– Ты мне так и не рассказала, как тебя сюда занесло.
Аля нажала на кнопку, опускающую стекло вниз. Было около семи вечера, все еще светло и жарко, но чем выше они поднимались в горы по вихляющей серпантином дороге, тем прохладнее и свежее становился пахнущий лежалой хвоей воздух.
Это был ее шестой день в Казанлыке – почти неделя, за которую они так и не переспали. Все застряло на каждодневном флирте, бесконечной, но неутомительной пикировке, легких жестах и прикосновениях – как будто ей было опять семнадцать. Это было странно, во всех отношениях странно, обычно Аля оказывалась в постели с тем, кого хотела, на первом или втором свидании – зачем тянуть? Но тут после их первой, завершившейся выдранным пирсингом попытки они так и не смогли вернуться к незавершенному, но и не прекратили играть друг с другом. Аля прекрасно понимала, почему не делает первый шаг – эта недонеделя в тихом городе роз расслабила ее до того, что она была способна только дрейфовать куда-нибудь по течению, но никак не грести самой.
Каждое утро Сашко уходил на работу, а она продолжала спать до полудня, иногда до часу, переворачиваясь с боку на бок, открывая глаза, листая ленту фейсбука и засыпая вновь. Потом, наконец, поднималась, варила кофе и выкуривала первую.
Она решила – пусть в Болгарии можно все, что нельзя в другой жизни, – и в первую очередь под это приятное правило попали сигареты. Первые пару раз ей было обидно признавать собственное поражение, и при мыслях о том, что она заново закурила, недотерпев немного до второй годовщины последнего бросания, на нее накатывало чувство вины. Но потом оно начало медленно гаснуть и два дня назад не пришло вовсе, сменившись на робкое присутствие мысли «могу себе позволить».
Потом она выползала на улицу, добредала по жаре до городского парка и валялась весь день на деревянной скамейке, глотая книги одну за другой.
По вечерам они встречались в парке, пили пиво, шатались по крохотному центру, пару раз сходили в кино, говорили, возвращались домой… и опять не спали вместе.
И вот сегодня они едут на машине в горы, наверх, посмотреть на Шипку, и Сашко опять хочет узнать о ее жизни, а Аля – Аля просто не хочет думать о том, что где-то есть весь тот мир, из которого ее сюда занесло. Гоша, наверное, уже в Москве, сидит в квартире, кормит кота. Может быть, разговаривает с ним, жалуется на нее. Кота надо забрать, конечно. Куда я без кота? Нет, нельзя про кота. И про Гошу нельзя. Вполне достаточно того, что вокруг лес, который пахнет так, что можно набирать в склянки воздух и продавать их задорого в интернете несчастным задыхающимся китайцам в марлевых повязках.
– Такой пейзаж увлекательный? Или ты так вопроса избегаешь?
– Ну, допустим, избегаю, – Аля повернулась к нему и дразнящим движением взъерошила Сашкины и без того всклокоченные волосы. – Ты на дорогу лучше смотри, а не на меня.
Они бросили машину у подножья монумента. На стоянке, а значит, и наверху, кроме них, не было никого. Сашко ушел вперед, и Аля побрела вверх по массивным гранитным ступеням вслед за ним. Лестница была длинной – ступеней триста, четыреста, а может, и все шестьсот. Она не могла определить на глаз, а начинать считать было уже поздно – она забралась вверх как минимум на треть.
Аля машинально переставляла ноги, глаза сфокусированы на монотонном каменном чередовании – раз, два, три, четыре и пять, шесть, семь, восемь. С детства она про себя считала на четыре и на восемь, почему-то так было легче, чем на пять и десять. Вдруг она обернулась, и ударивший по глазам пейзаж чуть не сбил ее с ног – в последний момент она выправила пошатнувшуюся на очередной кромке ступню.
Аля присела на ступеньки и скинула с плеча сумку. Под ней были горы – темно-зеленые, бесконечные, наслаивающиеся друг на друга, такие, какие часто показывают в фильмах и редко – в жизни.
Сашко прискакал откуда-то сверху и опустился на ступеньку рядом с ней.
– Ты окей? Я не заметил, как ты остановилась. Устала?
Аля молча помотала головой и вытащила из сумки пачку сигарет.
– Зачем тебе солнце, если ты куришь Шипку, – процитировала Аля по-русски, вытащила одну сигарету себе и протянула пачку Сашко.
– Что? Что-то про Шипку? И «слонце»?
– Солнце по-русски.
Сашко поднес ей зажигалку.
– Ну, я тебя не понимаю. Объясни по-английски, какое солнце.
– Я тут, кажется, давнюю мечту осуществляю.
Про поэта он, конечно, не знал. Ну, может, мельком слышал.
Когда-то подростком она, как и большинство ее друзей, зачитала два тома стихов до дыр. Поэт был паролем, пропускным кодом, открывавшим дверь в мир «своих». У «своих» в ходу были понятия «интеллектуальность», «начитанность» и «насмотренность», и жили они вполне буквально по понятиям. Потом она немного выросла, поняла, что с поэтом пока не получается – ту подростковую слепую волну она переросла, а до нового витка понимания ей все не хватало чего-то, и два тома не открывались последние лет пять, исправно, впрочем, переезжая вместе с Алей с квартиры на квартиру.
Поэт, правда, продолжал быть частью ее внутреннего монолога, вовремя всплывая оставшимися в голове с пятнадцати лет, а значит, вряд ли из этой головы выбиваемыми, отдельными строчками.
– «Шипка», помимо реального места в вашей и нашей истории, это сигареты такие в Союзе были. Как раз от вас, из Болгарии, они к нам и шли. Видишь, как момент совпал, – Аля указала на почти закатившееся за одну из гор тяжелое розовое солнце. – Зачем тебе солнце, если… Только там в стихе «Солнце» – тоже сигареты, тоже болгарские. Я сначала не знала. Про «Шипку» знала, а про «Солнце» – нет. В оригинале с большой буквы, я думала, это символизирует что-то. Потом увидела в английском переводе, а там во множественном числе – Suns. Тогда погуглила, оказалось, тоже курево. – Аля сделала последнюю затяжку и затушила бычок о парапет. – Никогда не думала, что окажусь на этой самой Шипке.
– Тебе все еще так одиноко?
Сашко застал ее врасплох, в середине затяжки, она подавилась дымом и закашлялась.
– В смысле?
– Пятнадцатилетние подростки нобелевскими лауреатами не зачитываются. Или какой он там лауреат.
– Нобелевский. Ну, некоторые зачитываются, некоторые – нет. Если ты не зачитывался, это не значит…
– Я тебя не атакую.
– Я вообще-то и не думаю, что ты меня…
– Слушай, вот ты мне рассказала про своего поэта, и мне показалось, что ты – такая же. Как в пятнадцать. Не изменилась. Со своими – как ты там их назвала – понятиями. Только понятия другие. Поэтому я и спрашиваю, тебе так же одиноко, как тогда?
– Иди ты в жопу, а? – Аля кинула пачку обратно в сумку, поднялась и быстро зашагала вверх по ступеням. – Весь момент мне порушил.
– Я знаю, что такое «жопа» по-русски! Эй! Я не хочу тебя обидеть, просто говорю, что думаю.
Аля не обернулась и продолжила шагать наверх, только увеличив темп. Сашко за ее спиной совсем не спешил ее догонять. Он смотрел на зеленые горы и улыбался.
Наверху в центре большой каменной площадки возвышался сам памятник Свободы – башня, потерявшая замок, ацтекская пирамида, потерявшая объем. На воротах башни стоял огромный каменный лев с грудью, раздутой застывшим в гранитных бронхах рыком.
Аля обходила башню кругом, когда ее все-таки догнал Сашко.
– Эй, послушай меня. Не отворачивайся!
Аля повернулась к нему. Ну да, нос у нее покраснел, глаза – тоже, вот-вот расплачется.
– Слушай. Вот у нас с тобой культурная пропасть, да? Разный бэкграунд, понимаешь? Как папуаса два, никогда друг друга толком не поймем. Но вот у нас есть такая песня, я ее подростком слушала, да-да, тоже в пятнадцать, не перебивай. Там строчки такие – «я умираю со скуки, когда меня кто-то лечит».
– Лечит – это метафора?
– Лечит – это сленг такой русский. В общем, не лечи меня, у тебя на это нет разрешения.
– А чье должно быть разрешение?
– Ну, как минимум, мое.
– Хорошо! – легко согласился Сашко. Он выудил из своего рюкзака толстовку и протянул ее Але. – Давай надевай, у тебя, вон, мурашки по коже побежали.
– И все?
– А, а ты еще и поссориться хотела, да? – он опять застал ее врасплох, и Аля молча натянула на себя кофту.
– Пошли я тебя вон с теми пушками поснимаю. Давай-давай, последние секунды «золотого часа» поймаем.
Она полезла вниз на маленькую лужайку к пушкам времен русско-турецкой войны, а он щелкал ее на свой кэнон и объяснял про «золотой час», в который лучше всего делать снимки, потому что пойманное в объектив последнее солнце смягчает черты и дает легкое золотое свечение всему, что в кадре.
Она слушала вполуха. Разреветься так и не получилось, а все еще хотелось. Комок в ее горле продолжал свербеть, и в глазах дрожали, но так и не скатывались вниз по щекам слезы от близости этого оглушительного закатного пейзажа и от выданного ей с такой легкостью диагноза. Ей не хотелось об этом думать, но комок, пожалуй, был прямым физиологическим подтверждением того, что диагноз был верным.
Сашко спрыгнул к ней и начал показывать отснятые кадры. На фотографиях была не она. То есть она, конечно, тот же самый человек – те же торчащие ключицы и выгоревшие на солнце волосы, те же светлые глаза и губы, немного великоватые для ее лица. Но эту себя – облокотившуюся на пушку из учебника истории за десятый класс где-то на вершине мира – она не знала. У нее не было времени и, пока что, пожалуй, желания изучать этого человека. Алю хватало только на то, чтобы наблюдать себя со стороны.
Ей вдруг резко стало много. Накатило чувство какого-то давящего, переливающегося через край излишка – слишком красивое место, смотрящий слишком насквозь спутник, слишком незнакомая женщина на фотографии.
Аля присела на парапет и посмотрела на свои пыльные пальцы ног в открытых босоножках. Оранжевый педикюр на ногтях держался с Москвы. Пожалуй, это было единственное, что осталось без изменений.
«Ну, хорошо, – подумала она. – Педикюр как константа».
Она задумалась, константой чего может быть педикюр, но решила, что ну его к черту еще об этом думать.
А вслух сказала:
– Поехали-ка отсюда.
На следующий день Сашко разбудил Алю в шесть утра.
– Вставай-вставай! Сегодня поедешь вместе со мной, – Сашко пощекотал ее пятку, и Аля тут же убрала ногу под одеяло.
– Никуда я не поеду, я спать хочу.
О проекте
О подписке