– Значит, так. Мы с Солнцем встанем у черного хода. Илья и Людмила – у центрального. Остальные расходятся по залу и внимательно следят за всеми посетителями. Неважно, мужчина это или женщина. Шестикрылый может подослать кого угодно.
Недовольно морщась, Громова подхватила под руку высокого смуглого парня с буйной шевелюрой и затравленным взглядом и устремилась к большому, во всю стену, зеркалу. Здесь и осталась, делая вид, что прихорашивается и оправляет клетчатую рубашку своего кавалера. Другие охотники за Падшим Ангелом двинулись в зал, а мы с Пашей прогулочным шагом направились по коридору в глубь галереи, делая вид, что просто осматриваемся.
– Я видел схему здания, служебный выход где-то здесь, – прошептал МиГ, сворачивая за угол и спускаясь по ступеням вниз.
И в самом деле, мы приблизились к незапертой железной двери, Паша толкнул ее и выглянул на улицу. Огляделся по сторонам и удовлетворенно кивнул.
– Все правильно. Выход на задний двор. А теперь, Софи, давай целоваться.
– Пашка, с ума сошел?
– Исключительно для конспирации. А ты что подумала?
Что подумала, то и подумала, не важно. Он прижал меня к себе, впился губами в мой рот, я закрыла глаза, обняла за шею и, почувствовав такой знакомый запах табака и краски, на какое-то мгновение утратила чувство реальности. Разве такое бывает? В многомиллионном городе оказаться в одно время в одном месте… Люська права, наша встреча – и в самом деле удивительное совпадение. Скрипнула неплотно прикрытая дверь, мне в лицо повеяло ветерком с улицы, и, когда я взглянула на Петрова, то увидела, что он медленно садится на пол. Парень с изумлением смотрел на меня, и в стекленеющих его глазах я отчетливо видела свое отражение.
– Паш? – тихо прошептала я.
Петров молчал, и это было особенно страшно.
– Пашка, что? Не молчи! – закричала я так, что у самой заложило уши. – Сердце? Да? У тебя прихватило сердце?
Он беспомощно улыбнулся и привалился к двери. Привалился неплотно, между ним и дверью оставалось приличное расстояние, и я, усаживая Пашу удобнее, провела рукой по его спине. Рука коснулась липкого и теплого и, поднявшись повыше, уперлась в холодную сталь. Сообразив, что это, должно быть, нож, я тут же отдернула руку и увидела на пальцах кровь. Пашу зарезали? Но когда? И кто? А вдруг это я, только не помню? Это было самое страшное, и я не могла об этом думать. И не думать не могла. В голове стучало и пульсировало – я? Я? Я?
Я пребывала в ступоре, когда нас нашли. Какие-то люди суетились вокруг Паши, меня подняли с пола и отвели в машину, усадив на заднее сидение и пристегнув наручниками к какому-то мужчине в форме полицейского. Я не сопротивлялась. Я просто смотрела на все со стороны, как будто это происходит не со мной, и больше всего боялась утратить над собой контроль и выпустить в круг света ДРУГИХ.
Главный редактор Гурко уселся в пролетку, взгромоздил рядом с собой фотографические принадлежности и, подсадив спутницу на подушки, велел везти на Садовую-Спасскую. Дорогой редактор хмурил брови и говорил:
– Любопытно было бы узнать, под каким предлогом ты собираешься заявиться к Мамонтову? Здравствуйте, я Саша Ромейко? Собираюсь написать о вас ядовитый фельетон? Ну, допустим, с Врубелем я тебя сведу. С ним-то мы с тобой, Александра, поболтаем, тут уж будьте покойны. А вот насчет Саввы Ивановича не уверен – захочет ли он с нами разговаривать?
– Да бросьте, дядя Петя! – беспечно отмахнулась девушка. И самоуверенно добавила: – Ни один человек еще не отказывался от беседы со мной.
Самоуверенность Александры возникла не на пустом месте. Саша Ромейко и в самом деле была по-своему исключительна. В сложном искусстве фельетонистики она чувствовала себя как рыба в воде. Хотя в профессию пришла не сразу, сначала думая посвятить себя большой литературе. Как и все молодые барышни ее склада, девица Ромейко мечтала написать что-нибудь великое, как Мария Башкирцева, портрет которой висел у Александры над столом.
Нет, она, конечно, не планировала посмертно опубликовать свои дневники, как это сделала талантливая, но рано ушедшая из жизни поэтесса, переписывавшаяся с самим Виктором Гюго. Да это и не обязательно – рано уходить из жизни. Саша Ромейко еще поживет! И сделает что-нибудь исключительное. Она еще не знает, что именно. Но что-нибудь такое, что всколыхнет этот сонный мир. И заставит мужчин смотреть на женщин как на равных.
В газету ее привел случай. Вернувшись на каникулы домой, Александра попала прямиком на похороны двоюродной тетки. И за поминальным столом с удивлением узнала, что кузен и кузина поделят наследство покойной отнюдь не в равных долях. Дочери принадлежит лишь одна четырнадцатая часть наследства, остальное заберет себе сынок. И, хотя ее это совершенно не касалось – Александра была единственной дочерью своих родителей и родных братьев не имела, – несправедливость больно задела начинающую литераторшу. Там же, на поминках, Саша разразилась гневной речью, но только два человека отнеслись к словам мадемуазель Ромейко всерьез. Первым был теткин муж, смуглый живчик Петр Петрович Гурко. Дядя Петя как раз только-только начал издавать газету «Шершень ля фам», позиционируя как развлекательно-познавательную, и примерял на свое детище все неожиданное и оригинальное.
Вторым человеком был Володя Соколинский, единственный сын родной сестры дяди Пети, которого Саша знала с самого детства и жутко сердилась, когда родные называли их женихом и невестой. В том, что она и в самом деле нравится Соколинскому, Александра убедилась, когда отправилась на учебу в Дрезден, чтобы стать литератором. Володя последовал за ней и стал студентом юридического факультета. И как будущий юрист Соколинский с интересом выслушал за поминальным столом ее обличительную речь о несправедливости наследственной системы и пообещал как правовед со своей стороны сделать все возможное, чтобы остановить творящееся беззаконие. А дядя Петя предложил написать об этом фельетон и поместить в его газете. Петр Петрович не просчитался – смелая статья, написанная не без сарказма прекрасным русским языком, сразу же принесла «Шершню» популярность.
Почувствовав, что вовсе не большая литература, а разоблачительные фельетоны – как раз то, чего жаждет ее беспокойная душа, Шурочка больше не вернулась в Дрезденский университет, с увлечением взявшись писать для «Шершня». К работе своей она относилась серьезно. Если уж затевала статью, то материал собирала так основательно, что могла бы написать научный труд. Хорошее знание предмета вызывало симпатии и уважение к автору как у читателей, так и у героев статей.
Володя тоже остался в России, переведясь в Московский университет и продолжая изучать юриспруденцию. Шурочкина бескомпромиссность забавляла студента Соколинского, и часто по вечерам, сидя в гостиной и слушая, как невеста с горячностью рассказывает об очередной обнаруженной ею несправедливости в отношении женщин, беззлобно подтрунивал над ней, целуя в нос и называя своей «неугомонной глупой суфражисткой». Однако девушка вовсе не была глупой. Скорее наоборот. Может быть, слишком упрямой и чересчур настойчивой, но журналисту и нельзя быть другим.
– Какой смысл гадать, захочет Мамонтов с нами разговаривать или нет? Пока не рискнем, все равно не узнаем. Дядя Петя, давайте просто приедем на Садовую-Спасскую, а там уже будет видно, – решительно тряхнула рыжими кудрями Саша Ромейко.
– Ой, допрыгаетесь, Александра Николаевна! – с комической скорбью поджал губы родственник. – Найдете приключения на свою огнегривую голову.
Пожурил, но к Мамонтову поехал. Двухэтажный особняк на Садовой-Спасской знала вся богемная Москва. И по дороге Петр Петрович брюзжал:
– Сама должна понимать, кто такой Мамонтов! Это столп! Глыба! Магнат! У него получается все, за что он ни возьмется.
– С такими-то деньжищами немудрено.
– Да ты цинична!
– Пардон, мон анкл, больше не буду. А если честно, то я давно присматриваюсь к господину Мамонтову на предмет статьи. Вы правы, он уникальный человек. Как там о нем пишут в газетах? Успешный промышленник, страстный покровитель искусств, Савва Великолепный и Московский Медичи. Он не только помогает всем, кого находит талантливым, но и буквально фонтанирует идеями, заражая окружающих энтузиазмом. Покровительствует оперному искусству – открыл «Частную оперу Кроткова» и привлекает к созданию декораций – нет, не просто маляров, а лучших художников нашего времени! Люди искусства чувствуют себя в особняке Саввы Ивановича как дома. В общем, лучшего объекта для фельетона трудно найти.
– Что же о нем можно сказать в фельетонном стиле? – удивленно взглянул на племянницу Гурко. – Для неуживчивого Врубеля он даже отстроил целый флигель, в котором художник творит своих «Демонов».
К этому-то флигелю и подъехали сотрудники газеты «Шершень ля фам». Выпрыгнув из экипажа, Александра устремилась к крыльцу и, взбежав по ступеням, энергично принялась крутить ручку звонка. Велев извозчику дожидаться, Гурко двинулся за племянницей. Он как раз успел взойти на крыльцо, когда дверь распахнулась, и на пороге показался худощавый мужчина с зачесанными назад пшеничными прядями. Он окинул тяжелым взглядом приплясывающую от нетерпения девушку, потрогал рыжеватые усы и нелюбезно осведомился:
– Вам кого, сударыня?
Выглянув из-за спины журналистки, главный редактор с воодушевлением проговорил:
– Михаил Александрович, дорогой вы мой, мы к вам.
Обладатель пшеничных усов недоверчиво дернул плечом и не двинулся с места. Врубель был известен как художник, творчество которого решительно никто не понимает. Когда к юбилею Лермонтова решено было издать подарочный двухтомник поэта с иллюстрациями «лучших художественных сил», только Врубель благодаря протекции Мамонтова был единственным художником, неизвестным публике. Впрочем, именно его работы вызвали шумиху в прессе – критики отмечали их «грубость, уродливость, карикатурность и нелепость». Именно тогда Михаилу Врубелю и представился случай в первый раз реализовать тему «Демона», который завладел им еще в Киеве и не отпускал до сих пор.
Александра рассматривала одиозного художника. Высок, худощав, с бледным надменным лицом и светлыми водянистыми глазами, которые смотрят на нее так, точно она – пустое место. Собирая материал для задуманной статьи о Савве Мамонтове, фельетонистка услышала историю о первом визите Врубеля в Абрамцево, куда его пристроили гувернером хозяйских сыновей. Будто бы, желая поразить гостя, радушный Савва Иванович провел художника в свой кабинет и распахнул полог, закрывавший от посторонних глаз главную гордость мамонтовского кабинета – скульптуру Христа в человеческий рост работы Антокольского – очень дорогую для хозяина вещь. Врубель взглянул и брезгливо произнес:
– Это не искусство!
И Репина припечатал, прямо в глаза заявив Илье Ефимовичу, что тот не умеет рисовать. Одним словом, не характер, а уксус. Пока Александра рассматривала строптивца, тот нелюбезно проговорил:
– А, это вы, господин главный редактор!
В голосе Врубеля послышались ироничные нотки, и он насмешливо осведомился:
– Как продвигается охота за сенсациями?
– Может быть, пустите к себе? – пригибаясь под тяжестью фотографического оборудования, взмолился издатель «Шершня».
– Может, и пущу, – хмуро проговорил хозяин флигеля. И, окинув взглядом Александру, заинтересованно уточнил: – Кто это с вами? Актриса?
Говорили, что Врубель окружает себя людьми странными. Снобами, кутилами, цирковыми артистами, итальянцами, бедняками и алкоголиками. И что его переезд из Киева в Москву связан с увлечением цирковым искусством – в особенности одной цирковой наездницей.
– В некотором роде… – туманно ответствовал Гурко, вталкивая Александру в прихожую и вваливаясь сам.
– Только ненадолго, работы много, – предупредил художник, запирая на замок входную дверь и следуя за гостями. – Проходите в гостиную, но не пугайтесь – мы занавес для Частной оперы расписываем, – усмехнулся он.
Александра свернула в распахнутые двери, которыми заканчивался коридор, и очутилась в просторной комнате, которую почти целиком занимала натянутая на грубо сколоченную раму плотная пестрая ткань. Фельетонистка остановилась и замерла в дверях, с трудом переводя дыхание от охватившего ее восторга. На огромном полотне разворачивалась сцена из античной жизни: под сенью статуи Венеры поэт, по-видимому, Данте, расположился с арфой в окружении слушателей в костюмах эпохи позднего Возрождения. Над завороженными слушателями синим покрывалом нависло низкое итальянское небо, а вдали белели верхушки очертаний Неаполитанского залива. Александра с трудом оторвалась от созерцания грандиозного полотна и обернулась на голоса. В гостиную входили трое – Врубеля она уже знала, двух других господ пока еще нет.
– Кого я вижу! Дон Педро! – заулыбался взлохмаченный румяный брюнет. Он выглядел так, словно его только что разбудили – волосы в беспорядке, борода и усы всклокочены, между брюками и жилетом надувается парусом рубашка.
– Приветствую вас, Константин Алексеевич! – оживился редактор, пожимая протянутую, в перстнях, руку. – Мое почтение, Валентин Александрович. – Оставив в покое руку лохматого, Гурко шагнул навстречу угрюмому шатену.
Тот скупо кивнул и тоже ответил на редакторское рукопожатие. От полноты чувств фельетонистка сделала книксен. Именно такими она и представляла себе художников Серова и Коровина – совершенно непохожих друг на друга друзей, которых, как утверждали злые языки, Савва Мамонтов, подчеркивая их неразлучность и чтобы не тратить понапрасну лишних слов, называл Серовин. Валентин Серов слыл немногословным, неторопливым и основательным педантом, и кто-то однажды даже пошутил, что в компании Серов настолько тихий и незаметный, что на него можно сесть. Коровин же был весельчак, баловень, человек-праздник. Порывист, несерьезен, слишком «богемист».
Абрамцевский дом Мамонтовых представлялся Александре, по рассказам побывавших там счастливцев, эдаким Эдемом, где в атмосфере нескончаемого праздника и всеобщей любви добрые эльфы днем и ночью поют, пляшут, рисуют картины, вышивают гладью и расписывают керамику. Коровин появился в этом творческом раю значительно позже Серова. Только тогда, когда уже учился в Академии художеств, и подружился со вхожим в Абрамцево художником Поленовым.
Валентин же Серов считал Абрамцево своим домом, ибо подолгу живал в усадьбе еще ребенком и любил Мамонтовых даже больше, чем настоящих родителей. Он откликался на непонятно как прилипшее к нему имя Антон, со всеми держался с достоинством и без позерства, ибо уже в позднем младенчестве исколесил пол-Европы, был ко всему привычен и ничему не удивлялся. В четыре года в Швейцарии будущий портретист катался на ньюфаундленде Рихарда Вагнера. В девять лет Тургенев спасал его от дурного влияния парижских проституток. А в десятилетнем возрасте Серов учился рисованию у Ильи Репина – старого друга его отца, известного композитора. И поэтому не было ничего удивительного, что в утонченной эстетской атмосфере мамонтовского дома Антон-Валентин был как рыба в воде.
Приятель его Коровин был сыном обнищавшего купца и вырос в деревне. Спорам об искусстве и мучительным творческим поискам художник предпочитал удовольствия простые и бесхитростные – охоту и рыбалку. И, вопреки аскету Серову, довольствовавшемуся малым, любил роскошь, красивые жесты и шикарные вещи, заказывал ювелирам кольца и перстни, для которых рисовал эскизы, и с удовольствием носил их сам или раздаривал знакомым.
– Эко у вас кучеряво! – воскликнул редактор Гурко, скидывая с плеча кофр и обводя рукой живописное полотно. – Хороша античность. Статуя удалась – загляденье! И сказитель хоть куда.
И издатель «Шершня ля фам» обернулся к Серову. Художник смотрел на пришедших сосредоточенно и мрачно, предоставив Коровину развлекать гостей. Врубель тоже не замечал присутствующих, сразу же пройдя в глубь комнаты и приступив к работе.
– И хотелось бы приписать себе чужие лавры, да совесть не позволяет, – хохотнул кудлатый Коровин, охотно включаясь в беседу. – Это детище целиком и полностью принадлежит Михаилу Александровичу. Мы с Антоном у него на подхвате, как простые подмастерья.
– Позвольте запечатлеть красоту на память.
Гость принялся расчехлять фотографическую камеру, но Врубель вдруг оторвался от работы и категорично произнес:
– Э, нет, не нужно. Не люблю я аппараты. Лучше карандаша ничего нет.
– И что же, Михаил Александрович, вы не разрешите мне сделать коллективный снимок? Увековечить всех нас, так сказать, на долгую добрую память?
– Не надо снимков. Лучше я сам нарисую, – скупо обронил художник, снова принимаясь за дело.
Смягчая возникшую неловкость, Коровин посмотрел на Сашу маслянистым взглядом дамского угодника и потянулся к ручке, мурлыча:
– Дон Педро, представь же нас своей очаровательной спутнице…
– Отчего же не представить? – застегивая не понадобившийся кофр, буркнул редактор. – Саша Ромейко, прошу любить и жаловать.
– Быть не может! Чтобы такая очаровательная девица писала такие пакости! Прямо даже не верится.
– И напрасно, – усмехнулся Петр Петрович. – Теперь вот хочет писать фельетон про театр Саввы Ивановича. Вы как, друзья мои, не против?
– Да на здоровье, – широко улыбнулся Коровин. – Пусть пишет о чем хочет, талантливое перо нужно поощрять. Присаживайтесь, барышня.
Он сделал движение в сторону кресел, но Александра продолжала стоять, в изумлении рассматривая работу Врубеля. Теперь уже ее потряс не занавес, а стоящий в стороне холст с начатой картиной – полуобнаженная, крылатая, молодая, уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне закатного неба.
– Вот она, демоническая сила искусства. – Коровин многозначительно подмигнул газетчику.
Тот подскочил к племяннице и одобрительно зацокал языком:
– А ведь хорошо! Хотя и пугающе… Что скажешь, Шурочка?
Александра вздрогнула и сердито обернулась к Серову как к единственному человеку в этой комнате, с которым можно говорить серьезно.
– Это расточительство! – хмуро сообщила она.
– Что именно? – не понял художник.
– Да то, как Савва Иванович разбрасывается талантом Врубеля. Взгляните на это полотно! Вот где искусство! Искусство на века! А Михаил Александрович расписывает занавес! Занавес! Который истлеет лет через десять! И лепит печные изразцы для абрамцевской гончарной мастерской! И это художник, от взгляда на картины которого холодеют руки и стынет в жилах кровь!
Девушка описала рукой полукруг и остановила указательный палец на полотне с сидящим демоном.
– А чем нехороши печные изразцы? – Серов в недоумении пожал плечами.
– Да тем, что разобьются! А работы Врубеля должны сохраниться для потомков! Савва Иванович, конечно, меценат, но только какой-то уж очень специфический. Приглашает к себе гения, чтобы тот расписывал плафоны.
– Не только плафоны. Еще и балалайки.
– Вот! И балалайки! Вы сами слышите себя – врубелевские балалайки! А еще – я узнавала – есть изразцовая лежанка – Врубель создал ее в Абрамцеве для прихотей обитателей этого вашего местечкового Эдема. Да, роскошная лавка работы Врубеля теперь у вас есть, но ведь картины-то не написаны! Вместо всей этой чепухи не лучше бы было заказывать Михаилу Александровичу как можно больше живописных полотен?
– Вот вы бранитесь, а напрасно, – добродушно хохотнул Коровин. – Миша и сам не слишком-то трепетно относится к своим картинам.
– Не нам с вами об этом судить.
Откинувшись в кресле, Коровин весело взглянул на собеседницу и начал:
О проекте
О подписке