Я – свинья и бреду, «куда нравится», без всякого согласования с нравственностью, разумом или «если бы кому-нибудь понравилось».
У меня всегда было желание нравиться только самому себе.
По сему существу свиньи я совершенно свободен.
Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали.
Я никогда не говорил неправды. Все мои «да» и «нет» равно истинны.
Сидит темный паук в каждом, гадкий, серый.
Это паук «я».
И сосет силы, время.
Тяжело дышать с ним.
Но не отходит. Тут.
И раздавил бы его. Не попадает под ногу.
Этот паук «я» в я.
И нет сил избавиться. Верно, умрем с ним.
…почему я так люблю ф-лос? Уважаю его? И мой и всемирный? – Чувствую неодолимым внутренним самосознанием, что вся моя доброта, нежность и (замечательная) чистота душевная течет от него.
Поэтому я думаю, что ф-лос очищает. Странно? – Да. Т. е. «да» – думаю (что очищает).
…я был рожден созерцателем, а не действователем.
Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить.
Я не нужен: ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен.
Есть люди, которые рождаются «ладно», и которые рождаются «неладно». Я рожден «неладно» <…>.
«Неладно» рожденный человек всегда чувствует себя «не в своем месте»: вот, именно, как я всегда чувствовал себя.
Сочетание хитрости с дикостью (наивностью) – мое удивительное свойство. И с неумелостью в подробностях, в ближайшем – сочетание дальновидности, расчета и опытности в отдаленном, в «конце».
Моя хитрость никогда не была угрюма.
Это клоун (в цирке ненавижу «выход клоунов»), скорее – резвящийся мальчик, который кувыркается и перескакивает через свою голову…
…уже с детства я как-то приучен говорить о себе не иначе, как шутя, хотя часто бывал серьезен…
Во мне ужасно есть много гниды, копошащейся около корней волос. Невидимое и отвратительное.
Мой идеал – тихое, благородное, чистое. Как я далек от него.
В мышлении моем всегда был какой-то столбняк.
Душа моя, как расплетающаяся нить. Даже не льняная, а бумажная. Вся «разлезается» и ничего ею укрепить нельзя.
Во мне нет ясности, настоящей деятельной доброты и открытости. Душа тоя какая-то путаница, из которой я не умею вытащить ногу..
Есть ли я «великий писатель»? Да.
Зачем жил? Не знаю. Все писал. Всю жизнь. Мысли. Вихрь чувств… Ну, чорт с ними [СУКАЧ (II)].
Розановское самообнажение, самоуничижение и самобичевание, вкупе со слезливо-умильными воздыханиями о себе, страдальце пред Богом, не должны, конечно, восприниматься как «исповедь грешной души». Это в первую очередь – остранение[35], т. е. литературный прием. Спровоцировав таким образом читателя, Розанов по его поведению внимательнейшим образом изучал реакции кризисного сознания, столь характерного для русского общества предреволюционных лет.
Розановское письмо – это зона высокой провокационной активности, и вход в нее должен быть сопровожден мерами известной интеллектуальной предосторожности. Розанов, особенно поздний Розанов, автор «Уединенного» и последующих книг – «коробов мыслей», предоставляет читателю широкие возможности остаться в дураках. <…> Тонкий и удачливый провокатор, Розанов высмеивает читательское представление о писателях (представление, которое сообща создали читатели и писатели), вызывая, что называется, огонь на себя. Читатель верит в исключительные качества писателя? В его благородство, высоконравственность, гуманизм? Розанов в своих книгах не устает выставлять себя некрасивым, неискренним, мелочным, дрянным, порочным, эгоистичным, ленивым, неуклюжим… Но если читатель вообразит себе, что перед ним автопортрет Розанова, то он в очередной раз ошибется. Розанов вовсе не мазохист и не раскаявшийся грешник. Он снисходит до интимных признаний не с целью исповедального самораскрытия, а с тем, чтобы подорвать доверие к самой сути печатного слова. В конечном счете ему важны не изъяны писателя, а изъяны писательства. Есть в Розанове и лирическая струя, но она не находит самостоятельного выражения. Сентиментальный и мечтательный Розанов вдруг начинает говорить языком, занятым у ранних символистов. Преображение розановского слова совершается, как правило, в явной или тайной полемике [ЕРОФЕЕВ Вик. (I)].
В одной из своих критических статей, густо пропитанной антипрогрессистским пафосом[36], Розанов возложил на «низового» русского фольклорного героя – Ивана-дурака, миссию противостоять наступающем на Россию прогрессу:
Что же такое этот «дурак»? Это, мне кажется, народный потаенный спор против рационализма, рассудочности и механики, – народное отстаивание мудрости, доверия к Богу, доверия к судьбе своей, доверия даже к случаю [РОЗАНОВ-СС. Т. 1. С. 422].
Об искренности и естественности для самого Розанова такого рода стиля поведения говорит, в частности, его предсмертное письмо Н.Э. Макаренко от 20 января 1919 г., в котором имеется такая вот невеселая заключительная фраза:
Ну, миру поклон, глубокое завещание никаких страданий и никому никакого огорчения. Вот, кажется, все! Васька дурак Розанов[37].
Однако существует мнение, что «зацикленность» Розанова на себе – не творческий прием, а особенность психики. Основываясь на традиции классической патопсихологии, одни из исследователей прозы писателя объясняет ее своеобразие «аутизмом». «Аутистическую» симптоматику он находит тексте «Уединенного» (1912), в «издевательствах» автора над собственной фамилией и внешностью. Розановское заключение: «Внешняя непривлекательность была причиною самоуглубления», – представляется исследователю ошибочным с точки зрения причинно-следственной связи: на самом деле – все совсем наоборот. Интровертность у Розанова первична. А «афоризм»: «Я похож на младенца в утробе матери, но которому вовсе не хочется родиться. “Мне и тут тепло”…» – демонстрирует ощущение «спрятанности», отгороженности: «И это – аутизм» [ЖЕЛОБОВ. С. 103].
В этой связи представляет также интерес высказывание коллеги Розанова, нововременца Михаила Меньшикова, который в статье «О гробе и колыбели» (1902) писал, ссылаясь на розановского друга и биографа Эрнста Голлербаха, что психиатры считали Розанова полусумасшедшим и что он психопат [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 501].
На литературных подмостках между фигурами Василия Розанова и Эдуарда Лимонова, как трикстеров эпохи модерна и постмодерна (соответственно – начала и конца XX в.), существует разительное типологическое сходство [38]. И тот и другой, «показывая язык и строя рожи интеллигентской “общественности”», выступали в роли агентов-провокаторов[39] духовной смуты своего времени, что приводило в частности к «расшатыванию единства субъекта в русской культуре» [ГРЮБЕЛЬ]. Можно отметить и другие черты сходства между этими трикстерами: их юродство суть «поведенческий стереотип культуры <Серебряного века и постмодерна>, в соответствии с которым они “творили” свой личный миф» [КРИВ], и оба они – мифологизированные фигуры [ЕДОШИНА (I) и (II)]. Такая форма поведения была востребована обществом и приносила обоим литераторам солидный доход. Эдик Лимонов, кормящийся на Западе с разных тарелок, но заявляющий при этом, что он якобы «патологически честен», на данную тему предпочитал не распространяться. А вот Василий Розанов, напротив, особо подчеркивал: работает он, мол, на Суворина, потому что в его газете очень хорошо платят[40], и за большие деньги – как, например, это имело место в случае «Земщины»[41], он напишет все, что ни заблагорассудится заказчику. Такого рода циничная беззастенчивость мало походила на образ «Василия Блаженного», однако вполне соответствовала типичной для той эпохи фигуре агента-провокатора.
Напомним, что, «агент-провокатор» («agent provocateur», фр; «inciting agent», англ.), он же «подстрекатель» – это, в культурологическом контексте, лицо, которое совершает или ведет себя таким образом, чтобы путем демонстрации идей или действий, которые противоречат общепринятым нормам, правилам поведения или морально-этическим законам, возбудить ссору, вражду и раздор в той или иной социальной среде.
Примечательно в этой связи, что том 20 собрания сочинений В.В. Розанова, в который вошли «Статьи, очерки 1910 г.», в соответствии с указанием самого автора назван «Загадки русской провокации».
Современным примером акции агента-провокатора на отечественной культурной сцене является панк-молебен «Богородица, Путина прогони» панк-рок-группы «Pussy Riot» в московском храме Христа Спасителя 3 марта 2012 г.[42] В виртуальном информационном пространстве роль агента-провокатора играет «компьютерный тролль». На поприще идейного подстрекательства Розанов-трикстер, выступая как иудействующий пансексуалист-христоборец, устраивал скандалы, не уступающие по резонансу успеху лимоновского романа «Это я Эдичка» или панк-рок-акции «Pussy Riot». В качестве исторического парадокса отметим, что в консервативно-охранительской Российской империи, где «свирепствовала жестокая цензура», трикстер Розанов чувствовал себя как сыр в масле. Он, конечно же, признавал, что:
Объективно: можно в такой скандал залезть и таких оплеух наполучать «в наш прозаический век» со «своими интимностями», что «мое почтение».
Но дальше скандала, сопровождавшегося потоком разгромных критических статей, обвинений в «моральной невменяемости», «половом сумасшествие» и порнографии[43], а так же временного запрета на продажу книг, дело не заходило. В свободной же якобы от церковного диктата «демократической» России и Лимонов, и солисты «Pussy Riot» за свои идейные провокации подвергались жестоким репрессиям со стороны государственной власти. По этой причине, возможно, они не добились серьезных результатов на общественной и культурной сцене, тогда как Розанов сумел внедрить свою критику «обессилевшего христианства»[44] и гендерную метафизику в актуальный религиозно-философский дискурс.
Генриетта Мондри особо подчеркивает, что
В современном розановедении укрепилась установка на рассмотрение Розанова как писателя. Работающего в поэтике постмодернизма. Это мнение разделяется и мною <…>: тексты Розанова построены по законам паратаксиса[45], который есть одна из доминант постмодернизма. <…> о паранойе и шизофрении, и паратаксисе и метонимии[46] как соответствующих характеристиках модернизма и пост модернизма[47]. О метонимии у Розанова как знаке его близости к постмодернистской поэтике[48][КУРГ-МОНД. С.267].
Выступая как бы от имени обывателя, охранителя «земного уюта», изо всех сил старающегося приструнить неумолимо надвигающееся время перемен, Розанов-трикстер свои «пестрые мысли» манифестирует как идеи, не менее эпатажные, чем те, что провозглашались его идейными, якобы, противниками – декадентами и радикальными модернистами. Вся его критика с точки зрения сложившихся к тому времени представлений об истории русской литературы – «пощечина общественному вкусу», декларируемое им отрицание христианских ценностей и преклонение перед текстами Талмуда – кощунство ересиарха, разглагольствования об иудействе и «еврейском вопросе» – чистой воды антисемитизм, а откровения, касающиеся сексуальности, семьи и брака – крайняя степень непристойности, граничащая с порнографией.
– И ничего более оголтелого нет?
– Нет ничего более оголтелого.
– Более махрового, более одиозного – тоже нет?
– Махровее и одиознее некуда. Прелесть какая. Мракобес?
– «От мозга до костей», – как говорят девочки. – И сгубил свою жизнь во имя религиозных химер?
– Сгубил. Царствие ему небесное.
– Душка. Черносотенством, конечно, баловался, погромы и все такое?..
– В какой-то степени – да.
– Волшебный человек! Как только у него хватило желчи, и нервов, и досуга? И ни одной мысли за всю жизнь?
– Одни измышления. И то лишь исключительно злопыхательского толка.
– И всю жизнь, и после жизни – никакой известности?
– Никакой известности. Одна небезызвестность [ЕРОФЕЕВ Вен.].
Ибо стоило ему только с детской, якобы (sic!), искренностью сознаться:
Даже не знаю, через «ять» или «е» пишется «нравственность». И кто у нее папаша был – не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее – ничегошеньки не знаю,
– как на его голову обрушивался град общественного возмущения. При этом сам Василий Васильевич удивлялся:
Куприн, описывая «вовсю» публ. д., – «прошел», а Розанов, заплакавший от страха могилы («Уед.»), – был обвинен в порнографии.
Не понимаю, почему меня так ненавидят в литературе. Сам себе я кажусь «очень милым человеком».
Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче). Никогда не волнуюсь и никуда не спешу.
Такого «мирного жителя» дай Бог всякому государству. Грехи? Так ведь кто же без грехов.
Не понимаю. Гнев, пыл, комья грязи, другой раз булыжник. Просто целый «водоворот» около дремлющей у затонувшего бревна рыбки.
И рыбка – ясная. И вода, и воздух. Чего им нужно?
(пук рецензий).
Впрочем, «возмущение» представителей общественности было, видимо, с «двойным дном», ибо:
говорили о Розанове знающие люди: поймите, как он ни задевал Церковь, она его любила, потому что видела что вся благоразумная рассудительность религиозной философии Булгакова, Франка, других, такая умная, веры мало прибавила, а несколько розановских слов о чадолюбивом диаконе, о Боге «милом из милого, центре мирового умиления» имеют такую силу и так располагают к вере [БИБИХИН].
Розановский идейный оппонент – философ-мистик Владимир Соловьев учил:
Идеал должен быть одноцентренным, довольно того, что наша реальная жизнь и история расплываются.
У самого же Розанова никакого центра не было: все у него плыло, менялось, безнадежно запутывалось, даже самое что ни на есть главное для христианина – душа:
Душа моя какая-то путаница, из которой я не умею вытащить ногу…
При всей своей одиозности Розанов – крупная фигура Серебряного века, столь богатом выдающиеся имена. С ним можно и должно спорить, возмущаться – он к этому призывает и сам с собой делает это постоянно. Но по глубине своей мысли и изысканности ее выговаривания на письме он остается одним из самых искренних и трогательных и задушевных русских писателей-собеседников. В литературных «коробах» есть и нежность, и радостное удивление прелестям мира сего, и смелость, и острота мысли… Бог для Розанова – невидимые миру слезы, которые есть мера человека и его поступков. «Приступите к Нему и просветитесь» (Пс. 33:6). Сам он предстоял пред Ним таким, каков есть, «не в мундире». И все, чего бы он не говорил, какую бы эпатажную ересь не нес, все у него обращено Богу, как и его грусть, одиночество и восхищение – всегда с умилением! – Творением.
Чувство Бога есть самое трансцендентное в человеке, наиболее от него далекое, труднее всего досягаемое: только самые богатые, мощные души, и лишь через испытания, горести, страдания, и более всего через грех, часто под старость только лет, досягают этих высот, – чуточку и лишь краем своего развития, одною веточкой, касаются «мирам иным».
…Я мог бы отказаться от даров, от литературы, от будущности своего я… слишком мог бы… Но от Бога я никогда не мог бы отказаться. Бог есть самое «теплое» для меня. С Богом никогда не скучно и не холодно.
Розанов – «религиозный мыслитель». Соотношению этих двух составляющих своего мировоззрения он определил с исчерпывающей полнотой:
Боль жизни гораздо могущественнее интереса к жизни. Вот отчего религия всегда будет одолевать философию.
В итоге всех размышлений Розанова все у него сводится к Богу:
В конце концов Бог – моя жизнь. Я только живу для Него, через Него; вне Бога – меня нет.
В статье «С носовым платком в царствие небесное» Андрей Синявский утверждает, что:
Розановская полемика с христианством – это совсем не богословие и не метафизика. А это попытка защитить человека, мир и Самого Бога – от небытия. Поэтому Розанов не зол, а добр в своей религии. В письме Голлербаху 1918 года он даже утверждает, что он, Розанов, куда добрее Христа. «Никогда, никогда, никогда я бы не восстал на Христа, не "отложился" от него (а я и "отложился" и "восстал"), если бы при совершенной разнице и противоположности, бессеменности и крайнесеменности не считал себя богаче, блаже (благой), добрее Его».
Соответственно, и своим стилем Розанов как бы защищает дух от бесплотности и бескровности. Поэтому он оплотняет свои образы, вливает в них кровь – причем в образы, заведомо неосязаемые [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 454].
Говоря о мировоззренческих представлениях Розанова, уместно озвучить точку зрения знаменитого польского слависта и культуролога Анджея Балицкого. В предисловии к своей «Истории русской мысли от Просвещения до марксизма» он пишет, что:
для того чтобы лучше оценить особые достоинства и своеобразие русского философствования <…> методически продуктивнее говорить о «русской мысли» вместо «русской философии», принимая во внимание, во-первых, что философия в России очень поздно и не очень прочно была институализирована в качестве академической дисциплины (вплоть до 1905 г.), и вследствие этого, во-вторых, русская мысль всегда была не столько профессиональным, сколько общественным делом – «мировоззрением» прежде всего и в конечном счете; это и делает ее такой интересной для историка философии [WALICKI. Р. XI11—XVII].
Как беллетрист Розанов, бесспорно, представитель русского модернизма и именно в этом качестве повлиял на русскую литературу XX в.: от Ремизова и Шкловского, до Андрея Синявского, Виктора и Венедикта Ерофеевых, Лимонова др., о чем речь пойдет ниже.
Эстетические взгляды Розанова ставят под сомнение традиционную идеалистическую «триаду» добра, истины и красоты как тождественных понятий. Для автора «Опавших листьев» «Порок живописен, а добродетель тускла». Может быть, именно поэтому розановское письмо – это зона высокой провокационной активности, и вход в нее должен быть сопровожден известными мерами интеллектуальной предосторожности. Розанов, <…> предоставляет читателю широкие возможности остаться в дураках.
<…> Розанов вовсе не мазохист и не раскаявшийся грешник. Он снисходит до интимных признаний не столько с целью исповедального самораскрытия (хотя стихия сладостного эксгибиционизма ему отнюдь не чужда), сколько с тем, чтобы подорвать доверие к самой сути печатного слова. В конечном счете ему важны не изъяны писателя, а изъяны писательства [ЕРОФЕЕВ ВИК. (II)]
Для нашего же повествования важно выделить не изъяны или достоинства личности Василия Васильевича Розанова, а написать его литературный портрет в эпатажном образе трикстера, играющего самые разные, но всегда провокативные[49] роли на идейной сцене Серебряного века.
Кн. Святополк-Мирский писал:
…трудно, если вообще возможно, передать мироощущение, вкус, запах такого человека, как Розанов. Да не так уж, может быть, и надо, в конце концов (с точки зрения русского патриота) его пропагандировать среди иностранцев. Есть люди, которые ненавидят, глубоко ненавидят Розанова и которые считают его неприятным, отталкивающим. Строгие православные священники сходятся в этом неприятии с ортодоксами совсем иного рода – такими, как Троцкий. Розанов – антипод классицизма, дисциплины и всего, что имеет отношение к позиции, к воле. Его гений женственен, это голая интуиция, без следа «архитектуры». Это апофеоз «естественного человека», отрицание усилия и дисциплины.
Андре Суарес[50] сказал о Достоевском, что тот явил собой «скандал наготы» (le scandal de la nudite). Но Достоевский еще вполне прилично одет по сравнению с Розановым. И нагота Розанова не всегда прекрасна. Но, несмотря на все это, Розанов был величайшим писателем своего поколения. Русский гений нельзя измерить без учета Розанова, а мы должны нести ответственность за наших великих людей, какими бы путями они ни шли… [ФАТЕЕВ (II). Кн. II. С. 350].
О проекте
О подписке