Кабинет в знаменитом здании на Лубянке оказался неожиданно маленьким и даже уютным.
Зеленое сукно на столе, лампа под зеленым абажуром, остро отточенные карандаши в небольшой вазочке граненого, темно – синего стекла.
Потрет вождя на белой стене.
Деревянные панели темного дерева.
Широкая ковровая дорожка под ногами, красная, отороченная зеленым.
Люстра погашена, и мягкий свет настольной лампы скрашивает казенщину.
Даже сочетание красного с зеленым не режет глаз.
Хозяин – подстать кабинету.
Интеллигент, с тонкими аристократическими пальцами, вкрадчивым баритоном, и приятной, слегка ироничной манерой объясняться.
Гладко выбрит, лицо худощавое.
Одет, по тогдашней моде, во френч, полу – военного образца, без погон.
Глаза скрываются за стеклами очков в круглой металлической оправе.
Неторопливо, по-домашнему прихлебывает он чай из граненого стакана в мельхиоровом подстаканнике. Изредка напоминает о том же посетителю, дескать, стынет чай, вы пейте, не стесняйтесь!
Льву Модестовичу, однако, не до чая.
– Вам ведь известно, наверное, что в моей семье все – потомственные врачи. Психиатры. Я не мыслю себе другой карьеры. И никогда не мыслил.
– Ну, разумеется. Нисколько в этом не сомневаюсь. Вы работали над медицинской проблемой, но неожиданно…. Неожиданно, Лев Модестович…. Вы волнуетесь сейчас, не знаю, правда, отчего бы это. И от волнения позабыли важную деталь. Так вот, совершенно неожиданно, выяснилось, что вышли далеко за ее рамки. Разве я не прав?
– Да-да, это возможно. Теперь я понимаю, что такое возможно. Но, поверьте мне, ни о чем таком я не думал, и уж тем более ни с кем это не обсуждал…
– А вот это, напрасно Лев Модестович. Я ведь и не спрашивал вас о том, с кем вы это обсуждали.
– Я не обсуждал, честное слово!
– Хорошо, не обсуждали. Или обсуждали. Что вы право, рапортуете, как пионер. Меня это не интересует. А вы, судя по всему, наслушались глупой болтовни, будто мы здесь, только и заняты тем, что заставляем людей доносить друг на друга.
– Но ведь….
– Что – ведь? Ведь доносят? Верно, доносят. И скажу вам откровенно иногда мы действительно, прилагаем некоторые усилия, чтобы получить признания. У тех, кто до сих пор еще в слепой ненависти своей или по глупости воюет с советской властью. Идет борьба. Нам наносят удар. Что же прикажете, щеки подставлять? Однако, касательно доносов. Можете поверить мне на слово, Лев Модестович. Впрочем, можете и не верить. Но большинство из тех, кто рассказывает о том, как мы здесь под пытками заставляем писать доносы, доносят сами. И, совершенно, замечу, добровольно. Вам будет сложно представить, как много сообщают нам граждане, так сказать,…. друг о друге…. И с каким усердием! Так что – оставим это. Вы не совершили ничего предосудительного. Вот, собственно, что я пытаюсь втолковать, на протяжении часа, чудак вы человек! Ни – че – го! И прекратите, наконец, оправдываться. Запомните, нигде в мире, вы не найдете такого трепетного отношения к ученым, как в нашей стране. Вам не оправдываться, вам сейчас требовать от меня нужно.
– Чего требовать?
– То есть как это – чего? Лаборатории. Института. Вам же необходимо продолжить работу
– Но почему – у вас?
– Лев Модестович, давайте, наконец, обозначим некоторые…. ну, скажем так, – параметры нашего разговора.
– Давайте.
– Так вот, параметр первый. В дальнейшем мы будем исходить из того, что мне хорошо, хотя, быть может и не в полной мере, понятны все – слышите меня, все – возможности вашей методики. А вам столь же хорошо понятно, что это понятно мне….
В Киев Лев Модестович возвратился в августе 1940 года.
Незадолго до этого, весной того же года местные власти получили не подлежащий обсуждению – и разглашению! – приказ из Москвы.
Им предписывалось обеспечить молодого ученого всем необходимым для успешной работы.
Приказ, разумеется, был выполнен неукоснительно.
Льва Модестовича ожидала небольшая лаборатория, отвечающая самым взыскательным требованиям, и практически безграничный полигон для экспериментов.
Но работать здесь ему оставалось совсем недолго.
Точеная фигурка женщины в развивающихся одеждах была устремлена вперед и словно парила в воздухе, обгоняя машину, символом которой служила долги годы.
«Беги, Эмили (, мчись, догони мою удачу», – подумала Лола
Взвыли сирены.
Идущая впереди полицейская машина разгоняла автомобильный поток.
Сзади ей вторил мощный джип, замыкавший кортеж.
Лола осторожно выглянула из-за шторки, скрывающей от любопытных глаз пассажиров лимузина.
Автомобили на дороге испуганно шарахались к обочине.
Профессиональным взглядом – за плечами все же был режиссерский факультет ВГИКА – она оценила картинку.
Отдельные кадры легко сложились в яркую мозаику.
Крупный план – скульптура на капоте.
Общий план – дорога с летящим кортежем.
Снова несколько «крупняков» – лица людей в машинах.
Гамма чувств – любопытство, досада, восхищение, злость…
Поймав себя на этом, Лола усмехнулась.
Профессиональные навыки вряд ли потребуются в ближайшее время.
Четверть часа назад совет директоров Национальной нефтяной компании единогласно избрал ее своим Председателем
Впрочем, ничего другого ему просто не оставалось.
Не сбавляя скорости, кортеж влетел на летное поле.
Промчался мимо вереницы крылатых машин и замер возле небольшого – 547– «Боинга» стоящего несколько в стороне.
Автомобили красиво выстроились у трапа – «Ролс – Ройс» – прямо возле ступеней, машины сопровождения – вереницей следом, каждя, отступая ровно на полкорпуса.
Ни сантиметром меньше.
Или больше.
Лола молчала, ожидая, что ей подскажут, как вести себя дальше.
И почти страдала от этого молчания.
Оно могло показаться высокомерным.
На самом же деле, было, скорее, робким.
Она просто боялась заговорить.
И в сотый раз отчаянно пыталась понять – почему?
В чем заключается ее вина пред братом?
Братом.
Даже мысленно слово давалось очень трудно.
До тридцати трех лет – воистину, мистический возраст! – у Лолы Калмыковой братьев не было.
Он тоже молчал и тоже почти страдал.
Впрочем, скорее всего, безотчетно.
Ибо плохо представлял себе пока – что есть страдание?
А вот ярость – да!
Ее раскаленная волна захлестывает разум и парализует волю, полностью подчиняя себя тело.
Это чувство было ему хорошо известно.
Испытано многократно.
Сейчас ярость владела им безраздельно. Приступ был таким сильным, что он испугался.
Самое скверное было то, что чувствам нельзя было дать волю.
По крайней мере, теперь.
С каким бы наслаждением он сомкнул пальцы на тонкой шее этой сучки.
Или нет – задушить – это было бы слишком гуманно.
А вот медленно – медленно вонзить нож в тело.
Потом еще раз.
И еще.
И еще.
Он физически ощутил ладонью рукоятку стилета, того самого, которым буквально выпотрошил недавно визгливую шлюху из варьете
Из-за чего, кстати?
Он даже удивился мимолетно, но, действительно, не смог вспомнить.
Но кровь текла по рукам.
Вязкая.
Теплая.
Ах, с каким бы наслаждением он повторил бы это сейчас.
Медленно, аккуратно, почти бережно.
Чтобы она ненароком не умерла сразу….
Нет.
Нельзя.
Нужно терпеть.
Он так сжал руки, что пальцы побелели.
Сжался сам, напрягая каждый мускул в безумном усилии остановить мощный порыв.
Надо было что-то говорить.
И делать.
Черт его знает, сколько времени уже машина стоит у трапа?!
Ну, так, когда ты определишься окончательно? Насчет того, где будешь жить и…. вообще? – голос звучал на удивление ровно и даже насмешливо
Я определюсь…. Я постараюсь определить в течение недели. Нормально? – (Какого черта я заискиваю? Когда определюсь, тогда и определюсь! Когда моя левая пятка захочет…. )
Не тяни, пожалуйста.
Он нашел в себе силы повернуться и посмотреть на нее.
И даже улыбнуться.
Едва заметно, одними губами
Но – улыбнуться.
Да, и вот еще…. – щелкнули замки тонкого атташе-кейса – Пока не оформили тебе кредитные карты…. Возьми, на первое время…
Крышка чемоданчика, захлопнулась, едва приподнявшись.
Это получилось непроизвольно, но, когда он увидел, как дернулись ее веки – даже обрадовался.
Нищенка.
Грязная шлюха, дочь грязной шлюхи, она и не видела никогда таких денег.
Но – стоп!
Нельзя!
Нельзя!
Нельзя!
– Здесь сто тысяч – на первое время. Хватит, надеюсь…. На булавки
– Спасибо…. – (Господи – сто тысяч долларов! Сразу. Господи! Что-то надо сказать…. Что-то обязательно надо сказать…. Господи, что же говорят в таких случаях?!! ) – Спасибо….
– Не за что. Это, собственно, твои деньги…. Ну – пока? Обойдемся без официальных церемоний?
– Конечно. Пока.
Он не вышел из машины.
Не смог себя заставить.
Когда самолет уже вырулил на взлетную полосу, он подумал: как жаль что все истории про концентрацию энергии и передачу ее на расстоянии – всего лишь мистический бред!
Будь в них хоть доля истины – у «Боинга» сейчас отвалились бы крылья.
Загорелся двигатель.
Он немедленно взорвался бы в воздухе, разлетелся, к чертовой матери.
Рассыпался в прах.
Таким сильным и яростным было его желание.
Никогда, ничего в этом мире он не хотел так неистово, как ее смерти.
Прошел год.
В сентябре 1941 доктор Штейнбах вновь сидел в кабинете, как две капли воды похожем на тот, лубянский.
Между ними, однако, простирались теперь не только километры – пролегла линия фронта.
Зеленое сукно на столе, и лампа под зеленым абажуром, и красная дорожка казались фантомом, видением из прошлой жизни.
И только лицо на портрете было другим.
Однако это было единственным существенным отличием.
Хозяин кабинета – это более всего наводило на мысль о какой-то дьявольской фантасмагории! – было вроде бы тот же, что и в Москве.
Нет, внешне они разительно отличались друг от друга.
Этот был много моложе, и, пожалуй, красивее.
Холодные глаза цвета пасмурного осеннего неба.
Волевой подбородок.
Золотистая – волосок к волоску – шевелюра.
Черный с серебром мундир с иголочки ладно сидит на спортивной фигуре.
Он и говорил иначе – громко, отрывисто, с напором.
Никакой вкрадчивости и мягкой иронии.
К тому же – легкий акцент, не лишенный, впрочем, приятности.
Однако, Лев Модестович, этой разницы, словно не замечал.
В его восприятии два человека слились в единый, удивительно целостный и даже гармоничный образ, который оказался законченным именно теперь – когда Лев Модестович увидел второго.
И этот, цельный, обретший, наконец, недостающие прежде черты, был явно доволен.
А потому, говорил с посетителем вполне дружелюбно.
– Вы должны быть благодарны Богу и фюреру, господин Штейнбах. В этой варварской, отсталой стране ваши исследования никогда не смогли бы развернуться должным образом. Мой Бог, как вы вообще умудрялись работать в клетке большевистской идеологии? Она не способна осмыслить безграничность вселенной и отрицает сам факт существования души, не говоря уже о том, чтобы признать возможность управлять чужой душою.
– Но я работал.
– О, да! И хотя большевики делали все, чтобы скрыть от мира ваши труды, можете не сомневаться, нам они известны! Я склоняю перед вами голову, господин Штейнбах.
– Неужели?
– Вы иронизируете, герр профессор? А, понимаю. Большевистские россказни про то, как мы уничтожаем евреев.
– А вы не уничтожаете?
– Уничтожаем, разумеется. Но вам должно быть известно и другое. Мой учитель и наставник доктор Герман Вирт доказал, что еврейские философы узурпировали тайные нордические знания, заключив часть из них в Библию, и объявили это собственной доктриной.
– В Библии заключена доктрина Божья
– Чушь! Мы создаем новую религию и новых богов. И не лукавьте, герр профессор, вы не хуже меня знаете, как это делается. Нам открыты сегодня знания древних монастырей Лхасы (, мы владеем тайнами Зеленого Дракона. (Взгляните на фюрера, разве не блестяще владеет он техникой посвященных?! А наши парады! Вам они должны сказать о многом. Впрочем, парады на Красной площади тоже заслуживали внимания. Я читал ваши работы, исследующие древние мистерии, господин Штейнбах. Мы с вами говорим на одном языке. Но вернемся к вашему вопросу. Чтобы расставить точки над i. Доктор Вирт блестяще доказал, что ваши пророки были мистическими врагами арийцев – наших великих пращуров. Мы ученые, доктор Штейнбах, мы обязаны сообщать вождям истину. Другое дело, как истолкуют эту истину простые служаки, исполнители воли вождей?
– Иными словами, простые служаки просто не так поняли доктора Вирта?
– Бросьте, Штейнбах! Сопливый гуманизм не к лицу посвященным в тайные знания. Что нам слезы толпы? В наших силах заставить ее смеяться.
– По дороге в газовые камеры?
О проекте
О подписке