Илья Артамонов хохочет в тёмное, круглое, как сковородка, лицо её, в широкий нос, – Алексей победил, сын Барских, шатаясь, идёт к двери, а Илья, грубо дёрнув руку Баймаковой, приказывает:
– Ну-тко, сватья, выходи!
Побледнев, размахивая свободной рукою, она гневно и растерянно отбивается:
– Что ты! Али мне вместно, что ты?
Гости примолкли, ухмыляясь, Помялов переглянулся с Барской, масляно шипят его слова:
– Ну, ничего! Утешь, Ульяна, спляши! Господь простит…
– Грех – на меня! – кричит Артамонов.
Он как будто отрезвел, нахмурился и точно в бой пошёл, идя как бы не своей волей. Баймакову толкнули встречу ему, пьяненькая женщина пошатнулась, оступилась и, выпрямясь, вскинув голову, пошла по кругу, – Пётр услышал изумлённый шёпот:
– А, батюшки! Муж в земле ещё года не лежит, а она и дочь выдала и сама пляшет!
Не глядя на жену, но понимая, что ей стыдно за мать, он пробормотал:
– Не надо бы отцу плясать.
– И матушке не надо бы, – ответила она тихо и печально, стоя на скамье и глядя в тесный круг людей, через их головы; покачнувшись, она схватилась рукою за плечо Петра.
– Тише! – сказал он ласково, поддержав её за локоть.
В открытые окна, через головы зрителей, вливались отблески вечерней зари, в красноватом свете этом кружились, как слепые, мужчина и женщина. В саду, но дворе, на улице хохотали, кричали, а в душной комнате становилось всё тише. Туго натянутая кожа бубна бухала каким-то тёмным звуком, верещала гармоника, в тесном круге парней и девиц всё ещё, как обожжённые, судорожно метались двое; девицы и парни смотрели на их пляску молча, серьёзно, как на необычно важное дело, солидные люди частью ушли во двор, остались только осовевшие, неподвижно пьяные.
Артамонов, топнув, остановился:
– Ну, забила ты меня, Ульяна Ивановна!
Женщина, вздрогнув, тоже вдруг встала, как пред стеною, и, поклонясь всем круговым поклоном, сказала:
– Не обессудьте.
Обмахиваясь платком, она тотчас ушла из комнаты, а на смену ей влезла Барская:
– Разводите молодых! Ну-ко, Пётр, иди ко мне; дружки, – ведите его под руки!
Отец, отстранив дружек, положил свои длинные, тяжёлые руки на плечи сына:
– Ну, иди, дай бог счастья! Обнимемся давай!
Он толкнул его, дружки подхватили Пётра под руки, Барская, идя впереди, бормотала, поплёвывая во все стороны:
– Тьфу, тьфу! Ни болезни, ни горюшка, ни зависти, ни бесчестьица, тьфу! Огонь, вода – вовремя, не на беду, на счастье!
Когда Пётр вошёл вслед за ней в комнату Натальи, где была приготовлена пышная постель, старуха тяжело села посреди комнаты на стул.
– Слушай, да – не забудь! – торжественно говорила она. – Вот тебе две полтины, положи их в сапоги, под пятку; придёт Наталья, встанет на колени, захочет с тебя сапоги снять, – ты ей не давай…
– Зачем это? – угрюмо спросил Пётр.
– Не твоё дело. Три раза – не дашь, а в четвёртый – разреши, и тут она тебя трижды поцелует, а полтинники ты дай ей, скажи: дарю тебе, раба моя, судьба моя! Помни! Ну, разденешься и ляг спиной к ней, а она тебя просить будет: пусти ночевать! Так ты – молчи, только в третий раз протяни ей руку, – понял? Ну, потом…
Пётр изумлённо взглянул в тёмное, широкое лицо наставницы, раздувая ноздри, облизывая губы, она отирала платком жирный подбородок, шею и властно, чётко выговаривала грубые, бесстыдные слова, повторив на прощанье:
– Крику – не верь, слезам – не верь. – Она, пошатываясь, вылезла из комнаты, оставив за собою пьяный запах, а Петром овладел припадок гнева, – сорвав с ног сапоги, он метнул их под кровать, быстро разделся и прыгнул в постель, как на коня, сцепив зубы, боясь заплакать от какой-то большой обиды, душившей его.
– Черти болотные…
В пуховой постели было жарко; он соскочил на пол, подошёл к окну, распахнул раму, – из сада в лицо ему хлынул пьяный гул, хохот, девичий визг; в синеватом сумраке, между деревьями, бродили чёрные фигуры людей. Медным пальцем воткнулся в небо тонкий шпиль Никольской колокольни, креста на нём не было, сняли золотить. За крышами домов печально светилась Ока, кусок луны таял над нею, дальше чёрными сугробами лежали бесконечные леса. Ему вспомнилась другая земля, – просторная земля золотых пашен, он вздохнул; на лестнице затопали, захихикали, он снова прыгнул в кровать, открылась дверь, шуршал шёлк лент, скрипели башмаки, кто-то, всхлипывая, плакал; звякнул крючок, вложенный в пробой. Пётр осторожно приподнял голову; в сумраке у двери стояла белая фигура, мерно размахивая рукою, сгибаясь почти до земли.
«Молится. А я – не молился».
Но молиться – не хотелось.
– Наталья Евсеевна, – тихонько заговорил он, – вы не бойтесь. Я сам боюсь. Замучился.
Обеими руками приглаживая волосы на голове, дёргая себя за ухо, он бормотал:
– Ничего этого не надо – сапоги снимать и всё. Глупости. У меня сердце болит, а она балуется. Не плачьте.
Осторожно, боком она прошла к окну, тихонько сказав:
– Гуляют ещё.
– Да.
Боясь чего-то, не решаясь подойти один к другому, оба усталые, они долго перебрасывались ненужными словами. На рассвете заскрипела лестница, кто-то стал шарить рукою по стене, Наталья пошла к двери.
– Барскую не пускайте, – шепнул Пётр.
– Это – матушка, – сказала Наталья, открыв дверь; Пётр сел на кровати, спустив ноги, недовольный собою, тоскливо думая:
«Плох я, не смел, посмеётся надо мной она, дождусь…»
Дверь открылась, Наталья тихо сказала:
– Матушка зовёт.
Она прислонилась к печке, почти невидимая на белых изразцах, а Пётр вышел за дверь, и там, в темноте, его встретил обиженный, испуганный, горячий шёпот Баймаковой:
– Что ж ты делаешь, Пётр Ильич, что ты – опозорить хочешь меня и дочь мою? Ведь утро наступает, скоро будить вас придут, надо девичью рубаху людям показать, чтобы видели: дочь моя – честная!
Говоря, она одною рукой держала Пётра за плечо, а другой отталкивала его, возмущённо спрашивая:
– Что ж это? Силы нет, охоты нет? Не пугай ты меня, не молчи…
Пётр глухо сказал:
– Жалко её. Боязно.
Он не видел лица тёщи, но ему послышалось, что женщина коротко засмеялась.
– Нет, ты иди-ка, иди, делай своё мужское дело! Христофору-мученику помолись. Иди. Дай – поцелую…
Крепко обняв его за шею, дохнув тёплым запахом вина, она поцеловала его сладкими, липкими губами, он, не успев ответить на поцелуй, громко чмокнул воздух. Войдя в светёлку, заперев за собою дверь, он решительно протянул руки, девушка подалась вперёд, вошла в кольцо его рук, говоря дрожащим голосом:
– Выпимши она немножко…
Пётр ожидал других слов. Пятясь к постели, он бормотал:
– Не бойся. Я – некрасивый, а – добрый…
Прижимаясь к нему все плотнее, она шепнула:
– Ноженьки не держат…
…Пировать в Дрёмове любили; свадьба растянулась на пять суток; колобродили с утра до полуночи, толпою расхаживая по улицам из дома в дом, кружась в хмельном чаду. Особенно обилен и хвастлив пир устроили Барские, но Алексей побил их сына за то, что тот обидел чем-то подростка Ольгу Орлову. Когда отец и мать Барские пожаловались Артамонову на Алексея, он удивился:
– Где ж это видано, чтоб парни не дрались?
Он торовато одарял девиц лентами и гостинцами, парней – деньгами, насмерть поил отцов и матерей, всех обнимал, встряхивал:
– Эх, люди! Живём али нет?
Вёл он себя буйно, пил много, точно огонь заливая внутри себя, пил не пьянея и заметно похудел в эти дни. От Ульяны Баймаковой держался в стороне, но дети его заметили, что он посматривает на неё требовательно, гневно. Он очень хвастался силой своей, тянулся на палке с гарнизонными солдатами, поборол пожарного и троих каменщиков, после этого к нему подошёл землекоп Тихон Вялов и не предложил, а потребовал:
– Теперь со мной.
Артамонов, удивлённый его тоном, обвёл взглядом коренастое тело землекопа.
– А ты – кто такое: силён или хвастлив?
– Не знаю, – серьёзно ответил тот.
Схватив друг друга за кушаки, они долго топтались на одном месте. Илья смотрел через плечо Вялова на женщин, бесстыдно подмигивая им. Он был выше землекопа, но тоньше и несколько складнее его. Вялов, упираясь плечом в грудь ему, пытался приподнять соперника и перебросить через себя. Илья, понимая это, вскрикивал:
– Не хитёр ты, брат, не хитёр!
И вдруг, ухнув, сам перебросил Тихона через голову свою с такой силой, что тот, ударом о землю, отбил себе ноги. Сидя на траве, стирая пот с лица, землекоп сконфуженно молвил:
– Силён.
– Видим, – ответили ему насмешливо.
– Здоров, – повторил Вялов.
Илья протянул ему руку.
– Вставай!
Не приняв руки, землекоп попытался встать, не мог и снова вытянул ноги, глядя вслед толпе странными, тающими глазами. К нему подошёл Никита, участливо спрашивая:
– Больно? Помочь?
Землекоп усмехнулся.
– Кости страдают. Я – сильнее отца-то твоего, да не столько ловок. Ну, пойдём за ними, Никита Ильич, простец!
И, дружески взяв горбуна под руку, он пошёл с ним за толпою, притопывая ногами и этим, должно быть, надеясь умерить боль.
Молодожёны, истомлённые бессонными ночами и усталостью, безвольно, напоказ людям плавали по улицам среди пёстрой, шумной, подпившей толпы, пили, ели, конфузились, выслушивая бесстыдные шуточки, усиленно старались не смотреть друг на друга и, расхаживая под руку, сидя всегда рядом, молчали, как чужие. Это очень нравилось Матрёне Барской, она хвастливо спрашивала Илью и Ульяну:
– Хорошо ли научен сын-от? То-то же! Ты гляди, Ульяна, как я тебе дочь вышколила! А – зять? Павлином ходит; я – не я, жена – не моя!
Но уходя к себе, спать, Пётр и Наталья сбрасывали прочь вместе с одеждой всё, навязанное им, покорно принятое ими, и разговаривали о прожитом дне:
– Ну, и пьют же у вас! – удивлялся Пётр.
– А у вас – меньше? – спрашивала жена.
– Разве мужикам можно так пить!
– Не похожи вы на мужиков.
– Мы – дворовые, это вроде дворян будет.
Иногда они, обнявшись, садились у окна, дыша вкусными запахами сада, и молчали.
– Что молчишь? – тихонько спрашивала жена, – муж так же тихо отвечал:
– Неохота говорить обыкновенные слова.
Ему хотелось услышать слова необыкновенные, но Наталья не знала их. Когда же он рассказывал ей о безграничной широте и просторе золотых степей, она спрашивала:
– Ни лесов нет, ничего? Ой, как страшно, должно быть!
– Страхи – в лесах живут, – скучновато сказал Пётр. – В степи – какой же страх? Там – земля, да небо, да – я.
И вот однажды, когда они сидели у окна, молча любуясь звёздной ночью, в саду, около бани, послышалась возня, кто-то бежал, задевая и ломая прутья малинника, потом стал слышен негромкий, гневный возглас:
– Что ты, дьявол?
Наталья испуганно вскочила.
– Это – матушка!
Пётр высунулся из окна, загородив его своей широкой спиною, он увидал, что отец, обняв тёщу, прижимает её к стене бани, стараясь опрокинуть на землю, она, часто взмахивая руками, бьёт его по голове и, задыхаясь, громко шепчет:
– Пусти, закричу!
И не своим голосом крикнула:
– Родимый – не тронь! Пожалей…
Пётр бесшумно закрыл окно, схватил жену, посадил её на колени себе.
– Не гляди.
Она билась в руках его, вскрикивая:
– Что это, кто?
– Отец, – сказал Пётр, крепко стиснув её. – Не понимаешь, что ли…
– Ой, как же это? – шептала она со стыдом и страхом; муж отнёс её на постель, покорно говоря:
– Мы родителям не судьи.
Схватясь руками за голову, Наталья качалась, ныла:
– Грех-то какой!
– Не наш грех, – сказал Пётр и вспомнил слова отца: «господа то ли ещё делают?» – Это и лучше: к тебе не полезет. Они, старики, – просты; для них это «птичий грех» – со снохой баловаться. Не плачь.
Жена сквозь слёзы говорила:
– Ещё когда они плясали, так я подумала… Если он – насильно, что же теперь будет у нас?
Но, утомлённая волнением, она скоро заснула не раздеваясь, а Пётр открыл окно, осмотрел сад, – там никого не было, вздыхал предрассветный ветер, деревья встряхивали душистую тьму. Оставив окно открытым, он лёг рядом с женою, не закрывая глаз, думая о случившемся. Хорошо бы жить вдвоём с Натальей на маленьком хуторе…
…Наталья проснулась скоро, ей показалось, что её разбудили жалость к матери и обида за неё. Босая, в одной рубахе, она быстро сошла вниз. Дверь в комнату матери, всегда запертая на ночь, была приоткрыта, это ещё более испугало женщину, но, взглянув в угол, где стояла кровать матери, она увидала под простыней белую глыбу и тёмные волосы, разбросанные по подушке.
«Спит. Наплакалась, нагоревалась…»
Нужно что-то сделать, чем-то утешить оскорблённую мать. Она пошла в сад; мокрая, в росе, трава холодно щекотала ноги; только что поднялось солнце из-за леса, и косые лучи его слепили глаза. Лучи были чуть тёплые. Сорвав посеребрённый росою лист лопуха, Наталья приложила его к щеке, потом к другой и, освежив лицо, стала собирать на лист гроздья красной смородины, беззлобно думая о свёкре. Тяжёлой рукою он хлопал её по спине и, ухмыляясь, спрашивал:
– Ну, что – живёшь? Дышишь? Ну – живи!
Других слов для неё у него, видимо, не было, а ласковые шлепки несколько обижали её: так ласкают лошадей.
«Разбойник какой», – подумала она, заставляя себя думать о свёкре враждебно.
Пели зяблики, зорянки, щебетали чижи, тихо, шёлково шуршали листья деревьев, далеко на краю города играл пастух, с берега Ватаракши, где росла фабрика, доносились человечьи голоса, медленно плывя в светлой тишине. Что-то щёлкнуло; вздрогнув, Наталья подняла голову, – над нею, на сучке яблони висела западня для птиц, чиж бился среди тонких прутьев.
«Кто ж это ловит? Никита?»
Где-то хрустнул сухой сучок.
Когда она вернулась в дом и заглянула в комнату матери, та, проснувшись, лежала вверх лицом, удивлённо подняв брови, закинув руку за голову.
– Кто… что ты? – тревожно спросила она, приподнимаясь на локте.
– Ничего, вот – смородины к чаю набрала тебе.
На столе у кровати стоял большой графин кваса, почти пустой, квас был пролит на скатерть, пробка графина лежала на полу. Строгие, светлые глаза матери окружены синеватой тенью, но не опухли от слёз, как ожидала видеть это Наталья; глаза как будто тоже потемнели, углубились, и взгляд их, всегда несколько надменный, сегодня казался незнакомым, смотрел издали, рассеянно.
– Комары спать не дают, в амбаре спать буду, – говорила мать, кутая шею простыней. – Искусали. А ты что рано встала? Зачем ходишь босая по росе? Подол мокрый. Простудишься…
Говорила мать неласково и неохотно, сквозь какие-то свои думы. Тревога дочери постепенно заменялась неприязненным и острым любопытством женщины.
– Я проснулась – подумала о тебе… во сне тебя видела.
– Что подумала? – осведомилась мать, глядя в потолок.
– Вот – одна ты спишь, без меня…
Наталье показалось, что щёки матери зарумянились и что, когда она, улыбаясь, сказала: «Я не боязлива» – улыбка вышла фальшивой.
– Ну, иди, милок, твой проснулся, слышишь – топает? – приказала мать, закрыв глаза.
Медленно поднимаясь по лестнице, Наталья думала брезгливо и почти враждебно:
«Ночевал он у неё, это он квас пил. Шея-то у неё в пятнах, не комары накусали, а нацеловано. Не скажу Пете об этом. В амбаре спать хочет. А – кричала…»
– Где была? – спросил Пётр, зорко всматриваясь в лицо жены, – она опустила глаза, чувствуя себя виноватой в чём-то.
– Смородину собирала, к матери зашла.
– Ну, что же она?
– Ничего будто…
– Так, – сказал Пётр, дёрнув себя за ухо, – так!
И, усмехаясь, потирая тёмно-рыжий подбородок, вздохнул:
– Видно, – правду говорила дура Барская: крику не верь, слезам – не верь.
Затем он строго спросил:
– Никиту видела?
– Нет.
– Как же – нет? Вот он – птиц ловит в саду.
– Ой, – пугливо крикнула Наталья, – а я вот так, в одной рубахе ходила!
– То-то вот…
– И когда он спит?
Пётр, надевая сапог, громко крякнул, а жена, искоса взглянув на него, усмехнулась, говоря:
– Ведь горбат, а приятный… приятнее Алексея…
Муж крякнул ещё раз, но – потише.
…Каждый день, на восходе солнца, когда пастух, собирая стадо, заунывно наигрывал на длинной берестяной трубе, – за рекою начинался стук топоров, и обыватели, выгоняя на улицу коров, овец, усмешливо говорили друг другу:
– Чу, затяпали, ни свет ни заря…
– Жадность – покою лютый враг.
Илье Артамонову иногда казалось, что он уже преодолел ленивую неприязнь города; дрёмовцы почтительно снимали пред ним картузы, внимательно слушали его рассказы о князьях Ратских, но почти всегда тот или другой не без гордости замечал:
– У нас господа попроще, победнее, а – построже ваших!
Вечерами, в праздники, сидя в густом, красивом саду трактира Барского на берегу Оки, он говорил богачам, сильным людям Дрёмова:
– От моего дела всем вам будет выгода.
– Давай бог, – отвечал Помялов, усмехаясь коротенькой, собачьей улыбкой, и нельзя было понять: ласково лизнёт или укусит? Его измятое лицо неудачно спрятано в пеньковой бородке, серый нос недоверчиво принюхивается ко всему, а желудёвые глаза смотрят ехидно.
– Давай бог, – повторяет он, – хотя и без тебя неплохо жили, ну, может, и с тобой так же проживём.
Артамонов хмурится:
– Двоемысленно говоришь, не дружески.
Барский хохочет, кричит:
– Он у нас – такой!
У Барского на месте лица скупо наляпаны багровые куски мяса, его огромная голова, шея, щёки, руки – весь он густо оброс толстоволосой, медвежьей шерстью, уши – не видны, ненужные глаза скрыты в жирных подушечках.
– Вся моя сила в жир пошла, – говорит он и хохочет, широко открывая пасть, полную тупыми зубами.
К Артамонову присматривается очень светлыми глазами тележник Воропонов, он поучает сухоньким голосом:
– Дела делать – надо, а и божие не следует забывать. Сказано: «Марфа, Марфа, печешися о многом, а единое на потребу суть».
Светлые и точно пустые глаза его смотрят так, как будто Воропонов догадывается о чём-то и вот сейчас оглушит необыкновенным словом. Иногда он как будто и начинал говорить нечто:
– Конечно, и Христос хлеб вкушал, так что Марфа…
– Ну-ну, – останавливал его кожевник Житейкин, церковный староста, – куда поехал?
Воропонов умолкал, двигая серыми ушами, а Илья спрашивал кожевника:
– Ты моё дело понимаешь?
– Это зачем? – искренно удивлялся Житейкин. – Дело – твоё, тебе его и понимать, чудак! У тебя – твоё, у меня – моё.
Артамонов пил густое пиво и смотрел сквозь деревья на мутную полосу Оки и левее, где в бок ей выползала из ельника, из болот, зелёной змеёю фигурно изогнувшаяся Ватаракша. Там, на мысу, на золотой парче песка масляно светится щепа и стружка, краснеет кирпич, среди примятых кустов тальника вытянулась длинная, мясного цвета фабрика, похожая на гроб без крышки. Горит на солнце амбар, покрытый матовым, ещё не окрашенным железом, и, точно восковой, тает жёлтый сруб двухэтажного дома, подняв в жаркое небо туго натянутые золотые стропила, – Алексей ловко сказал, что дом издали похож на гусли. Алексей живёт там, отодвинут подальше от парней и девиц города; трудно с ним – задорен и вспыльчив. Пётр тяжелее его, в Петре есть что-то мутное; ещё не понимает он, как много может сделать смелый человек.
По лицу Артамонова проходит тень, он, усмехаясь, смотрит из-под густых бровей на горожан, это – дешёвый народ, жадность к делу у них робкая, а настоящего задора – нет.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке