Кроме набережной Дубровенки, еврейские дома занимали часть Покровского посада в старом районе Могилёва; много евреев проживало на левом берегу Днепра, в предместье под названием Луполово, больше похожее на деревню. Такое название это место получило от того, что многие тамошние жители были кожевниками и лупили кожи в Днепре. Другим промыслом в предместье был извоз.
На нашей улице, разумеется, жили не только евреи. Русские и белорусские соседи в большинстве своём жили с нами очень дружно, вместе играли, вместе учились, вместе ели, праздники справляли (не религиозные, конечно, а советские), ночевали друг у друга. Многие белорусы и русские говорили на идиш. В еврейском квартале стояла Петропавловская церковь. Смешанные браки не были редкостью. Даже наша мама часто повторяла: “Женитесь на ком хотите, хоть на русских, хоть на татарах, вот только китайцы мне не очень нравятся: у них глаза слишком узкие…”
В те годы мы не знали, что такое антисемитизм, не стыдились своих имён, не скрывали свою национальность, хотя история гласит о том, что и в Могилёве, к сожалению, в разные времена случались погромы, еврейское население всячески притеснялось. Вот, к примеру, некоторые факты из истории города: в середине 17 века в ходе русско-польской войны, в то время, когда русские войска подошли к Могилёву и потребовали сдать город, местные жители согласились на это в обмен на сохранение всех прав и свобод, дарованных им польскими королями, а также при условии “изгнания всех евреев из города”. И русский царь Алексей Михайлович постановил: “А жидам в Могилёве не быти и жития никакого не имети”. Согласно договору, еврейские дома должны были поделить между собой Могилёвский магистрат и новая власть. Белоруссия не была исключением в длинном списке стран, где процветал антисемитизм. Евреи тысячами гибли во время казацких восстаний и войны с Москвой.
Но несмотря ни на что, еврейская община возрождалась. Во второй половине девятнадцатого века в Могилёве с населением 40000 человек проживало около 17000 евреев. В то время основным их занятием были торговля, ремёсла и извоз. Большинство заводов и фабрик принадлежало евреям, а также множество лавок, питейных заведений, булочных. Большинство еврейских детей занималось в религиозных учебных заведениях для мальчиков – в хедерах и “Талмуд-Тора”. В конце девятнадцатого – начале двадцатого века еврейское население Могилёва составляло уже больше половины от общего числа жителей города… А в октябре 1904 года солдаты устроили в Могилёве очередной погром.
Но это было в прошлом. Моё же детство протекало в атмосфере истинной дружбы и полного отсутствия национальной розни.
В 1920 – 1930-е годы в еврейской общине Могилёва наступил упадок. Многие синагоги закрылись, хедеры, которых в начале века было в городе больше ста, также были закрыты. Сократилось число еврейских школ и меня отдали в ближайшую к дому белорусскую школу № 17. В первый класс я пошла в 1936 году, когда мне исполнилось восемь лет.
Всё, чему учили детей в советской школе, должно было в первую очередь воспитать в них беззаветную преданность Родине и безграничную веру в партию, Ленина и Сталина – главных идолов державы. В нас воспитывали стремление к самопожертвованию во имя великой цели, которую ставила партия, стремление к светлому будущему и горячее желание строить это самое будущее. Ну, а любовь к отцу народов товарищу Сталину прививалась нам особенно тщательным образом! На всю жизнь запомнились мне стихи:
Зпад пущев Полесья
Зпад Немано соже
Зпад птичий Днепра
И заходней Двины
Табе пае славу
Сусветная шир
Табе наша радасть,
Любов и Отвага
Ты наше житье
Дараги правадыр!
Всеми возможными способами в школах насаждался культ личности Сталина. Портреты вождей трудового народа висели в каждом классе на самом почётном месте.
Воспитанию патриотизма уделялось немало учебного времени. Коллективная работа, работа в бригаде всегда приветствовалась и всячески поощрялась.
Смело, товарищи, в ногу
Духом окрепнем в борьбе.
В царство свободы дорогу,
Грудью проложим себе…
…воодушевлённо читали будущие комсомольцы. “Репертуар” уроков родной речи не отличался особым разнообразием. Тема была одна: хвала революции, рабоче-крестьянской партии и, конечно, великим вождям советского народа. Рассказы о детстве Ленина учили на уроках чтения; о подвигах героев революции нам рассказывали при каждом удобном случае. К двадцатилетию Великой Октябрьской социалистической революции в школе подготовили большой праздник, когда хором пели революционные и патриотические песни и показывали сценки-зарисовки из истории борьбы трудового народа с капитализмом. К празднику долго готовились, репетировали. Помню, как параллельно с букварём и арифметикой мы разучивали патриотические стихи и революционные песни (собственно, только их и пели на всех репетициях и вставляли в программу любого утренника), что нам, как будущим пионерам и комсомольцам было просто жизненно необходимо.
В день годовщины революции, седьмого ноября нас принимали в октябрята. С какой гордостью мы носили октябрятский значок с портретом юного Ильича! А как потом мечтали о том дне, когда станем пионерами, с каким нетерпением ожидали его, всеми силами стараясь заслужить это звание! Я уже не говорю о том, с каким рвением учили клятву пионера, с каким трепетом и гордостью носили потом красный пионерский галстук, боясь на него дыхнуть лишний раз.
Главным и самым святым праздником была годовщина Октябрьской революции. Разве могло быть что-то важнее этого дня?! Разве могла быть в нашей советской стране вера иная, чем вера в коммунистическую партию и в непогрешимость её вождя товарища Сталина?!
Это то, чему нас учили в школе и мы этому верили. Ни для кого не секрет то, что советская система воспитания годами и десятилетиями искореняла в людях малейшую мысль о Боге, не допуская и тени сомнения в отсутствии его существования. И поэтому, когда мы видели молящегося в странном наряде дедушку Исаака, ничего кроме смеха у нас это не вызывало. Нам, детям, всё это было чуждо. И, хотя дома справлялись еврейские праздники, в наших глазах они были лишены своего глубокого смысла, мы любили их только за национальный колорит… ну, и за ту вкуснятину, которую готовила мама.
После школы, приходя домой, я садилась зубрить уроки, не видя ничего вокруг, машинально съедая поданный мамой обед, не сильно интересуясь содержимым тарелки. Расправившись с уроками, я отправлялась на улицу, где мы с моей подругой Итой Шур, жившей на другом берегу Дубровенки, в доме прямо напротив нашего, допоздна играли в классики и бегали по оврагам. Иногда к нам присоединялся Гиля, когда ему надоедало отстреливаться в тяжёлых боях со своими дружками, напевая “По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд…”
С Итой мы были очень близки. И не удивительно, ведь когда-то её семья жила в нашем доме, они снимали у нас комнату. Шуры были наши первые жильцы, до Сидаревских, и с их семьёй у нас были особые, почти родственные отношения. Мы с Итой родились в один год; наши с ней люльки стояли рядом в одной комнате. Ита была на два месяца младше меня, к тому же, по рассказам наших родителей, была очень спокойным ребёнком, а мне, в отличие от неё, не сиделось на месте, в данном случае – не лежалось, ибо однажды я так разбушевалась, что, раскачав свою люльку, вылетела из неё прямо в люльку к подруге.
Ита была младшим ребёнком в семье, у неё была сестра Галя четырьмя годами старше и брат Меир. Меир был очень умный, мама называла его “математический гений”, и Гиля, который тоже был далеко не последним учеником в классе, бегал к старшему товарищу через речку решать задачки по математике.
У меня любви к математике не было. Училась я не плохо, потому что всё зубрила, а вызубрив, убегала прыгать с Итой. Иногда мы с ней изменяли классикам и отдавались не менее любимым куклам. В доме, который они снимали на Левой Дубровенке, у Иты была своя маленькая комнатка, где мы с ней, уединившись, чувствовали себя как в раю! Тётя Цива – мама Иты – часто угощала нас яблоками или конфетами, и оставляла нас играть допоздна, пока Гиля не приходил звать меня домой.
Поскольку отец Иты – Давид Ааронович Шур – работал на мебельной фабрике, у неё было множество красивой кукольной мебели: диванчиков, шкафчиков, кроваток, крохотных стульев… ну, и, разумеется, кукол. Мои же куклы не только не имели подобного приданого, но ещё и обречены были расстаться со своей кукольной жизнью, едва успев появиться в нашем доме.
Дело в том, что Гиля был чрезвычайно любопытен и ему во что бы то ни стало нужно было разобрать вещь, чтобы “посмотреть, что там внутри”. Поэтому стоило моей кукле попасться на глаза брату, дни её жизни были сочтены. Прежде чем сломать игрушку, Гиля выкрашивал её лицо чёрной ваксой для того, чтобы сказать мне после: “А она всё равно уже была испорчена”. Затем он вскрывал её туловище и вытряхивал внутренности (обычные опилки) и смеялся:
– Смотри, Лизка, а там одна трухля!
– Ты злодей! – кричала я.
Я кидалась на него с кулаками, он тоже не оставался в долгу, пока на крик не прибегала из кухни мама с полотенцем в руках, которое тут же обрушивалось на голову моего брата, мстя ему и за меня, и за мою несчастную куклу. Отхлестав Гилю мокрым полотенцем, мама принималась меня успокаивать:
– Ну, не плачь, ему же интересно было посмотреть, как она сделана. Купим тебе другую куклу.
А чуть позже, когда обида проходила, мы с братом хватали бренные останки куклы и вместе завершали сей вандализм, превращая их в груду щепок и лоскутков, которые потом использовались как снаряды в уличных боях. Но однажды всему этому был положен конец. В день моего рождения мама подарила мне очень красивую нарядную куклу, какой у меня ещё не было. Но и ей не суждено было избежать горькой участи своих предшественниц – кукле удалось прожить не больше двух дней. И на сей раз мамино терпение лопнуло:
– Всё, кукол в доме больше не будет, – таков был приговор мамы.
У Гили была страсть, конечно, не только к куклам: любая вещь, которая звенела, тикала, стучала, возбуждала его любопытство исследователя и побуждала к действию. Однажды его привлекли мамины ручные часы. Чтобы до них добраться, нужно было влезть на шкаф, куда мама их убирала от греха подальше. Но разве подобная мелочь могла остановить десятилетнего мальчишку?! Часы были захвачены, разобраны и собраны заново. Водрузив на стул табуретку, он вскарабкался на неё и дотянулся до верхней полки шкафа. Войдя в комнату и увидев эти упражнения, мама так и замерла, боясь издать звук: “Только бы не убился!”
Эти слова мама произносила постоянно, потому что не проходило дня без того, чтобы Гиля не ударился, не разбил себе что-нибудь, его вечно приносили со двора с синяками, шишками, ссадинами, хорошо, если без крови и переломов! Мама кидалась обвязывать его мокрыми полотенцами, приговаривая: “О, Боже! за что ты меня караешь?!” У моего брата всегда были безумные идеи и все свои изобретения он, как отважный, самоотверженный испытатель, проверял на себе. Так, однажды он прыгнул с крыши сарая с зонтиком – хотел проверить, можно ли его использовать в качестве парашюта. Наша соседка Сара не раз говорила маме: “Всыпать бы ему ремня за такое!” Но мама возражала: “Что ты! Как можно ребёнка ремнём!..” Самое большее, что мама себе позволяла – это отхлестать детей полотенцем.
Меня мама никогда не наказывала, но Гиле порой доставалось. Обычно его шалости оставались безнаказанными, но однажды даже ангельскому терпению нашей мамы был положен конец.
Недалеко от нашего дома на углу Садовой и Вербовой улиц стояло очень красивое здание синагоги, где по субботам все собирались, куда и мы ходили с родителями, как только вступили в тот сознательный возраст, когда понимаешь, что нельзя смеяться, в то время как все молятся, и разговаривать, когда ребе читает Тору.
Одним из любимых занятий мальчишек было кидать камни в окна. Так проверялась храбрость и доблесть “воина”. Ну, а герой, сотворивший подобный “подвиг” – разбивший окно, расписавший забор цветистым русским матом, сделавший ещё какую-нибудь пакость удостаивался особого уважения, восхищения и зависти друзей, стремящихся к тем же достижениям, мечтающих перещеголять друг друга, доказывая свою храбрость и прыть, когда нужно уносить ноги.
Однажды майским вечером я, сидя в столовой, корпела над трудной задачей по математике. Этот школьный предмет давался мне тяжелее остальных, в отличие от Гили, для которого трудностей не существовало. В тот день, быстро покончив с уроками, он ушёл на войну с соседскими мальчишками. Маленький Алик (так мы дома звали Илью) медленно доедал свою кашу, молча наблюдая мой труд. Мама хлопотала у печки. Тут мы услышали стук в дверь.
– Лиза, открой дверь, у меня руки в муке! – позвала мама. Я иду в переднюю, отворяю дверь. Входит Гиля, тихо съёжившись, опустив голову, а следом наш ребе – пожилой господин среднего роста, в неизменном чёрном сюртуке и чёрной ермолке.
– Родители дома? – спросил ребе.
– Мама дома, – ответила я.
– Мне нужно поговорить с вашей мамой, – сказал ребе, и прошёл на кухню. Гиля печально поплёлся за ним. Когда мы вошли, мама обернулась и на её лице я прочла испуг. Она поняла, что случилось нечто из ряда вон выходящее, раз уж сам ребе привёл Гилю; обычно, когда моему брату приходила блажь напроказничать, роль сопровождающих преступника выполняли соседи. Появление ребе не предвещало ничего хорошего.
– Шалом, ребе.
– Шалом, Ента, – ребе печально вздохнул и сказал, указывая на Гилю, – это твой сын?
– Да, ребе, – растерянно ответила мама, вглядываясь в своего обожаемого сына и пытаясь угадать, что же он натворил на этот раз. Одно успокаивало – то, что хотя бы сам цел.
– Жаль, – покачал головой ребе, – очень жаль, что в такой порядочной семье, как ваша, растёт такой шельмец. Я знаю вашу семью так много лет, и знал ещё отца твоего мужа, да будет благословенна его память. Барух аШем[1], что он не дожил до этого дня.
– Что он натворил, ребе? – в тревоге спросила мама.
Ребе вздохнул, покачал головой, и, глядя на моего брата, печально произнёс:
– Запустил камнем в окно синагоги.
Мама в ужасе взглянула на Гилю. Он боялся поднять голову. Мне стало жаль брата. Было видно, что ему хочется сейчас провалиться сквозь землю, но только не смотреть в глаза маме, не видеть, как она краснеет из-за него, не быть причиной её огорчений.
О проекте
О подписке