Она вообще не знала, кто такая Нут – Госпожа Судьбы, играющая случаем, Насмешливая Мать Событий. Называла ее «женщина-кошка», говорила, что Нут показывала две шестерки! Самое лучшее предзнаменование, самое счастливое. Яблоня не верила; говорила, что у нее было слишком много бед и слез в последнее время. Я с ней спорил – как можно не верить в милость Нут?! Конечно, у северян другие боги, но богов много, а Нут одна. Другие боги строят судьбы смертных, что-то придумывают, выгадывают, воздают по заслугам или карают злодеяния, а Нут только бросит свои кости из чисто кошачьей шаловливости – и все божественные планы канули в бездну. Нищий бродяга делается царским советником; отшельник святой жизни глупейшим образом влюбляется в юношу, богач, который только не гадил золотом, побирается с сумой – и все это шуточки Нут; кому – власть над миром подзвездным, кому – клеймо на лбу…
Сильнее богов – ее каприз, ее игра, очки у нее на костях. И я пытался втолковать Яблоне, что она – избранная, моя госпожа, любимица Судьбы: сильные воины утонули, а ее выбросило на берег. И еще неизвестно, как дальше кости лягут.
Но Яблоня спорила, и, в конце концов, спросила:
– А для чего я здесь вообще? Зачем Беркуту женщины? Мы же ровно ничего не делаем! Он спас меня по доброте душевной или женщины его развлекают, как котята? Ведь от нас нет никакой пользы!
– Никакой пользы, – сказал я, – зато вы принесете ему золото. Скоро будет базар в Данши-Вьи, Беркут отвезет вас туда и продаст. Ты дорого стоишь, Яблоня, ему нет резона продавать тебя на побережье. За тебя он хочет много золота – другие стоят дешевле. Тебя продадут кому-нибудь очень богатому.
Она так растерялась, смешалась, что у меня закололо сердце:
– Я же ничего не умею! Богатому человеку нет во мне прока!
Девственница, подумал я. Яблоня – девственница. Услышь, Нут…
– Ночные утехи, – сказал я. – Знаешь, что это такое?
Ужаснулась. Вот так. Не то, чтобы смутилась – хотя была очень скромна – а прямо-таки ужаснулась, будто я сказал, что будут резать на части живьем. Вспыхнула – и разрыдалась. Схватила меня за руки, уткнулась в мои ладони мокрым личиком, обожгла дыханием… так плакала, что у меня разболелось под лопаткой.
Я тронул ее волосы – чуть касаясь:
– Яблоня, слезы не помогают рабам. Слезы не защищают женщин.
Она подняла головку, посмотрела на меня своими мокрыми глазами – ресницы слиплись стрелами – и выдала:
– Да, я знаю. Женщин не защищают слезы, их защищают мужчины. Одуванчик, дома я могла рассчитывать на многих мужчин: на родственников, на слуг отца – а тут у меня нет никого, кроме тебя. Можно мне на тебя рассчитывать?
Убила. Я тут же захотел сцарапать это клеймо со лба вместе с кожей – чтобы унести ее отсюда на крыльях… вообразил, что смогу, ага. Сказал злее, чем надо:
– Яблоня, я не мужчина, я – бесхвостый пес.
А она, глядя мне прямо в душу, сказала:
– Ты – мой единственный друг. Ты – не такой, как все здесь. Пожалуйста…
Интересная вещь: если у нее совсем нет когтей, то чем это она так вцепилась в мое сердце? А?
Потом мы с ней разговаривали по ночам. Сон у меня отшибло поленом, напрочь. Весь день я бродил, как очумевший или бесноватый, «подай-принеси» – и все равно, что они все там орут, а ночью – я в сад, и она за мной. Садилась рядом, обнимала за плечи – выносить такие нежности тяжело, скинуть ее ручку невозможно. Сама не понимает, что делает.
Я ей как-то сказал:
– Ты жестока, как все женщины. Моя душа до тебя спала себе – а ты ее будишь. Мне больно.
А она посмотрела, не с жалостью, нет – всепонимающе, как воплощение Нут – и ответила:
– Я не жестока, Одуванчик, прости. Просто боюсь. Я не могу жить, как эти девицы, и позволять кому попало обнимать себя. Знаешь, у меня же есть жених, он северный князь, – или она сказала «сын царя»? – это он должен меня обнимать!
– Я понял, – говорю. – Но твой жених далеко, а тут мы – вещи Беркута. Чем я могу помочь?
Вот тут она и выдала. Взяла меня за руки, прижала их к своей груди, смотрит, как перепуганный младенец, умоляюще, и говорит:
– Выпусти меня отсюда, пожалуйста! У тебя же есть ключи, ты ходишь по дому – выпусти меня, помоги сбежать!
И что я мог, шалея от стука ее сердца, ответить этой бедной дурочке? Куда она побежит, такая белая и приметная, как голубок среди ворон? Далеко ли добежит? А когда с человека сдирают кожу заживо, он очень нескоро умирает. Иногда часами мучается. Ведь вовсе не обязательно, что кто-нибудь пожалеет и прирежет, услышь, Нут!
– Нас с тобой убьют, – говорю. – Мы, конечно, умрем свободными, но это будет очень больно.
А она сжала кулаки:
– Почему это Беркут решил, что мы его собственность?!
– Заплатил деньги, – говорю. – За нас с тобой. Как за скот. Он заплатил – мы и принадлежим.
– Я была ничья! – возразила она. Как мило сердилась: только глазами блестела, даже голос старалась не повышать. Ну как ей объяснишь?
– Женщины и евнухи не бывают ничьи, – объясняю. – Они – как монеты: если хозяина нет, значит, любой может подобрать.
Фыркнула, как котенок:
– Беркут меня не спросил, что я больше хочу: умереть или стать его рабыней!
Девочка, девочка… Кто кого спрашивает? Что ты там видела, у себя в северной стране, во дворце своего отца?… Мне было ее никак не вразумить. Она каждую ночь пробовала снова и снова. Целый день молчала и терпела, а ночами принималась меня мучить.
Приходила и обнимала. Шептала на ухо – жарко:
– Ты представь, мы раздобудем карту землеописаний. Я умею читать знаки. Или вот. Мы найдем моряка, который довезет нас до моей северной страны. Мой отец – царь, мой свекор тоже будет царь…
Я отвечал, почти зло:
– У меня крыльев нет!
А сам думал: посмотрела бы ты на меня под этими тряпками! На мое раскромсанное ничтожество! Ну зачем, зачем, зачем я тебе сдался! Самому хотелось плакать навзрыд – люди гады, гады, гады! А Яблоня гладила мои руки, волосы перебирала, смотрела прямо внутрь – и говорила, так, что меня бросало из жара в холод:
– Ты – мой друг! Пожалуйста, не плачь. Знаешь, как славно у меня дома? Все будут тебя уважать. Ты сможешь заниматься, чем захочешь… вот чем ты хочешь? Музыка… ты любишь музыку? Можно целыми днями слушать, а еще мы будем слушать, как читают самые лучшие книги… я выучусь рисовать… мы заведем маленькую собачку, самую милую… а потом у меня родятся дети, и мы будем их нянчить, да? Но я не смогу без тебя. Ты сам сказал: женщина не может быть ничья.
– И не может быть моя, – отвечал я. Что еще скажешь?
– Ну и что?! – возражала она. – Ты – мой слуга. Я – принцесса. Ты сопровождаешь меня к моему жениху. Так ведь можно?
Вот же нелепый ребенок! Ведь верит, что серебряные лиур-аглийе, ростом с воробья, со стрекозиными крылышками, ночью положат ей в туфлю бусики, если она будет целый месяц и день слушаться старших!
– Так – можно, – говорю. В душе – плача, смеясь, досадуя. Она радостно схватила меня за плечи:
– Значит, ты поможешь мне? – а я промолчал в ответ, как дурак. И самое худшее во всем этом безобразии – то, что я начал принимать всерьез ее бред о побеге, о свободе, о прекрасной жизни в далеких странах… Яблоня так вела себя со мной, что я ухитрился почувствовать себя мужчиной. Ее мужчиной. Ее защитником.
Слабоумный, ага.
Это, конечно, не могло продолжаться бесконечно, а Яблоня думала, что может. Она даже, кажется, привыкать начала. Днем дремать, ночью убивать меня своими ласками.
Какие слова говорила… как по книжке – про свою северную страну. Какие там леса, темные, страшные, полгода стоят в снегу, будто на ледниках – а под снегом замерзшие ягоды, сладкие, как мед, только ароматнее. Как она жила в святом месте, с благочестивыми жрицами – целыми днями молилась их северному богу, угрюмому, но доброму: что ни попроси, все исполнит, если с верой просишь. Какой у ее отца дворец: тысяча разных залов, выложенных самоцветами; ковров нет, а на полу целые картины из цветного камня. Свечи, свечи, свечи – даже ночью светло, как днем: господа приходят смотреть на танцы. Как ее все любили; как бросали цветы в повозку, когда она проезжала, как кричали: «Славься, прекрасная!»… А за морем у нее жених, благородный юноша – вот он сейчас ждет, и его сердце разрывается от тревоги…
Как мое. Ну да.
– Одуванчик, – скажет, – царевна не может быть рабыней! Сбежим! Вот на море… корабль… ветер такой, брызги, волны, словно стеклянные горы… а потом наша страна! Зеленый берег, белый дворец на нем, белее колотого сахара… Ты будешь в моей свите, всегда. Приближенным евнухом, смотрителем спальных покоев, – как-то иначе, но похоже по смыслу. – Ты – мой самый лучший друг…
Лучший друг, ага. Смотритель спальных покоев. Дворец, море, царь… Какой-нибудь разжиревший в злодеяниях подонок, у которого дома полные сундуки золота и на темной стороне – десяток девочек вроде Яблони, только наших… И что я смогу сделать?! Ну что?!
Конечно, Беркут не торопился, потому что ждал, когда у Яблони заживут синяки и царапины на руках. И за месяц она чуточку отдохнула и отъелась, стала вылитая розовая роза ранним утром; не мог же Беркут этого не видеть! И он на нее смотрел, и Подснежник на нее смотрел, а потом, вечерком, под виноградное вино и смолу, они устроили совет и порешили, что Яблоня уже вполне готова. То, что Беркут Всаднику отдал, вернется сторицей.
Беркут позвал меня – сложно было сделать вид, что не подслушивал, а по делу мимо проходил.
– Одуванчик, – говорит, – вот что, – и сунул в рот еще шарик смолы, хотя уже вполне осоловел. – Завтра собираемся, послезавтра с утра выезжаем. Оденешь свою Яблоню, причешешь, вот – сережки, – и подал серьги, серебряные, с гранатами, дешевенькие. – Она глупая и спесивая, Подснежника может и не послушать, а тебя послушает. Ты ей наври что-нибудь, чтобы не вздумала реветь или царапаться. Иди.
Я поклонился – нижайше. Взял прах с ног.
– Господин, можно мне поехать с тобой? Яблоня привыкла ко мне, она не станет плакать – а одна может и разреветься. У нее от слез чернеет под глазами.
Подснежник ухмыльнулся:
– Позволь, господин. Мне одному тяжело будет присмотреть за такой оравой женщин. Вообще, наши дела хороши, а будут еще лучше; будешь скупать новых женщин – подумай о паре евнухов помоложе. Ты знаешь, господин, я усерден, но уже немолод, а от Жаворонка мало толку – он уже совсем одурел от смолы, понимает лишь с третьего раза…
Беркут хмыкнул.
– Да, пусть едет. А насчет новых я подумаю… Ну, иди же, Одуванчик, не стой, как каменный!
Я пошел. С сережками.
Яблоня обрадовалась, когда я дал ей эти цацки.
– Жаль, – сказала весело, – если дырочки зарастут. Они еще пригодятся… А отчего Беркут проявляет такую несказанную щедрость?
– А оттого, – говорю, кажется, в раздражении из-за этого ее девчоночьего восторга перед пустяком, – что послезавтра на рассвете тебя вместе с другими рабынями повезут в Данши-Вьи, на базар. Наш щедрый господин приказал страже чистить лошадей, повозки уже готовят.
Она превратилась в статую из мела, даже губы побелели. Схватила меня за руку:
– Одуванчик, нет! – и мне в ладонь воткнулась эта дурацкая сережка, про которую она забыла.
– Да, – говорю. – И все, что я могу для тебя сделать – это тебя сопровождать. Крылья у меня за это время так и не выросли.
Яблоня вцепилась в меня по-ребячьи, безнадежно, что было сил, не плача, но судорожно дыша, почти всхлипывая:
– Как же так? – сказала еле слышно. – Ты меня отдашь? Мы расстанемся? И меня кто-нибудь… будет обнимать… как рабыню?
Я слушал и понимал, что не могу – расстаться, отдать, чтобы кто-нибудь… Я отстранил ее, легонько, нерезко.
– Все в руках Нут, – говорю, так спокойно, как смог. – Как лягут кости, так и будет.
У нее одна слеза перелилась через край и потекла через белую щеку. Тогда я подумал – мы проедем в часе-двух пути от Хуэйни-Аман. И если я совершенно ничего не сделаю, то не смогу дальше жить.
– Не надо, Яблоня, – сказал я тогда и вытер ее щеку своим рукавом. – Слезы не помогут рабыне, только развеселят ее врагов. Улыбайся. Ты же царевна.
И она – улыбнулась.
Иерарх Святого Ордена долго не хотел благословить мое решение. Не одобрял. И вдобавок давил на моего отца, писал ему, что не одобряет. К старости он стал страшным занудой.
Благословил, когда утонул корабль соседей. Отверзлись его духовные очи – и до него дошло, наконец, что уже и сам Господь посылает знамение. Отличное знамение, доходчивое. И дураку ясно: свадьбе не бывать, надлежит заниматься более важными делами. Неужели у наследного принца, прах побери совсем, не может быть более важных дел, чем вся эта возня с заботой о престолонаследии?
Я слова «престолонаследие» уже слышать без рвоты не могу!
Одна уже утонула. Все, пора оставить это дело на некоторое время! Нет, им неймется!
Соседи начали слать портреты возами. И его светлость Оливер, старый гриб, любимчик отца, чуть ли не каждое утро торчал у меня в приемной с очередной намалеванной картиной. Целая толпа принцесс – и всем неймется, не угодно ли? Принцесса Заозерья. Даже по портрету видно, хоть и зализали до невозможности: толстая, рыжая и щеки нос задавили. Инфанты Белогорские, старшая и младшая. У них вообще грудей нет, что ли? Даже фантазия живописца не спасает: младшая – простая доска, старшая – стиральная. Еще одна штучка со Скального Мыса. Глазки в кучку, носик остренький, как у мышки. Вот интересно, у этой ноги одинаковые или тоже разной длины?
Из Междугорья прислали портрет. Красивая… Спасибо. У этой в роду – ведьмак. Как ляжешь – так и вскочишь. Затянута в корсаж, как в мундир, но все равно видно, какова грудь. Ранние яблочки. Смотрит прямо, глаза синие, прозрачные, усмешечка, губы яркие… общее выражение – «не хотите ли яду полной ложкой, ваше высочество?» Портрет я оставил у себя, но жениться на такой – нет уж. Женитесь сами. Пусть она вас травит или нанимает убийц. Или – вообще продает Тем Самым с потрохами. И еще неизвестно, кого такая родит.
Представляете, дамы и господа, сынок – богоотступник?! Любитель мертвечинки, а?! Тебя же и прикончит, когда подрастет – там, в Междугорье, говорят, бывали прецеденты.
Короче говоря, я отбрыкивался, как мог, а отец давил, так, что не продохнуть. Такая тоска! Только я успел обрадоваться, что больше никаких обязательств на мне не висит, как целая толпа придворных холуев уже понеслись со всех ног, спотыкаясь и падая – вешать на меня всех собак. Надоело.
Невозможно, в конце концов, все время ждать у моря погоды.
Самое мерзкое, что все эти шлюшки – даже, представьте себе, баронессы! – начали на меня лакомо поглядывать. «Ах, ваше прекрасное высочество, я так сочувствую вашему горю! Я всей душой скорблю вместе с вами!» Какой душой? О женщине нельзя сказать «скорбит душой» и «думает головой» – за неимением того и другого!
Эти дуры решили, что у них появились шансы – выйти замуж за принца! Издохнуть! Все эти сучки младше двадцати начали носить декольте вдвое глубже. Свора на охоте. Ну, я и показал им охоту.
Одной сказал: «Хочешь, чтобы я тебя любил, душенька?» – и она тут же покраснела, опустила глазки и мнет платочек: «Ах, ведь без благословения Господь накажет»! Ах, вот как? Ну, нас и благословил Альфонс, почти правильными словами, гнусаво и очень похоже. За это я ему ее потом подарил. Когда она уже устала слезы лить и дергаться, а мне стало противно.
Второй написал письмо. Мой отец, мол, любимая, никогда не позволит настоящей свадьбы – поженимся тайно, священник предупрежден. Приходи к дворцовой часовне, в полночь, одна.
Она с матушкой приволоклась, представляете, дамы и господа! Чтобы ее матушка нас благословила за моего отца! Вы можете себе представить такую безнравственную и напыщенную дрянь? Эта старая визгливая свинья собиралась благословить принца за короля! У меня от такого оскорбления, почти государственной измены, случилось явственное желание приколоть их обеих – уцелели только потому, что я их пожалел. Женщины все-таки… Старую свинью бароны прикрутили к дереву, а молодую я… потом тоже отдал баронам. И мы даже не рассказали об этом в свете – исключительно из милосердия.
Третья крутила-крутила передо мной хвостом, но на свидание не пришла. Написала записку, ах, ей не позволяет добродетель. Добродетельная. Намекать своему принцу известно на что, а потом изобразить вестника Божьего?! Мы эту добродетельную подкараулили в уютном месте, завязали юбку у нее на голове и как следует ей объяснили, что такого рода кокетство – это совершенно аморально. Добродетельна – не хихикай с мужчинами и носи закрытые платья!
Это ее братец потом ткнул меня ножом. Как раз в тот день, когда жгли некромантку, прямо на площади. Представляете, дамы и господа, гад даже не попытался меня вызвать на поединок или еще как-нибудь проявиться – просто, когда встретились на площади, кинулся и все. Ничего у него, разумеется, не вышло, только поцарапал. У меня хорошая реакция и я не трус, вот что, а этот увечный умом думал, что я буду стоять столбом! Да его тут же скрутили бароны – они бы его в клочья порвали, если бы я не остановил. Уже стража неслась, распихивая толпу – но я все равно спросил, отчасти из благородства, отчасти – просто чтобы понять:
– Ты, падаль, как же сумел настолько забыть дворянскую честь, чтобы нападать со спины, как последний выродок?
Жерар сунулся ко мне с платком, лица на нем не было:
– Ну что вы, прекрасное высочество, бросьте – кровь у вас! – но я его отстранил. Было жутко интересно, что этот смертник скажет. Он и высказался:
– Небо не позволит тебе стать королем! Таких, как ты, убивают без церемоний… – но на этом месте его заткнул командир стражи – видимо, перепугался, что иначе я прикажу перезатыкать всех, кто это слышал. Навсегда.
Я не стал спорить. Я понял, что ничего по существу он не скажет, а слышать только грязные оскорбления из обычной злобы не было никакого резона. И когда мне сказали, что отцу обязательно надо сообщить, тоже уже не спорил.
А отец, вместо того, чтобы хоть чуть-чуть снизойти, наорал. Даже вспоминать не хочется.
Мои приключения не доведут меня до добра. Я не знаю, куда себя деть от безделья. Пусть я немедленно отошлю эту мерзкую собаку, которую я готов таскать с собой даже в храм Божий. Я безнадежно глуп и безнадежно упрям. Меня надлежало бы выпороть хлыстом. И – «помолчите, Антоний, вы слишком много болтаете!»
Любимая присказка отца. Стоит раскрыть рот на Совете – «помолчите, Антоний!»
Со мной – как с холуем, как с провинившимся пажом, как с бродягой, а не как с родным сыном! Унижал, как только мог. И под занавес назвал бесчувственным чурбаном. Огорчился, что до слез меня не довел? Ну конечно, младшенькие уже давно бы лизали ему ручки: «Государь и батюшка, мое сердце разбито!»
Беса драного разбито! Не буду. Я не собака, чтобы валяться вверх брюхом. Ни за что не стану ползать на коленях, даже перед королем и отцом. Я-то в чем виноват?! Значит, по мнению государя, наследному принцу кто попало может гадить на голову, его можно оскорблять, как угодно, хоть убивать – а он должен только кротко улыбаться и приговаривать: «На все Божья воля! На все Божья воля!» Ужасно умно!
Мне долго было не опомниться. Ходил, как оплеванный. Мне сказали, что сумасшедшего, который кидается на принцев с оружием, четвертуют на Святого Ольгерта-Мученика, но это меня не утешило – за такие выкрутасы с такими последствиями очень и очень милостивый приговор, я считаю. Чтобы утешиться, днем возился с собаками, просто назло отцу, которого почему-то бесит моя псарня; вечером напился в хлам с баронами – хотя не люблю слишком много пить. У будущего короля голова должна быть ясная.
Мы пили вино с Побережья. Я никак не пьянел, и веселее не становилось; говорил, помню, что гнием мы тут без толку, пытаемся что-то улучшить, поправить, а зря – никто все равно не оценит, так молодость и пройдет. Что мы могли бы совершать подвиги, сделать что-нибудь прекрасное, имя прославить – но так и будем ждать неизвестно чего. А свет погряз в пороке – и мы скоро разжиреем, смиримся и будем только тихо вякать: «Да, государь! Да, государь!» – даже если нас назовут ублюдками в глаза.
И вдруг Жерара осенило. Истинно настоящее вдохновение нашло, как на брата Бенедикта – и даже, у меня такое чувство, то же самое вдохновение.
О проекте
О подписке