся на профессиональную армию, вряд ли внушила бы ему доверие.

Не менее едкой для современного восприятия кажется и крайняя враждебность Канта к международным законоведам, которую он объясняет своим убеждением в том, что они выступают, в первую очередь апологетами власти, а потому нисколько не способствуют установлению мира. Фактически они препятствуют ему, заботясь лишь о временном сдерживании враждебности:

Собственно говоря, понятие международного права как права на войну нельзя мыслить… если только не понимать под ним следующее: вполне справедливо, что настроенные таким образом люди истребляют друг друга и, следовательно, находят вечный мир в глубокой могиле, скрывающей все ужасы насилия вместе с их виновниками. В соответствии с разумом в отношениях государств между собой не может быть никакого другого способа выйти из свободного от закона состояния постоянной войны, кроме как отречься подобно отдельным людям от своей дикой (не основанной на законе) свободы, приспособиться к публичным принудительным законам и образовать таким путем (разумеется, постоянно расширяющееся) государство народов, которое в конце концов охватит все народы земли. Но, исходя из своего понятия международного права, они решительно не хотят этого, отвергая тем самым in hypothesi то, что верно in thesi. Вот почему не положительная идея мировой республики, а (чтобы не все было потеряно) лишь негативный суррогат союза, отвергающего войны, существующего и постоянно расширяющегося, может сдержать поток враждебных праву и человеку склонностей при сохранении, однако, постоянной опасности их проявления[10].

Кант, таким образом, утверждает, что государства, ограниченные законом, направленным на предотвращение войн, не могут заменить всеобщего порядка, который, по его мнению, возникает постепенно и неизбежно, по мере того как государства становятся федеративными и приглашают других присоединяться к ним. Он не указывает механизма, с помощью которого так должно происходить; в то время еще не было популярно теоретизирование по проблемам организации. Однако коммерция, в которую так верили многие другие, явно не является для него подобным механизмом, так как Кант не считает ее цивилизованной: он достаточно мрачно оценивает европейскую торговлю и ее влияние на остальной мир, а представителей торговли критикует за «несправедливость, каковую они демонстрируют в отношении земель и людей, которые посещают (что приравнивается к их покорению)». В целом Кант был убежден, что движение к «мировой республике» будет неизбежно усиливаться и процветать в основном потому, что люди по всей земле обладают здравым смыслом и постепенно должны понять, что это в их интересах. Таким образом, в его труде мы находим не прославление мира, состоящего из демократических народов, о котором говорит президент Буш, не хвалебную песнь свободной торговле, как у сторонников глобализации, а критику европейской государственной системы в том виде, в каком она существовала в конце XVIII в., в сочетании с тем, что впоследствии превратится в идею эволюционного пути развития человечества, где залогом мира являются разум и свобода. Идеалист, утверждавший, что прогресс на этом пути зависит от распространения идей, Кант был одновременно рационалистом в своей уверенности, что человечество не только обладает разумом, но и сможет им руководствоваться.

Многим другим мыслителям революционной эры эти утверждения уже казались устаревшими. Вере Канта в разум они противопоставляли важность чувств и ощущений, предпочитая идею европейского единства и натужный патриотизм. Англоирландский парламентарий Эдмунд Берк обвинял Французскую революцию за «жестокое разрушение европейского сообщества», основывавшегося, по его мнению, не на разуме, а скорее на чувстве преданности, которое старинные институты монархии и церкви вызывали у своих верных подданных и последователей. Революция, по его словам, стала «схизмой для всего человечества»; уклад, привычка и чувство – основной строительный материал социальной жизни – оказались под угрозой из-за этого взрыва варварских страстей. Критика революции в варианте Берка превращалась не в напоминание о системе независимых суверенов с якобы присущим ей балансом и стабильностью, а в вымышленный, но оттого не менее привлекательный романтический образ сообщества европейских стран, объединенных общими чувствами и стремлениями. Молодой германский мистик Новалис развил эту идею еще дальше. В тексте, написанном в 1799 г., он утверждал, что Европа нуждается в возрождении древней этики, когда она считалась «одним миролюбивым обществом», когда «один общий интерес объединял даже самые далекие провинции этой огромной духовной империи». По мнению Новалиса, Европа должна была отвернуться от философии и Просвещения, вернуться в Средневековье, к поэзии и духовности, к «более точному знанию религии». Языком, полным мистики и аллюзий, он утверждал, что попытки установления мира интеллектуальным путем обречены на провал. «Невозможно, чтобы мировые державы пришли к равновесию между собой. Всеобщий мир – это лишь иллюзия, только временное затишье. С точки зрения правительств, да и по всеобщему мнению, единство недостижимо». У Новалиса и революционеры, и их оппоненты «имеют важные и необходимые требования и должны их отстаивать, движимые духом мира и человечества». Примирить их может только вера. «Где же та старая добрая вера во власть Бога на земле, который единственный может даровать спасение?»

Человек, впервые использовавший термин «интернациональный», английский философ Джереми Бентам, не был склонен к подобным отсылкам в прошлое, упору на веру, Бога и христианство. Неудивительно для политика, ставшего почетным членом Французской Национальной Ассамблеи на рассвете террора, Бентам не поддерживал консерватизма Берка и антиреволюционной сентиментальности и уж точно не сводил общемировые проблемы к вопросу европейского единства. В процессе перехода от поддержки революции в ее ранние годы к резкой критике ее произвола он сформировал философию административной рациональности – одновременно радикальной и антиреволюционной, – оказавшей огромное влияние на следующие несколько десятилетий[11]. Бентам выступал за превосходство разума и здравого смысла, за сведение философии и метафизики к вопросам восприятия и количественному анализу. Главное же, он стремился поставить закон на новое и более прочное основание, так как считал его основным фундаментом для управления.

Термин «интернациональный» он придумал, будучи не удовлетворен идеями одного из своих оксфордских профессоров, знаменитого британского юриста Уильяма Блэкстона, чьи «Комментарии к английским законам» стали стандартной работой, которая, по словам историка, придавала общему праву «хотя бы видимость респектабельности»[12]. Бентам мало занимался общим правом, которое считал несистематизированной путаницей. В неопубликованной рукописи, относящейся примерно к 1775 г., он критиковал Блэкстона за чрезмерную самоуверенность в вопросах «законов наций», как будто тот знал, откуда они происходили. Возможно, из «нашего старого друга», естественного права, к которому Бентам – как Кант – относился разве что чуть лучше, чем к полному отсутствию каких-либо законов. А может, из существующих договоров и дипломатических соглашений, которые также не имели никакого отношения к закону. Именно эта интеллектуальная неудовлетворенность и заставила Бентама в своей влиятельной работе «Введение в основания нравственности и законодательства» использовать термин «интернациональный», познакомив с ним читателя в первый раз.

Закон в этом труде сочетался с философией в новой теории правления. Убежденный в том, что рационализация в английском безнадежно дезорганизованном управлении должна начаться с чистки законодательства и что для этого потребуется законотворчество на основании выверенных и точных философских основ, Бентам начинает свое «Введение…» со знаменитого принципа утилитаризма. Человечество управляется болью и удовольствием, а утилитарность состоит в максимизации последнего и минимизации первого. И первое, и второе поддаются количественному анализу как для индивидуума, так и – что особенно важно в политике – для коллектива. Далее он переходит к классификации законодательства, с которым сталкиваются политики: по Бентаму, существует две разновидности искусства управления – администрирование и законотворчество, – из которых последнее более важно для философа, так как касается вопросов постоянного свойства, в то время как администрирование занимается вопросами текущими. Обсуждая категории закона, Бентам вводит новое различие между «внутренней» (internal, англ.) и «интернациональной» юриспруденцией. Сразу признавая, что читателей может отпугнуть это новое слово, он пишет в примечании:

Слово интернациональный, следует признать, является новым, хотя, как я надеюсь, оно достаточно доступно для понимания. Оно предназначено отражать в основном ту ветвь закона, которая ныне подразумевается под термином закон наций; термином настолько невнятным, что, если бы не привычка, его скорее понимали бы как внутреннюю юриспруденцию каждой страны[13].

В исходном контексте Бентам просто хотел прояснить техническую сторону вопроса, поскольку считал термин «закон наций» слишком невнятным: по его мнению, необходимо было провести четкое различие между законодательством внутри государства и законодательством между государствами, а также между правовыми спорами, касающимися индивидуумов (например, по контрактам), и спорами, касающимися суверенов государств. Он оставил на тот момент открытым вопрос о том, следует ли рассматривать «взаимные транзакции между суверенами» – иными словами, интернациональное право – вообще как форму права. Его ученик Джон Остин был, пожалуй, самым знаменитым сторонником идеи о том, что международное право – это не более чем благие намерения и слова, замаскированные под их личиной.

Сам Бентам с ним не соглашался и развивал свой аргумент об утилитарности до следующего заключения: «Исход, который незаинтересованный законовед в сфере интернационального закона предложил бы для себя, будет… самым великим счастьем для всех наций, взятых вместе». Новый корпус закона должны были, таким образом, разрабатывать люди, чья справедливость распространялась бы на всех в мире. «Если гражданин мира, – писал он, – должен подготовить универсальный интернациональный кодекс, то какую цель ему следует ставить перед собой? Всеобщая и равная польза для всех наций – вот какова должна быть его задача и его обязанность». Такова была глобальная установка, которая, будь она выполнима, позволила бы представителям общественных наук с мышлением всепланетного охвата создать общий кодекс с учетом культурных, географических, метеорологических и множества прочих особенностей каждой страны.

Идея об интернациональном кодексе законов влекла за собой институциональные сложности, а также необходимость создания интернационального суда, способного проводить в жизнь решения, которые вели бы к миру путем справедливого разрешения споров между нациями (в общих чертах эта схема описана в его «Плане всеобщего и вечного мира»







...
5