Если бы ей сказали тогда, в разнеживающем дачном Подмосковье, что будет так, Рита бы ни за что не поверила. Но это было. Всего через две недели они – сильная и слабая группы – сидели вместе на английском, потом – семинар по грамматике, потом – обед… Она в тот день надела серебряное колечко – нежданный подарок матери, вдруг заглянувшей в ювелирный. На средний палец колечко налезать не желало – и она надела на безымянный. Игорь весь день ходил хмурый, не хотел брать за руку – их тайный знак, что всё будет хорошо – а когда она спросила, в чём дело, он ответил: «Как обручальное».
Подарки матери никогда не бывали для Риты счастливыми. Ни те клипсы, которые она подарила как раз перед прокалыванием ушей – Рита было потеряла их, мать закатила скандал, а потом, когда нашлись – в снегу, возле подъезда, – надеть их было уже невозможно. Ни брошка-бабочка, которая порвала любимую сиреневую кофточку, ни то разнесчастное платье, в котором она плелась по пыльной Челябе после двойки на вступительных…
Вот и сейчас… Неужели больше не будет того ласкового доверия и полной открытости? Эта ореховая крепость бедра – как дерево, очищенное от старой коры; этот горячий, восходящий к солнцу стебель, и ощущение исцеления от своих тайных страхов – этого никогда не будет? Опять застёгнутые отношения случайно столкнувшихся однокурсников? И никогда не вспоминать путь на дачу? Скорее стянуть с себя это невезение, пока не поздно, опустить в кармашек сумки – ну и пусть теряется, невелика утрата, когда весь мир дрожит и множится в холодных каплях дождя, омываясь неостановимыми льющимися слезами.
«Вкушая, вкусих мало мёда и се аз умираю». Это и правда было похоже на смерть, раз не осталось даже памяти. Он и это забирает с собой, чтобы нечем больше было жить…
Игорь зачем-то шёл рядом и скулил о прощении, как побитая собака. А когда он протянул ей руку, Рита увидела короткий золотой блеск кольца на его пальце – и тогда пришло понимание, что это настоящее, и это будет. Большего ей тогда и не надо было. Ждать – да сколько угодно, если всё равно… Октябрь зарубцевал эту рану, но память осталась.
Он лежал обнажённый, хорошо освещённый лампой – так, что можно было впитать его в себя целиком, запечатлеть, запомнить… В такие минуты Рита умела смотреть не только глазами, и даже не только телом, но будто бы изнутри себя, как если бы Игорь был прозрачный и светящийся. Такого никогда не бывало в обычной, застёгнутой жизни и, сколько Рита ни вызывала это ощущение, было ясно: не будет.
Не проговориться бы про то кольцо, хоть оно и будет, хоть оно и вечно – не надо искушать судьбу… Бабочка души, бабочка судьбы – не раздавить бы ненароком…
Сейчас она боялась говорить, потому что нужны были слова высокие, и в то же время точные, и было страшно такой торжественности, потому что это легко осмеять, а воскресить невозможно, ведь вместе с этим покачнётся и сама любовь…
А Игорь, разнежившись в жаркой комнате, будто приглашая – смотри, пока я здесь, пока мы принадлежим друг другу…
Рита, осмелившись, положила голову ему на живот, расположившись поперёк дивана и поджав ноги. Она наконец углядела маленькую узкую дырочку, через которую просачивались так волнующие её обжигающие капли. Возле беззащитного кончика проходила какая-то странная кожаная складка, непонятно где начинающаяся и где заканчивающаяся…
– Осторожно, так больно… Очень чувствительное место всё-таки… Раньше было ещё нежнее, потом загрубело…
Она вопросительно посмотрела, приподняв голову, отпечатывая возле его пупка красный полукруг серьги.
– Ну, у меня же было обрезание…
– Больно было? – сморщилась она.
Он ждал чего угодно, только не этого вопроса.
– Нет… Это же под наркозом… И давно, двенадцать лет назад… Я думал, ты знала…
– Мне не с чем было сравнивать, – покраснела она, отводя взгляд – так трогательно, что сразу захотелось притянуть её к себе и расцеловать в закрытые глаза, сначала быстро, потом – медленно…
– Понимаешь, у меня изначально было не так, как у всех, мучился-мучился, пока не воспалилось. Пошли мы с матерью к врачу, а врач сказал – операция… Я так боялся… Всё думал, утешая себя – военная операция… Помню только, что надели на меня какую-то длинную рубашку… Проснулся уже на кровати, и надо мной – одеяло натянуто… Так больно было, когда что-то туда попадало… И потом, когда снимали швы… Но самое противное – это дома, после больницы, в марганцовке всё это промывать… Как увижу марганцовку – бррр…
– А сейчас – больно?
– Чувствительно очень, но сейчас уже не так, как тогда.
– Но ведь ты помнишь? Самим ощущением тела, ведь всё стало иным…
– Да… Но уже многое стёрлось, и я не могу припомнить это телесно с такой остротой, как раньше… А Юлька меня дразнила – еврейский мальчик, еврейский мальчик… Я сейчас думаю, что это как-то наследственно было предопределено… А ты как к этому относишься?
– Я не знаю… Столько боли…
Она погладила Игоря по груди и положила руку туда – закрыть, защитить, успокоить. Это прекрасное тело, не осквернённое даже болью, и стыд за то, что она представляла это чем-то противным, вроде кишок, каких-то внутренностей, когда на той лекции им вдруг стали зачем-то рассказывать ещё и про обрезание…
Странно, но он нисколько не жалел, что сказал и об этом. Само как-то сказалось, хотя до того – ни одной живой душе…
– Ты правда меня любишь?
– Да.
Она вся сжалась в комочек, глядя будто бы сквозь себя, как тогда, в первый раз…
– Что с тобой?
– Тоже помнится… У нас был девчачий класс – после эксперимента по разделению на гуманитарное, общеобразовательное и математическое направление – всего двое мальчишек. Однажды их попросили выйти. В класс вошла незнакомая женщина, которую я потом больше не видела, уж не знаю, из консультации или взрослой поликлиники… До конца урока оставалось минут пятнадцать – литература у нас была… Так хотелось тогда сбежать…
Чтоб не просто вылезти, отодвигая стулья и шагая по коридору, а улететь или в окно выпрыгнуть – будто меня тут и не было… Так не хотелось слушать эту противную «лекцию для девочек»… Я многое уже знала – читала украдкой разные там книги, журналы – тогда как раз всё это начало выходить… Нашу девственность лекторша почему-то считала безвозвратно утраченной, всё повторяла: «если у кого цело, если осталось», а через год, когда нас погнали к гинекологу, только у двоих из семнадцати… Учительница сидит, поддакивает – всё такое противное, бабское. И вот на этой тошнотворной лекции стали зачем-то рассказывать про аборты, и – до сих пор помню эту фразу – «выскребают до хруста снега»…
О проекте
О подписке