– Ваше прекраснейшее высочество, – сказал он и улыбнулся, – это все – золотые слова, но ведь выход есть. Вы помните, вчера брат Бенедикт на проповеди говорил о могиле святого Муаниила? Помните ли, как ваш прадед, Фредерик Святой, привез с Черного Юга священный ковчег с Оком Господним? Он, хоть и не смог отбить мощи Муаниила у неверных, так хотя бы поклонился его гробу, а наше поколение? Наши реликвии – до сих пор в руках грязных язычников, над святынями надругалась всякая дрянь, а мы, вы это верно подметили, уже смирились с происками Тех Самых и выходим из себя по пустякам!
– Ха! – сказал я вдруг, просто само вырвалось, из глубины души. – Да я, будь у меня армия подвижников хоть в тысячу человек, я сам дошел бы до Мертвых Песков, и не то, что ковчег – я сами мощи привез бы! Вот скажи – ты бы пошел воевать за веру, Жерар? Из этой тины, а?
Он чуть не задохнулся, когда отвечал:
– Ваше высочество! Да я умру за вас!
И Альфонс тут же добавил:
– Ваше драгоценное высочество, вы же просто звезда путеводная! Неужели думаете, что за вами мало верных людей пойдет? Мы все готовы умереть за вас и за веру, вот увидите. Только бы вырваться из этой скучищи.
– Угу, – сказал Стивен. – Тут-то, прекрасное высочество, точно, что от скуки повеситься впору. Людишки-то – быдло, ворье да потаскухи. Тут, хоть в лепешку расшибись, служа Господу – все равно никто не почешется. Тут всем только деньги давай…
А Альфонс усмехнулся и сказал:
– Деньги сами по себе не плохи. Там, на Черном Юге, говорят, золото, рубины, благовония, бархат с шелком – богатства, какие тут никому и не снились – только здесь всякая рвань, которой у нас благоволят, сидит на заднице, прибивает грош к грошу пудовым молотом, ковыряется в навозе…
Я подумал, что Альфонс дело говорит. Завоевать славу и богатство с мечом в руках – это вам не ждать, когда с земель доходы пришлют! Война… вот, оно, вот! Не то, что вся эта мышиная возня – в одном кармане вошь на аркане, в другом – клоп на цепи! И не зависеть от каждого чиха Большого Совета! И никаких тебе «помолчите, Антоний»! За меня пушки выскажутся!
Жерар налил всем еще, облокотился о стол и сказал мечтательно:
– А женщины, ваше великолепное высочество! Вы еще об этом подумайте… Не в них, конечно, дело, языческих тварей надлежало бы привести в лоно истины… в смысле, истинной веры… но эти черномазые дикарки выделывают такие штуки… Господа, знаете, я как-то видел на ярмарке танцорку-язычницу… как бы сказать? Стыда у этих девок нет вовсе, а тело лучше, чем у цивилизованных женщин. Они на все, ну на все готовы, понимаете?
Это нас проняло. Моя свита забыла про вино, а я до позднего вечера обсуждал с баронами будущий Священный Поход на Черный Юг. Вот это было дело! Если бы я и вправду дошел с боями до могилы святого Муаниила! Если бы привез его пречестные мощи в свое королевство, и они бы упокоились в столичном соборе! Вот тогда бы все эти старые клячи из Большого Совета стали бы по-другому ко мне относиться! С должным благоговением. Восхищенно. Да что там! Я стал бы не просто королем, а великим королем! Я что, не заслуживаю памяти потомков, что ли?
Мои бароны тут же рассказали об этом разговоре своим приятелям – не удержались, но я не стал гневаться. Даже лестно было, когда на следующий день у меня в приемной собралась целая толпа молодых людей благородной крови, чтобы выразить восхищение моей идеей. Они рвались в мою свиту и на подвиги, чистые души! Один славный парень с нашего Севера, не сходя с места, дал обет перед Всезрящим Оком, что отправится со мной в поход, как только его благословят, а за ним – еще человек пять. Мои бароны только поулыбались – уж им-то никакой обет был не нужен, они и так рвались в бой.
Мартин как-то ляпнул, что у королей друзей не бывает – но у меня-то они были, еще какие друзья! Меня все любили. Потом я говорил с молодыми дворянами, которым хотелось послужить Господу – и они все были в восторге, просто горели желанием воевать за веру. Я ходил по городу, и честные юноши смотрели на меня, как на Божьего вестника. Всякая мразь теперь за версту убиралась с дороги, а девицы делали авансы с самыми благочестивыми целями. Короче говоря, дамы и господа, жизнь приобрела смысл.
Мне даже снилась эта война. Битвы с язычниками. Как я стою на палубе корабля, все в дыму, грохот, вокруг смерть – но все равно победа за нами. Какие-то города снились, кажется, целиком золотые. Язычницы, красивые и развратные, как демоницы. Я просыпался с сердцебиением и подолгу не мог снова заснуть – так это было здорово.
Я близко познакомился с парой старых вояк. Они на меня через некоторое время тоже молились, рассказывали всякие полезные вещи и давали советы. Отцовская политика всем нашим мужчинам посмелее уже встала поперек горла – но говорить о таком вслух осмелились только эти двое. Конечно! Отец же только и знает, что повторять: «Худой мир лучше доброй ссоры», – что даже звучит нелепо. Я понимаю, он уже немолод, слава у него в кармане, имя он в историю вписал – теперь только и болтать в Совете целыми днями, то о налогах, то об урожаях, то еще о каких-нибудь прескучных пустяках. Или с соседями сюсюкаться. Как бы кто-нибудь не напал, упаси Бог – придется же отрывать зад от престола и ехать на войну, что утомительно и опасно. Нет, я его не упрекаю, ни в коем случае, я понимаю, старость – не радость, но я-то еще мохом не зарос! А что, если я помру от холеры или от лихорадки раньше, чем стану королем?! Кто тогда обо мне вспомнит?
Надо позаботиться о славе. Там, на Черном Юге, за Мертвыми Песками, есть сказочный город Саранчибат, где золото, алмазы, кровные лошади и самые прекрасные язычницы на свете – вот что я получу! Я соберу армию, поставлю язычников на колени, обращу в истинную веру, а Саранчибат будет бриллиантом в нашей короне. И грош мне цена, если это не выйдет.
Но все выйдет. Я не сомневался.
В город начали приезжать отважные молодые люди, подвижники и смельчаки – они были готовы часами торчать у ограды дворцового парка, чтобы увидеть меня одним глазком и прокричать, как они меня любят, преданы и готовы на подвиги. А вслед за ними в городе появились наемники, «ветер с моря», «перелетные птахи», настоящие волкодавы, умеющие воевать лучше регулярной армии и готовые на подвиги и вообще на все. И эти при встрече вопили: «Да здравствует его высочество святой Антоний!» – наивно, конечно, но от души же!
Только мой отец был совершенно не в восторге. В первый раз, когда я попытался с ним серьезно поговорить, он просто заявил: «Антоний, извольте выкинуть дурь из головы!» А я так старался объяснить, всю душу вывернул, все аргументы привел, кажется… и только и услышал, что «замолчите, Антоний!» Как всегда, зараза!
А вдогонку этому милому напутствию отец прочел мне нотацию. Все, как всегда. Снова унижал, как мог, да еще и с некоторой примесью ереси, будто это обычно для короля!
– Нет, – говорил он, не изволите ли, дамы и господа? – нет надобности вкладываться в войну на территориях, которые мы не можем присоединить, – будто святая цель надобностью не является. И еще: – Ваш прадед Фредерик… его называют Святым, а надо бы Олухом Царя Небесного! Вместо того чтобы дело делать, таскался где-то за тридевять земель, растерял людей в якобы победоносных боях, от которых стране ничего не прибыло.
Я долго сдерживался, но, в конце концов, возмутился:
– А вера?! По-вашему, государь, вера – это пустой звук?! И священные реликвии не имеют значения?! Послушать вас, так подвиги Фредерика – ерунда какая-то, а ведь они вселили веру. Никто просто так не погиб, как не понять! Люди совсем по-другому стали на все смотреть, обновленно!
Отец и ухом не повел.
– Вера? – говорит. – Ну-ну. По-вашему, святой мог бросить страну на вора-премьера и слабоумную жену? Нет уж, вам, Антоний, лучше его примеру не следовать. Я не одобрю этот дурацкий план.
За «дурацкий план» я разозлился не на шутку.
– Ах, вот как? – сказал я, смерив его горьким взглядом. – Значит, дурацкий? А вам не кажется, государь, что смерть Жанны – это знамение? Что сам Господь не хочет, чтобы я торчал тут с невестами и глупостями, а направляет меня в поход за веру? Вот что вы на это скажете? Не похоже?
Отец окаменел лицом. Хотел что-то сказать, но смолчал. Кажется, он ужасно разозлился, но понял, что я прав. И я решил закончить разом.
– Неужели, – сказал я, – вы хотите новых несчастий, государь?! Вот так-таки и пойти против Божьей воли?! А то, что благородные юноши уже давали обеты, и я тоже – это вам говорит что-нибудь?!
Он взглянул на меня ледяными глазами и процедил сквозь зубы:
– Ах, вот как! Ну что ж, Антоний. Я приму это к сведению. Вы можете идти. Я подумаю.
Так я победил, хоть отцу смертельно не хотелось это признавать. Потом мне сообщили, что он написал письмо Иерарху, в котором просил благословения для меня. Даже Эмиль, и тот сказал:
– Вы, дорогой братец, наверное, станете святым при жизни, – не так глупо, как обычно.
Только Мартин, как всегда, выдал нечто ужасно обтекаемое:
– Чем умирать за веру, предпочел бы жить и верить, – но он, я думаю, просто страшно завидовал.
Отец ни за что не отпустил бы его от себя никуда, кроме очередной дипломатической миссии. Жалкая доля для принца, как подумаешь!
Пока ждали письма от Иерарха, брат Бенедикт, как истинный подвижник, меня поддерживал, настоящая знать собирала пожертвования, а все более-менее разумные молодые люди, которых интересовало хоть что-то, кроме разной будничной суеты, только и ждали, когда поход, наконец, благословят. В столице, конечно, собралось много всякого народу: наемники, бродяги, которые мечтали о южных сокровищах, юродивые… Так что всякая рвань, типа цеховых мастеров и купцов, скулила и выла, что им страшно на улицу выйти, ха-ха! Не говоря уже о подонках, любящих противоестественные штучки, некромантах и прочей нечисти – их вообще вымело из столицы поганой метлой. В общем, атмосфера очистилась от одного ожидания. И, в конце концов, отец вызвал меня к себе.
– Иерарх вас благословляет, Антоний, – сказал он с порога. Без всяких «помолчите», так-то! – А в знак своего святого участия в вашем подвиге предлагает вам духовника и переводчика из личной свиты, отмеченного многими достоинствами, святой жизни.
Я хотел сказать, что духовник у меня уже есть – и не из тех, кто будет все Иерарху доносить – но отец, разумеется, меня слушать не стал. От даров Святого Отца нашего не отказываются. Точка.
Будто бы мне нужен переводчик! Я что, буду с этими погаными дикарями что-то обсуждать? За кого меня Иерарх принимает, интересно? В общем, я был страшно зол, но знакомиться с этим подарочком пришлось.
Я думал, Иерарх хотя бы солидного человека прислал, а он расщедрился на сопляка, младше меня. Тощенький монашек, хлебец с водичкой, святая редька. И, что самое противное, по роже видно, что вовсе не горит верой, а предприятие дико не одобряет. Несимпатичная рожа. Я решил, что такого надо сразу поставить на место, и сказал, очень холодно:
– Духовник у меня уже есть. Но раз уж тебя прислал Иерарх, я, так и быть, найду, куда тебя приткнуть.
Он зыркнул своими бесцветными глазками и передал письмо от Иерарха – мне лично. Сдохнуть можно, какая честь! Стоял и пялился, как я читаю. Иерарх там выдал, что я должен блюсти, не срамить, высоко держать, нести истинный свет – а эта блеклая гнусь, «брат Доминик», отныне считается моим советником.
Брат Доминик, а?! Ошпаренный кот ему брат! Не будь он духовным лицом, я бы ему прямо сейчас кое-что разъяснил. Любимчик Иерарха… Патлы ниже плеч, – вообще-то, монахам устав не запрещает стричь волосы, – балахончик подпоясан веревочкой, якобы смиренно, сжимает Всезрящее Око в кулаке, как послушник. Тоненькие женские пальчики в чернильных пятнах. Святой жизни, ну-ну! Да что у них, в резиденции Иерарха, нормальных монахов нет, что ли? Вот так посмотришь на такую дрянь и уверуешь в пошлые историйки о том, чем это духовенство за закрытыми дверями занимается!
– Тебе Иерарх это письмо читал? – спросил я, когда закончил.
– Он мне его диктовал, – отвечает. Голосишко петушка из церковного хора, но наглости выше головы. Просто руки чешутся ему шею свернуть. – А кроме того, его святейшество дал мне особые указания касательно мощей и документов, которые могут оказаться вашими боевыми трофеями, ваше высочество.
Меня просто затрясло от негодования.
– Хорошо, – сказал я. – Поглядим… на месте.
Рабыни и я вместе с ними пили кавойе – черный, чудесно пахнущий, горько-сладкий напиток – и ели лепешки, когда кастраты принесли вышитые рубахи-распашонки, плащи, целиком скрывающие фигуру, с капюшонами, и платки из расписного шелка, с длинной бахромой по краям. С ними пришел господин Вернийе; он окинул всех хозяйским взглядом, огладил бородку, улыбнулся, кивнул и сказал толстяку Биайе, что товар пребывает в полном порядке. Пора собираться в дорогу.
Рабыни очень развеселились. Они были счастливы покинуть это место – и принялись болтать о мужчинах, которые придут смотреть на них на ярмарке. Одеваясь, они обсуждали, как можно привлечь к себе взгляд понравившегося мужчины: как подводить глаза, чтобы они казались ярче, как раскачивать бедра и показывать приподнятую грудь, как выставить ножку, как встряхнуть волосами… Рабыни были очень уверены в себе; их радовали возможность что-то изменить и какое-то варварское ожидание этой игры в кости, этой лотереи, где брезжилась вероятность счастья на их лад.
Я глубоко задумалась, пока Шуарле учил меня особым образом завязывать платок: чтобы прикрыть нижнюю половину лица, до самых глаз, а бахрому спустить на лоб, спрятав под нее волосы. В Ашури-Хейе считалось вызывающим не скрывать лица – так же, как у нас в Приморье считается вызывающим не опускать глаз. Рабыни должны были выглядеть скромными девицами – они и выглядели. Мне казался смешным этот контраст между их укутанными фигурами, олицетворявшими совершенную застенчивую робость, и словами, в которых смелость мешалась с насмешливой дерзостью – но я молчала.
Мне казалось, что в моей жизни все кончено. Я решила, что не буду жить, если не найду другого способа избежать насилия и позора. От этой мысли стало полегче – хотя я смутно понимала, что в новом доме будут другие слуги, скорее всего – кастраты, напоминающие Биайе, а не Шуарле, и они не позволят мне покончить с собой.
Меня мутило от тоски, а Шуарле молчал и только расправлял складки на моей одежде и прибирал мои волосы. Разрисовать свое лицо я не позволила. Кажется, я разуверилась во всем – в том числе, и в дружбе Шуарле. Я не могла злиться на него, он был слишком жалок и мил мне – но глубоко огорчилась.
В сопровождении кастратов женщины вышли за пределы огороженного стеной сада. В мощеном дворе дома Вернийе стояли две запряженные четверками крытые повозки, вроде фургонов бродячих циркачей – только парусина не была разрисована. Шуарле приподнял полог одной повозки; внутри лежал тюфяк, заваленный подушками. Рабыни влезли внутрь – по трое в каждую; со мной оказались злая Хатагешь и пышечка Астарлишь. Шуарле забрался к нам и задернул за собой ткань.
Судя по стуку копыт и голосам, во двор въехала верховая стража, их было не меньше шести-восьми человек. Я не могу сказать точнее: женщины смеялись и пытались проделать дырочки в парусине или распустить ее по шву, чтобы поглядеть на стражников, но Шуарле им этого не позволил. Рабыни обиделись и принялись, по обыкновению, дразнить и высмеивать его.
Мой друг, против обыкновения, почти не обращал на их брань внимания. Он молчал и казался погруженным в себя. Девицам вскоре наскучило его молчание, и они принялись бесстыдно обсуждать свои лунные дни, отвар шалфея, помогающий от боли в животе, и такие подробности ночных утех, что мне стало… не то, чтобы противно, но чрезвычайно неловко.
Обычно я старалась уйти от разговоров этого рода; сейчас уходить оказалось некуда – и я была вынуждена слушать их и думать о своем будущем положении. Я впервые хорошо представила себе то, что меня ждет – и у меня не укладывалась в голове сама возможность позволить любому чужому человеку проделать со мной подобные вещи.
Я начала всерьез прикидывать, каким именно образом лучше всего оборвать собственную жизнь. Самым лучшим мне показался осколок зеркала, который можно воткнуть себе в горло – ведь зеркало непременно должно оказаться на темной стороне богатого дома. Теперь я потихоньку себя накручивала и набиралась решимости.
Дорога оказалась гораздо скучнее, чем сидение взаперти в доме Вернийе. В повозке было жарко и тесно. Рабыни сняли плащи и платки и вели нескончаемые циничные разговоры, которые напомнили мне матросов на юте, только наизворот. За невозможностью уединиться, тут приходилось справлять нужду в отхожую дыру, проделанную в днище повозки; девиц это очень забавляло, мне казалось мучительно неловким. Хорошо еще, что Шуарле покидал повозку с этой целью. Мы слышали стук копыт, скрип колес, голоса нашей собственной стражи и проезжающих, щелканье кнутов, мычание – вероятно, перегоняемого скота, песни возчиков – но ровно ничего не видели. Только раз, когда Шуарле на миг приподнял полог, в щели мелькнул ослепительный и бесконечный луг, пестрящий цветами, а над ним – опрокинутое небо. Солнце, постепенно поднимаясь, золотило и просвечивало парусину, по которой то и дело проходили какие-то тени – очевидно, тени фигур, движущихся вокруг; потом оно стало клониться к вечеру, и золотистое сияние угасло. В сумерки в повозке стало темно, и рабыни принялись возиться в потемках, хихикая и обмениваясь непристойными шуточками. Шуарле все молчал – и когда повозки остановились, так же молча принес ужин, очень скромный. С собой взяли сухой сыр, красные сладковатые плоды с пряным запахом и сдобные лепешки, все это можно было запить травным настоем.
Рабыни заснули вскоре после еды. Шуарле ушел, меня это жестоко опечалило. Вообразив, что теперь он не хочет даже говорить со мной, я долго сидела без сна, глядя на отблеск костра, пляшущий по парусине полога. В конце концов, я, кажется, задремала и проспала совсем немного.
Я проснулась от того, что холодная рука тряхнула меня за плечо, а вторая зажала рот. Открыв глаза, я увидела в тусклом свете едва брезжащего утра абрис лица Шуарле – его глаза светились в полумраке огоньками свечи, золотыми, оранжевыми, а лицо отражало этот свет, как полированный металл. Он был невероятно спокоен.
Я потянулась убрать его ладонь с моих губ, но он отрицательно качнул головой. Убедившись, что я буду молчать, протянул мне плащ и платок. Пока я неловко укутывалась, он пристально следил за спящими рабынями. Я вдруг с легкой оторопью заметила у него на коленях длинное лезвие чего-то, вроде морского тесака – Шуарле вытер с него кровь, но металл все равно выглядел тускло от темных разводов.
Когда я, наконец, повязала платок, мой друг подал мне руку – и мы выбрались из повозки. Стояло белесое утро; небеса еще только начинали сереть. Между повозками тлел костер; у костра, укутанные в одеяла, спали стражники, а несколько поодаль – Биайе, которого можно было легко узнать по толщине и тоненькому похрапыванию. Вокруг была странная местность – каменистая, заросшая чащей незнакомых мне растений, казавшихся в сумерках темной косматой массой. Густой туман мешал видеть вдаль. Лошади, и верховые, и упряжные, были распряжены и привязаны к скобам на бортах повозок недоуздками – кроме двух, которые стояли под седлами.
– Ты ездишь верхом, Лиалешь? – спросил Шуарле еле слышно. Он всегда звал меня «Лиалешь» – Цветущая Яблонька.
Я не ездила верхом и покачала головой.
– Тебе придется, – сказал Шуарле. – Это наш единственный шанс освободиться.
Я истово кивнула. Слава Господу, мелькнуло в моей голове, среди нас есть тот, кто знает, что делает. Шуарле улыбнулся шальной отчаянной улыбкой и указал мне на лошадь. Я изо всех сил попыталась сесть в седло; это, вероятно, было очень смешно. Шуарле, улыбаясь, подсадил меня и придержал стремя. Я думала, что надо скакать очень быстро – но Шуарле, сев верхом, взял мою лошадь за узду, и мы поехали шагом, очень медленно и осторожно.
Стука копыт было почти не слышно на влажной от росы, пружинящей от травы земле.
О проекте
О подписке