Читать книгу «Вальсирующая» онлайн полностью📖 — Марины Москвиной — MyBook.
image
cover


 



 




Сказать, что я была в ярости, – ничего не сказать, я просто слетела с резьбы и в своем сокрушительном гневе обратилась в разящего огнем и мечом демона-асура. Бремя страданий мира легло мне на плечи. Я была унижена, оскорблена, раненое самолюбие требовало отмщения. Лицо Лёшика то и дело вспыхивало предо мной – из слепящего света или из кромешной тьмы. Я бросила перчатку Франции и объявила ей вендетту. Гнев мой сотряс Небо, и сдвинулась Земля. И как было во времена Ноя, и как было во времена Лота, все ели, пили, покупали, продавали, женились и строили дома, вдруг солнце и луна померкли, звёзды посыпались с небес, и стала темной вся страна, и как во времена Ноя – начался потоп, и как во времена Лота – пролился дождь из огня и серы. Столпы дыма взвихрились над Эйфелевой башней, повсюду бесперебойно работали гильотины, я жгла корабли и мосты, особенно пострадал мост Поцелуев, полыхали вокзал Сен-Лазар, Латинский квартал, Елисейские Поля…

“О, шанзелизе!..” Последний день Помпеи отдыхает в сравнении с тем, что я с вами сделала в дни скорби и печали.

Если бы не Искра, которая страстно любила Париж и всё, что с ним связано, – пусть даже это лохматая красная шапочка, привезенная ею в расцвете лет, – в тот единственный раз, когда ей удалось побывать во Франции почему-то с делегацией казахов, и всегда она фигурировала, эта шапочка, то – как фундамент весенней элегантности, то – как счастливый талисман, и в ней же, слегка облезшей, но так и не утратившей с годами шарм, Искра холодными осенними ночами до последнего спала в Уваровке – страну постигла бы судьба разрушенной Бастилии, от сих великих зданий не осталось камня на камне, очищающее вечность пламя поглотило бы Париж и перекинулось на другие города…

– Ну-ну, не надо крайностей, – урезонивала меня Искра, возвращая на место Францию, восставляя и воскрешая. – Наши с тобой мужья вряд ли пустятся во все тяжкие. Галактион в свое время побаивался парторганизации. А Лёша – уральский интеллигент во втором колене. Пойми, они оба – сторонники половинчатых мер…

Я же – вместо того чтобы разорвать путы и привязанности к этому миру – беспощадно раздербанила наш с Лёшей старый добрый диван, который когда-то собственноручно скрепила суровой нитью, ибо он регулярно разваливался под нами, причем без всяких видимых причин. Засучив рукава, мокрые от слёз, портновскими ножницами вспорола шов, легла на оставшуюся половину и стала просматривать брачные объявления в “Спид-инфо” с фотографиями людей пусть и не устроенных в жизни, но не теряющих надежды встретить родную душу: кто любит копаться в огороде, кто уважает классическую музыку и хорошую книгу, москвич, инвалид шестидесяти шести лет, ищет жену до сорока четырех, можно азиатку (жил несколько лет в Ташкенте), можно с детишками…

– Я простой писатель и недостойна жить с гением, – говорила я Искре, отметающей всех без разбору мужчин, которых я отмечала красной галочкой, – мне нужен муж проще и неказистей!

Пока Лёшик пропадал на чужбине, спрятав свое тело на Северной звезде, я ждала событий, которые в корне переменят мою историю. Смолоду меня привлекали исключительно яркие артистические натуры. Мой анамнез любви мог бы лечь в основу мюзикла, с успехом идущего на Бродвее, ария героини начиналась бы строкой: “Где ты вообще их откопала?” Полный набор – от обаятельнейших невротиков до клинических сумасшедших! Если их выстроить в ряд, получится такая шеренга духоборцев, ни один здравомыслящий человек даже не рискнет приблизиться! Что тебе надо было от них от всех? Что ты искала в дебрях этих душ?

Но и теперь – в своем возрасте безумном, когда утром тебе – семьдесят, днем – пятьдесят, вечером едешь в метро, на тебя кто-то посмотрел – двадцать пять, а к ночи – девяносто… Надо ли порывать с вековыми устоями и менять приоритеты?

На углу Тверской зажигал трубач полукриминального вида в кожаной шляпе, длинном черном пальто распахнутом, в жилете и белой манишке с бабочкой. Он поймал на лету мой прицельный взгляд, подмигнул и поддал такого жару, что неподалеку стучавший палками по картонным коробкам инвалид, седой, всклокоченный и краснолицый, аж прямо зашелся на своей ударной установке. В памяти выплыли порочные усы Джона Гальяно, вкупе с ковбойским антуражем джазмена они буквально семафорили о том, что от этого знакомства можно будет не обрадоваться.

Еще один был соискатель, не скрою, здорово подвыпивший.

– Мадам, – он церемонно обратился ко мне в троллейбусе, – хотите скажу, какое у меня хобби? Я выращиваю грибы шиитаке, японский лесной гриб рода лентинула, семейства негниючниковые. Вы спросите, как протекает процесс? Берутся куски дуба с дубовыми опилками, травой и перегноем, туда погружаются семена, и те довольно скоро прорастают, поскольку шиитаке, чтоб вы знали, – сапротрофный макромицет!

“Ботаник”, – я подумала, представив, как вернется Лёша, а по всей квартире – увесистые деревяшки с перегноем и прорастающей семьей негниючниковых.

– Наверняка вам будет любопытно, – не унимался мой ходячий справочник, обдавая собеседника алкогольными парами, – что шиитаке в Азии предпочитают мертвый кастанопсис, ну, на худой конец, сойдут для сельской местности монгольский дуб с амурской липой.

– …А между прочим, – он мне крикнул вслед, – лентинулы полезны от рака молочной железы!..

– О! Это нам как раз подходит, – заметила Искра, прослышав о моем знакомстве.

Мне было лет пятнадцать, когда у Искры обнаружили то, о чем он повел разговор. Это случилось как раз перед Новым годом. Искра пыталась отложить операцию до лучших времен, чтобы нам вместе встретить Новый год. Но ее попытки убежать от судьбы разбивались о неумолимую Зинкину, как волны о гранитный утёс, ту не переупрямишь. В старости, уже маленько без тормозов, она переходила поверху Тверскую улицу: “Да пошли они к чёгту! Объедут!” – Зинкина грассировала. Девочкой на вопрос “что ты больше всего любишь?” она отвечала: “Шпготы и могоженое”. В июне сорок первого – сразу после выпускного бала – они подали заявления на фронт. Пока ждали повестки, учились на курсах медсестер в Филатовской больнице. На первой операции Зинкина грохнулась в обморок. “Эта, – презрительно бросила профессор Елизарова, – никогда не будет врачом…” – “Нет, буду!” – сказала бледная как смерть Зинкина, поднимаясь с пола. И что же? Сорок лет оттрубила в хирургическом отделении Боткинской больницы, двадцать из сорока – заведующей отделением.

Она самолично прооперировала Искру, сутками не отходила от нее в реанимации. И провела с ней в палате новогоднюю ночь: нарядила елку, до краев наполнила кружки клюквенным морсом, чтобы жизнь лилась через край (морс – полезная штука, особенно при химиотерапии!). Помню жуткий мороз и у нас в квартире – постоянный запах клюквы. Бабушка варила морс для Искры, а клюкву держала за окном, чтоб не размораживалась.

Мне так было страшно идти в больницу, я боялась увидеть ее беспомощной, сломленной, погасшей. Но когда меня пустили к ней с нашей клюквой в китайском термосе “фуку мару”, мать моя еле слышным голосом, очень слабым, объявила себя амазонкой, обитающей на краю ойкумены и лишенной правой груди, чтобы ей удобнее было стрелять из лука.


– Нет, ты просто разборчивая невеста Купердягина, – смеялась надо мной Искра. – Хотела бы я посмотреть на твоего избранника, которым ты соберешься уесть Лёшу!

Тут в Москву нагрянул “Караван странствующих театров мира”. Они раскинули шатры в парке ЦДСА, клянусь, я ходила и выбирала самым серьезным образом какой-нибудь незамысловатый шарабан, представляя себя сумасшедшей, святой и взъерошенной Джельсоминой из кинофильма “Дорога”. Только ребенок сдерживал меня, больше ничего, мальчик все- гда побаивался, как бы я не отчебучила что-то в этом роде или не пустилась бы с бухты-барахты за каким-нибудь медоточивым заморским гуру.

Сёко Асахара мне приглянулся в свое время, заворожив меня своим заоблачным пением.

– Только не бросайся к нему в ученики! – предупреждал сынок.

Мы так были связаны, мы почти не расставались, с какой любовью написал он когда-то в школьном сочинении с ошибками в каждом слове: “У маей мамы самыи бальшие глаза, самый бальшой нос и самая длиная улыпка…” Но когда вырос, вдруг сказал, что, в сущности, не помнит меня в детстве, что всё детство прожил с бабушкой, а я только и работала за прикрытой дверью, сочиняла какой-то роман.

– Как же так? – я воскликнула. – А карусели, а мороженое? А пароходик, весь в огнях, на Азовском море? Как мы плавали в черной луже в Голубицкой? И катались на тройке с бубенцами? Как мы строили за́мки из мокрого песка и ели чебуреки?…Может, бабушка тебя и родила? – спросила я растерянно.

– А в семье неандертальцев вообще никто не помнит, кто чей сын, – отозвался Лёша. – Чуть ослабел, его – ам! И съели.

Заслышав такие речи, старый Галактион (Искры тогда уж не было с нами) обратился к своему внуку, как раз незадолго до этого ставшему отцом:

– Пускай твой сын пишет мне расписку, что я ему за молоком хожу на молочную кухню, – пророкотал он. – А то скажет потом: “Даже за молоком мне никто не сходил ни разу!..”

Хорошо, вечерком заглянул приятель Володька Парус, тоже писатель; оказывается, оба его сына – Ратмир и Ратибор, но в основном Ратмир – постоянно предъявляют ему претензии, что он для них ничего не сделал: и в школе они учились – обыкновенной, для наркоманов, и всё остальное отнюдь не было на высшем уровне.

“И что? – Парус им говорит. – Я учился в Ростове на Хатынке, у нас прямо в школе шприцы валялись, что ж я, наркоманом должен быть? А у меня в юные годы совсем другая царила атмосфера дома. Дедушка ваш ночью с гулянки вернется, ему бабушка – скандал, потом драка начинается, я его держу, а он распояшется, дерется, окно выбил, мне стеклом вены перерезало – у меня кровь хлещет, а он пьяный… У вас было такое?”

– Ничего не помнят, – махнул он рукой. – Они из школы приходят – дверь ногой открывают, у меня уже обед готов! Я только и бегал от печатной машинки – на кухню! Ни что их в университет устроили и пять лет платили, ни что всюду брали с собой – и в Пицунду, и в Коктебель… Прямо бзик какой-то: как придут – так и начинают. И постоянно пытаются меня переориентировать в жизни: старший предлагает устроить экскурсоводом от своей фирмы – возить в Турцию туристов… А я научился сразу уходить с собакой или просто в другую комнату, или начинаю в ответ на это про свое детство рассказывать…

Я сразу приободрилась, мне-то казалось, у нас единичный случай, а тут целое поветрие.

– Всё это ерунда, – сказала я. – Вот моя подруга Элька была чудовищной дочерью, только и орала на свою маму, вообще не могла с ней в квартире находиться, говорила: “А ты иди погуляй”. Но когда тетя Римма взялась умирать, видели бы вы, как Элеонора ее проводила в последний путь! Сперва деньги, сколоченные на зубы, шубу и ремонт, ухнула на светила медицины, потом задействовала лучшие мемориальные службы Москвы, на поминках потчевала родственников осетриной… Теперь всё время проводит на кладбище, красит и перекрашивает скамейку с оградой, вывесила скворечник, разбила там райский сад и навела до того ослепительный порядок, что вместе с мусором случайно выбросила какую-то коробочку, судя по всему, с прахом своей бабушки. А когда спохватилась и прибежала обратно, контейнер уже вывезли на свалку.

– Видишь? Может, и наш сын тоже будет такой… – мечтательно проговорил Лёшик.

А впрочем, Искра так пестовала внука, так сеяла в нем разумное-доброе-вечное, декламировала ему в младенчестве на сон грядущий “Евгения Онегина”, почесывая пяточки, научила азбуке Морзе, какими-то правдами и неправдами исхитрилась добыть кубик-рубик, когда никто о нем и слыхом не слыхивал, купила избушку в Уваровке, чтоб мальчик дышал свежим воздухом. Чуть что заболит – прикладывала коллекционный пятачок 1962 года, именно 62-го, в 62-м, она утверждала, на пятачки пошла самая целебная медь… Водила во МХАТ на “Синюю птицу”, в Большой – на “Лебединое озеро” (где его потрясла люстра, сильнейшее впечатление произвел буфет, “…а в остальном – скучища!!!”). Поэтому-то он и запомнил встречи с Искрой, что это было сплошным фейерверком.

Чёрт, как же все-таки сложно укорениться в реальности – у каждого своя мифология, построенная по подобию реального мира. Глядя на человека в цилиндре и с бакенбардами, который умопомрачительно сосвистел Моцарта, причем не “Маленькую ночную серенаду” – но целую Симфонию соль минор, на карлицу, летавшую на огромных воздушных шарах: зрители подставляли ей ладони – она отталкивалась и взлетала, на двух гимнастов, мужчину и женщину, творивших такое под куполом на канате, что просто мороз по коже, – я спрашивала себя: что сделать, чтобы божественная жизнь не ускользала от нас?

Я возвращалась домой, когда на “Театральной” в вагон вошла пожилая дама с холстом и мольбертом и ее спутник в круглых очках, бейсболке, с черной папкой, пакетом и фанерным чемоданчиком. Два пиджака, горящие глаза, возбужденная речь – всё говорило о том, что в нем воплотился – не то что мой идеал, который я лелеяла всю жизнь, но интригующий типаж.

– Вот в Кембридже… – он произнес, усевшись напротив.

– Ну-у, то в Кембридже, – ответила художница.

Потом она вышла, а он стал ёрзать, как сорока на колу, ощупывать карманы, откуда, ощетинившись, торчали ручки, забарабанил пальцами по дерматиновой папке, перехваченной резинкой… Внезапно уперся в меня взглядом и спросил:

– А ты не хочешь попробовать себя на сцене?

Я говорю:

– Кто? Я?

– Тихо, тихо, – он сел со мной рядом. – Есть одно дело – вполне респектабельное. У меня заболела партнерша, аккомпаниатор, лауреат серебряной премии имени Роберта Шумана.

– Его звали Роберт? – спросила я.

– Не перебивай, – сказал он строго. – Ты можешь мне подыграть? Петь? Танцевать? Пантомима? Гитара дома есть? Пианино?

– Н-ну, в общем… – я вдруг вспомнила, что с утра читала свой гороскоп. Там было сказано следующее: вы пережили период сомнений и оказались на широкой дороге, разветвляющейся на множество путей, причем каждый из них – верный. Вы мудры, у вас прекрасная интуиция, мир предвещает вам безусловную победу, ведь всё вокруг абсолютно совершенно, а вы уверены в своих деяниях. Мир говорит вам “да”…


Вот как вышло, что из всех мужчин, столпившихся у моих ног, я снизошла лишь к одному джентльмену удачи, который уверенно обосновался в моей квартире. Звали его Костя Городков.

Друзья у меня всегда были странные, так что поначалу мальчик не слишком обратил на него внимание. В бейсболке – пластмассовым козырьком назад – мой импресарио нервной походкой сразу же устремился на кухню.

– Я ведь артист, акробат, гимнаст, – сказал он, крепко прижимая к себе пакет, в котором, как он объяснил, находится его межрепетиционный костюм. Жара стояла страшная, я предложила снять хотя бы один пиджак, но он наотрез отказался. С кедами тоже предпочел не расставаться, может, и к лучшему. Стакан за стаканом он выпил всё молоко из холодильника, после чего я гостеприимно предложила ему капусты и макарон.

– Каких макарон? – спросил он деловито.

– Белых, с дырочками…

– Мучное, жирное, острое – это мне нельзя, – сурово сказал он. – Я ведь акробат, артист, жонглер…

Но всё ж, обстоятельно подкрепившись, он перешел в гостиную упругим гимнастическим шагом и только сел на диван, как телевизор сам включился на полную громкость и стал переключаться на другие программы, пока не остановился на сериале “Корона Российской империи”. Мы с мальчиком переглянулись удивленно. Потому что пульт лежал на шкафу и его никто не трогал.

– Давай минимально расставаться? – он предложил мне, совершенно обалдевшей от шума и эксцентрики. – Тогда мы успеем к понедельнику. Кстати, напомни завтра позвонить, договориться, чтоб тебе дали ставку от Министерства культуры.

– А что мы будем делать? – я все-таки спросила.

– Значит так, – глаз у него заблестел сатанинским блеском. – Ты будешь одновременно – и Коломбина, и Пьеро. Ты внешне здорово смахиваешь на Андерсена. Тебе надо работать в лирико-комическом ключе. Жанр – шуточная подтанцовка. А я тебя тенором прикрою. Я хорошо пою, издаю разные механические звуки, демонстрирую иллюзион – ты, главное, жару поддавай, и больше жизни! Прокатимся со свистом по городам и весям от Москвы до Владивостока, – звал меня в светлые дали Костя, пространно намекая на головокружительные суммы, которые нам светят. – Мы утром сможем прорепетировать?

– Н-но…

– Чует мое сердце, ты хочешь сузить диапазон моих чувств, – и он лукаво погрозил мне пальцем, дескать: да, пока слава не коснулась его чела и он еще не увенчан лаврами, но в нем бурлит такой непочатый край любви и прочих мужских достоинств – любая станет счастливейшей из женщин, черпая из этих запасов.

– Ладно, твоя взяла, спать так спать, – вздохнул он и бросил якорь на кухне, у нас там стояла корявая собачья кушетка.

К моей чести, я не предоставила ему Лёшину половину дивана, которая отныне могла дрейфовать по всей квартире, а в случае чего – и за ее пределами.

– Хоть на полу, но у радиоточки, – сказал Городков. – Мне надо утром прослушать рекламу. Ты не возражаешь, если я перевезу к тебе свой телевизор? У меня там есть ленинградская программа. Нет ничего лучше, – важно произнес он, – чем посвятить себя искусству или уйти в бедуины.

В изумлении смотрел на него сынок, ему тогда было лет двенадцать. А когда на сон грядущий нам позвонила Искра поздравить с Днем стандартизатора (“А кто это?” – “Это такие люди, которые делают, чтобы всё было одинаково!”) и поинтересовалась, нет ли у дорогого внука каких-нибудь пожеланий, которые она могла бы осуществить в самое ближайшее время, он мрачно ответил:

– Я хочу пива и мороженого!

Гость угомонился, всё затихло, и тут дикий ужас объял меня. Я поняла, что осталась ночью в квартире с полнейшим сумасбродом! Что я стала жертвой миража, поддалась наваждению, фата-моргане. Я перебирала в уме рассказы о чудовищных загадочных преступлениях, которые были совершены в больших городах и долгое время оставались неразгаданными, нераскрытыми, все мыслимые беды, которые могли мне грозить, – ограбление, какое-нибудь ужасное черное злодейство и даже смерть от руки убийцы… Что там у него на уме, одному богу известно. А я с ребенком – и без Лёши!

К тому же он спросил перед сном:

– А твой муж не бросится нас догонять, если мы уедем с фольклорным ансамблем?

В ту ночь я узнала, что бывает с человеком, когда он обращается в слух. Весь человек становится одним огромным сверхчувствительным ухом. Каждый шорох, шелест, тишайший скрип половицы – и мне казалось, ОН крадется по коридору, прижав к своим чреслам подозрительный пакет с неизвестным содержимым.