Так уходило пестрое шумное лето и приходила спелая благозвучная осень. Времена сменяли друг друга, а я все никак не могла оставить Романовича в прошлом сезоне, как джинсы-дудочки, например, или караоке.
– Рота, подъем! Сопли-слюни в сторону, нас ждут великие дела! И, кстати, ты за гондоний глаз… ну прости короче, – Настя суетилась на кухне. – Идите есть, я арабскую шакшуку сделала.
– Я ж еврей, – продирал глаза Романович и зевал, не прикрывая рта.
– Ну тогда не ешь.
– Но пахнет-то вкусно! – медленно перетек он за стол.
Настя поставила перед ним сковородку и всунула в руки вилку. Романович помялся с секунду и принялся уплетать за обе щеки.
– Так, я сейчас еду к Линде, а ты давай отсматривай фотографии и телеграфируй, – выпалила речитативом Настя. За последние годы у нее вошло в привычку раздавать всем указания.
– Тебя подкинуть? Гондоний глаз к вашим услугам, если что, – заметно приподнятое настроение Романовича настораживало даже меня. Я хотя бы пыталась строить из себя угрюмого человека, чтобы не показаться блаженным йогом, ненароком достигшим нирваны.
– Ну давай. Только, если что, это временное перемирие. Я тебя еще не простила. – Настя поднялась со стула, кинула тарелку в посудомойку и торопила пристальным взглядом Алека, жадно поглощающего завтрак.
Домашняя еда для Романовича – раблезианские яства.
Уже на пороге, надев кроссовки, Алек потеребил меня по загривку, распушив волосы и поцеловал в уголок губы – так, что технически можно списать за осечку, но оставляет зазор для вольного восприятия ситуации.
– Владу привет! – не сдержался он, чтобы не поддеть меня на прощание.
Он знал, что я никогда не передам этот привет, не сознаюсь, что мы виделись. И мы оба прекрасно понимали: это не последняя наша встреча. Вопрос времени и нескольких бокалов вина.
– Иди давай, – я выпроводила его коленкой под пятую точку и закрыла за ними с Настей дверь.
От случившегося в ночи повысился пульс и горели щеки. Понять, что происходит между нами с Алеком, – как расшифровывать катрены Нострадамуса. Сизифов труд, одним словом.
Расплывшись в улыбке, я дошла до гостиной и на секунду словила какой-то благодушный дзен. Как будто моя жизнь возвращалась на круги своя.
Я распласталась на диване, открыла ноутбук и начала просматривать фотографии, доедая за Романовичем шакшуку. Полуночные грации танцевали в тесных корсетах и липком латексе, они вытягивали ноги в чулках с ажурными подвязками, а мужчины с оголенными торсами играли с их зажимами на груди, кожаные маски окаймляли лица с мутными от алкоголя глазами. Казалось, я смотрела экранизацию снов завсегдатаев «Студии 54» в Нью-Йорке середины семидесятых. Тут показалась Линда, она старалась держаться обособленно и с нескрываемым восторгом изучала происходящее на сцене, не решаясь приблизиться. Там в клетках танцевали полуобнаженные дивы, просовывали коктейльные вишни сквозь сетку и кормили ими проходящих мимо куртизанок. Я даже включила нуарный сборник Hotel Costes для задушевного просмотра.
Из трепетного блуда меня вырвал звонок.
Гога впервые был у Линды в съемной квартире и заплутал на этаже, поскольку никто из соседей не удосужился пронумеровать свои обители.
– Это не дом, а долбаный бермудский трапецоид. Куда идти?
– Серая дверь, перед ней еще кислотный половичок с черепом. Видишь?
– О! Огонь! – слышалось, как он тягается с замком.
– А ты чего у нее делаешь? – полюбопытствовала я, чтобы хоть как-то вернуться к беседе и не скатываться мыслями в сумятицу из-за Романовича.
– За вещами приехал. Она еще попросила дневник взять, чтобы тебе передать. Где такое обычно хранится?
– Должен лежать среди книжек за стеклянной дверцей. Пухлая такая тетрадь белая. – Я заметила, что Настя привезла с собой турку, и поставила варить кофе, не отключаясь от разговора.
– Тут погром небольшой, и никакого рукописного дневника я не вижу, только альбомы с иллюстрациями.
– Точно?
– Квартира-то крохотная, я все обшарил.
– Сейчас приеду! – я захлопнула крышку ноутбука, кинула его в сумку, натянула на себя джинсы, мужской худи и скрылась в полости капюшона. Уже в прихожей я услышала знакомое противное шипение с кухни, вернулась и убрала турку с горелки. Мы с бытом находились в фазе активного противодействия.
Варить кофе дома – видимо, правда не мое.
С Линдой за эти годы случилось немало. Акробаты пера и виртуозы фарса буквально распяли ее семью во всевозможных журналистских расследованиях: «Генерал в отставке торгует землями военных частей», «Горемыка-риелтор вместе с армейскими друзьями распродал родину финнам». Кажется, это было самое мягкое из аннотаций. Арест ее отца и позже «Шемякин суд» стали неожиданностью для Линды, как и все обвинения. Происходящее казалось неоправданной расправой, ее отец никогда не был богат как Кочубей, жили они вполне ладно, но чтобы кому-то насолить, и такой кульбит – это было за гранью.
В личном все тоже было непросто. Линда родила сына, Ванечку, но дружной семьи так и не сложилось. Ее муж, наш школьный знакомый, имя которого мы предпочли предать забвению и не поминать всуе, оставив только инициал Г., получил возможность пройти стажировку в Дублине и не хотел этой возможности упускать. Визу же Линде не дали, а после выяснилось, что ее документы на визу и не подавали. Он, исполнив «Чао, бомбина-сеньорита», скрылся за горизонтом, а Линда с Ванькой тем временем остались в Москве. Родители Г. всем своим видом показывали, что им некомфортно жить с ней и ее гиперактивным ребенком, да еще и их содержать – своего жилья у нее не было, только комната в родительской квартире, но как они там вдвоем разместятся?
За плечами у нее висело, как рюкзак, незаконченное художественное образование. Она перевелась с потерей курса в МАРХИ, досдавала все, что могла, грызла зубодробительный гранит математических наук и чертила до посинения пальцев. Г. финансово никак ни в ее, ни в жизни ребенка не участвовал. Тогда было принято решение, что ребенок поживет с его родителями, пока Линда не встанет на ноги. Ее отец после развала компании и кончины матери запил и начал буянить, и Линде пришлось съехать из дома и снять небольшую однокомнатную квартиру с видом на железнодорожные пути. Поскольку заочного и вечернего вариантов обучения не было, она устроилась менеджером в ресторан, чтобы иметь возможность учиться, а по выходным навещала сына. Иногда после летнего отдыха он начинал называть ее по имени, что, конечно же, сильно тяготило и било под дых – будто это «Линда» было не ее именем, а стрелой, приправленной кураре. В последнее время все пошло на лад, ее взяли в архитектурное бюро стажироваться. Занятно, сколько бы раз почва ни уходила из-под ее ног, Линда не теряла чувства юмора и верила, что не дается человеку больше, чем он способен преодолеть.
Я зашла в ее дом, и стало по-настоящему грустно. Она как могла пыталась разукрасить халупу яркими деталями, сама шила гардины, перевязывая их бечевкой для антуража. Жизнь хлестала ее по щекам, выгоняя из центра в спальные районы, а она покупала швейную машину Zinger столетнего возраста и пыталась снова оседлать судьбу.
– Так, вещи ее я собрал. Холодильник почистил, чтобы ничего не завоняло. Паспорт, страховой полис – все вроде взял, – отчитался Гога.
Я безропотно искала дневник. Буквально несколько месяцев назад мы с Линдой делали генеральную уборку и как раз положили его вместе с поэзией Серебряного века. Ахматова склонилась к Гумилеву, а дневника и след простыл.
– Ладно, я поехал, ты тогда закроешь все? – поспешил ретироваться наш друг-торопыга.
Еще с полчаса я рыскала по шкафам, но, изучив даже содержимое корзины с грязным бельем, угомонилась. Я расселась на подоконнике, рассматривая хитросплетения железнодорожных путей, и училась медитировать под шум города, как Романович. Как оказалось, когда надо, не думать я не умею. Именно потому я снова взяла в руки ноутбук и начала листать фото.
Тут некто до боли знакомый посмотрел на меня с экрана. Я проморгалась и увеличила фото – на случай если вдруг показалось. Да, я боюсь нечисти, неупокоенных душ и даже домовых, всегда объезжала стороной кладбища, даже готическое Введенское с его склепами, чтобы не столкнуться с призраками, в которых до этого дня не верила.
Но он смотрел на меня с экрана: ссутулившийся, постаревший, потрепанный, но живой – Максим Марецкий, погибший любовник Киры Макеевой. Память рисовала кистью образы: раскуроченная вдребезги машина, на которой он гнался за нами с Романовичем, чтобы рассказать, что на самом деле случилось с Кирой и картинами. А я боялась правды как огня. Скрежет металла, чтобы достать его из кузова, скрипучие носилки, черный мешок, повалившийся отбойник. Моя сестра Карина в карете скорой помощи. Ее испуганное лицо, подсвеченное проблесковым маячком скорой. Макс пытался завладеть картинами Киры, как ополоумевший пытался продать как можно дороже, и жизнь переломила его через хребет. Я долго пыталась понять, жаль мне его или нет. С одной стороны, Марецкий – персонаж сложный, противоречивый, расчетливый, с другой стороны – человек же, со своими мотивами, пусть мне и неизвестными. Смерть никогда не была так близко, как с ним и Кирой – казалось, Эрос и Танатос крепко держали их за руки.
Может, все-таки показалось?
Я с остервенением начала прокручивать кадры, пытаясь поймать его силуэт на периферии фокуса. И нашла его сидящим недалеко от Линды, за барной стойкой. Я достала телефон и сфотографировала монитор. Набрала Карине – привычные гудки.
Карина шарахалась от нас как черт от ладана и не только саботировала встречи, но и сбрасывала звонки. Я догадывалась, что последние события вряд ли найдут в ней благостное созвучие, а то и вовсе собьют с пути истинного.
Но мы все равно дружили, пусть временно и незримо. Все-таки двадцать лет вместе. У нее, как и у Романовича, была своя пачка индульгенций, запрятанная во внутренний карман. Рано или поздно я за все их прощала.
Карину – за то, что переполошила всех своей выдуманной наркоманией, от которой лечилась в клинике вместе с Кирой, в то время как мы сдавали вступительные экзамены. За то, что потом слетела с катушек, заразилась химическим сплином и начала пробовать на себе препараты, примеряя образ Киры. А особенно за то, что умела оказываться в ненужное время в ненужных местах, знакомиться там с очень ненужными людьми и впутываться в истории разного уровня криминального содержания. После смерти Марецкого она резко метнулась на сторону света, крестясь и падая, сжигая мосты без разбора.
Первое, что Карина сделала, когда осознала, что сотворила с собственной жизнью, – уехала в Дивеево, никому ничего не сказав и никого не предупредив. Сняла комнатушку неподалеку в гостевом доме – светелку два на два метра, облачилась в бесформенное платье, похожее на хламиду. И пока она готовилась к первому причастию, мы обзванивали морги, больницы и обезьянники.
К исповеди она подошла сознательно: по совету батюшки разложила по полочкам и листам все свои грехи с самого детства. Так ее жизнь разместилась на двадцати шести страницах мелким почерком. Она вписала все: и обманы родителей, и богохульство, и вызов «пиковой дамы» в пионерском лагере, и соитие с женатыми мужчинами (прелюбодейству вообще была отведена львиная доля листов), и как один раз ей дали сдачи с крупной купюры на тысячу больше, а она промолчала и оставила себе. Все было в этом списке, кроме одного греха. Ей казалось, что озвучь она содеянное – Бог навсегда отвернется от нее. Карина работала на местной пасеке, срезала сирень, чтобы украсить трапезную, щеткой оттирала полы от воска, делала все, о чем ни попросят, надеясь, что на ее добродетели будет невидимый экслибрис и не канет хорошее в анналах истории.
Нет, она не собиралась отрекаться от мирской жизни, а, скорее, перечитав «Чистый понедельник» Бунина, примерила на себя образ героини до конца – начиная от вегетарианской столовой, заканчивая поклонами и чтением псалмов. Но вера, к которой приходишь от отчаяния, от жажды прощения самого себя, имеет свои побочные эффекты: как только на душе становится легче, ты забываешь имена тех, кому молился.
Вернулась Карина в Москву из Дивеево спустя две недели с иконой Серафима Саровского и твердым намерением жить легко и просто. Она поступила на вечернее отделение и выучилась на лингвиста. Языки ей легко давались с самого детства, а в ее семье и вовсе было принято общаться между собой на английском. Так что днем она работала помощником генерального директора небольшой трейдерской компании, после училась, а по выходным переводила англоязычную современную литературу на русский. Последнее приводило ее в экстаз: и читает, и деньги зарабатывает, еще и как курсовую работу можно сдать. К деньгам у нее, в отличие от нас всех, выработалось крайне спокойное отношение: ей хотелось путешествий, но без изысков, чтобы интересно и дух захватывало, позволять себе не считать копейки, закупая скоромные продукты, а все остальное – постольку-поскольку, так, мишура. Не знаю уж, что случилось с ней в Дивеево, но эта жизненная простота была предметом зависти для всех нас. Ей практически ничего не надо было для счастья. В Великий и Рождественский посты она преображалась – не позволяла себе ни театров, ни кино, питалась скромно, не отождествляя себя с физической оболочкой.
Карина вообще была любителем ставить на себе различного рода эксперименты: например, могла запросто решить, что будет вставать с рассветом и делать тибетскую гимнастику «Око возрождения» целый месяц, не срываясь и не давая себе поблажек. Или как-то она решила месяц побыть сыроедом, ходила на работу с контейнерами морковки и сельдерея, гремела соковыжималкой в переговорке и даже отключила в квартире газ, чтобы не было соблазна что-то пожарить или сварить. Так она отказывалась на год от кофе, на полгода – от секса и косметики, она изымала из обихода нецензурную брань и, если это не приносило ее жизни гармонии, возвращала ее обратно.
Так же она поступила и со мной как формой деструктивного общения. Тогда я сочла это попыткой высечь море, но за те полтора года, что мы не общались, смирилась и приняла. Я слышала от общих знакомых, что за танталовы муки с работой и вечерним образованием воздалось сторицей: Карина стала редактором отдела зарубежной прозы в известном издательском доме, защитила диплом на отлично, занялась цигуном и даже взяла преподавателя, чтобы тот научил ее играть на думбеке. Последнее, правда, потом оказалось сплетней.
Иногда я разглядывала шрам на руке от подросткового ритуала обращения в кровные сестры и подумывала набить на его месте татуировку – он множил мои фантомные боли. Многое из того, что делала Карина, казалось нам всем бравадой, будто она храбрилась, что ей никто не нужен, пряталась от самой себя и перекраивала свой образ жизни в попытках убежать от прошлого. А бежать действительно было от чего. И порой, когда она ложилась спать и забиралась на высокую перину, гасила прикроватный светильник, ей казалось, что кто-то перетаптывается у входной двери, шерудит ключом в замочной скважине и вот-вот на пороге покажется она старая, та, что шла в базовой комплектации. В такие моменты Карина заваривала ромашковый чай, пила седативные и засыпала, оставив включенным бра в коридоре, бубня под нос молитву животворящему кресту, благо такие тревоги носили спорадический характер.
Карина была человеком практичным и тщательно изучала пространство вариантов. Когда ввиду юношеской абулии и лени она понимала, что с огромной вероятностью провалит вступительные экзамены, сразу начинала искать пути отступления. К выдуманной наркомании она подошла со всей серьезностью: прочитала массу медицинской литературы (а лучше бы Гоголя), провела опыты, тестируя различные препараты и втихую сдавая мочу в подвальную лабораторию, ночами сидела на форумах анонимных наркоманов в поисках соответствующей для нее истории, парафраз которой она озвучит родителям. Ровно с той же серьезностью она подходила к вопросу счастья. Изо всех сил пыталась достичь воспетой Демокритом эвтюмии или на худой конец полной атараксии. Для того чтобы «воспитать» в себе умение быть счастливой, она составила список того, что приносит ей удовольствие вне зависимости от внешних факторов. И тут выяснилось: сильнее всего она любит вкусно поесть, интересно почитать и погулять по Кузнецкому мосту с термосом чая с клюквой. Позднее к этому добавились танцы, пение голышом под душем и настольные игры.
Ее расписание который год не менялось, и я всегда знала, где ее застать. Хоть мы и не общались.
О проекте
О подписке