Ее развернуло на пятачок, по которому она пыталась двигаться с осторожностью, соизмеряя шаги с ошалелым дыханием и грядой с укором разбросанных под ногами бугорков. Она беспомощно наблюдала, как бездумно перемещаются по отломку остальные, топча рыхлую землю и то, что дышало или задыхалось в ее мелкой глубине. Она физически ощущала, как неосторожные шаги оттаптывают грудь и перебивают дыхание.
Даша бросалась туда, где ей казалось, ненайденная, прикрытая слоем земли еще теплится жизнь, слишком слабая, чтобы помочь себе высвободиться, невидимая, и неслышимая, чтобы это сделали для нее другие. Ожидаемо и все равно внезапно наткнулась на тело, уродливо бесхребетно выгнутое, но не стала терять время там, где само время, сдалось, утратив свою живительную ценность.
Она пытается примирить в себе еще хотя бы один осторожный взмах земли с призывом к себе соседнего бугорка, нетерпеливо взывающего к себе ее руки. Глаза попеременно простираются то к месту разлома, куда переносили раненых, где оказывалась неумелая помощь, то в направлении, где безжизненные тела складывают в ряд на краю правильно очерченной воронки, которая к этому времени уже начала терять правильность. «Эти подождут», – ненавидя свое хладнокровие, решает она.
Даша еще долго не находит Рому, с каждой минутой все с большим трудом сопротивляясь бессмысленной надежде, вцепившейся в неё. «А может быть, он все же живой двигается по пятам за мной, высматривает меня, припорошенную землей и грязью». Или: «А может быть, его украли еще раньше, когда была дорога, и у дороги была обочина».
Прошло достаточно времени, чтобы окончательно потерять надежду найти его под землей или среди раненых. Она подошла к краю последней воронки, на котором были сложены тела. Не отыскивался он и здесь.
Даша встала в центр пятачка – к этому времени воздух стал по-военному суров, тих и прозрачен. Стала медленно поворачиваться, всматриваясь во всю длину радиуса зрения, на этот раз, не обрывая его на границе взгорбленной пяди. Сначала очертилась грязно-черно-ржаво-серая белая сорочка, а потом деревянно и тупо-бесчувственно она собирала глазами, а чуть позже руками все остальное, узнаваемое и неопознанное, в один холмик.
Позже обходила угорок по спирали, медленно увеличивая радиус, пристально всматриваясь в каждую крапинку и облупок на земле, пытаясь соизмерить степень кровного родства с каждым из них. В подол платья она собрала все красно-бурые следы, оставленные Ромой на его пути от обворожительной улыбки в пустую безграничность, которую преодолел он без желания, в одиночестве, не держа ее за руку.
Замкнув круг, она опустилась на колени и попыталась собрать в мысленный узелок все, что необходимо сделать. Проститься.… Попросить прощения… Что-то еще. Она упускает что-то невероятно важное. Что? Она должна вобрать в себя сантиметры рыхлой земли, глотки горького воздуха, мгновения памяти. Это понадобится ей потом, вдали от пятачка. Потом!.. В том невероятно далеком потом…
Секунды назад она ненавидела себя за хладнокровие и бесчувственность. Сейчас ненавидела трясущиеся, путающиеся, обрывающиеся мысли, бессильные помочь отыскать недоделанное, что уже никогда не сможет доделать потом.
Все еще неготовая, она поднялась с земли и начала едва слышно и как можно медленнее прощаться, стараясь в молитве найти покой. Не для себя – для мыслей, в хаосе которых потерялся ценный обломок.
Йитгадал виткадаш шмей раба
биалма дивра хирутэй
виамлих малхутэи бихаехон3
После чего добавила фразу, которую я не мог понять многие года до одной холодной мрачной мартовской ночи: «Я не смогла сделать это для тебя, но все равно сделаю. Обещаю. Ты будешь гордиться мной»
***
Солнце приблизилось к трем четвертям дневного полуоборота, когда на пятачке начали собираться молчаливые мужчины с лопатами и дровами. Поленья свалились в кучу в центре. Лопаты разбрелись по всей взлохмаченной площади, а в некоторых местах и за ее пределы, засыпая землей лужицы и пятна крови и темно-бурые пятна мертвин, а еще полчаса спустя после недолгого обсуждения их владельцев, начали раскапывать вглубь воронку, на границе которой были сложены трупы.
Чуть спустя к лопатам присоединились тряпки из мешковин, старых простыней и другого отслужившего материала в руках женщин, присоединившихся к скорбной бригаде. Тряпки осторожно принимали в себя останки тел, сбрасываемых в окончательно готовую яму, после чего возвращались на поле, готовые к следующему раунду горестной работы.
Даша сидела возле Роминого ложа и только отрицательно покачала головой, когда к ней подошла женщина средних лет, держа в руках простынь. В ответ та положила полотно рядом, не решаясь самой покрыть ложе. Даша с благодарностью кивнула, затем аккуратно укрыла холмик. Женщина поклонилась и отошла.
Через несколько минут к Даше подошел мужчина преклонного возраста. Она заметила еще раньше – все решения на этой переломленной дороге, непоправимо обращающуюся в кладбище, принимались им.
– Вижу, внучка, не желаешь ложить его вместе со всеми.
– Не могу, – почему-то виновато сказала Даша
– Из-за креста?
– Да. Вы же поставите крест над могилой.
Мужчина молча кивнул.
– Есть здесь где-нибудь поблизости еврейское кладбище?
– Сколько верст не знаю – знаю только далече. И помощь понапрасну не кличь. Люди и об себе-то не могут порадеть. Давай мы закопаем его вот тут, в сторонке. Будет здесь маленькое еврейское кладбище. А как скончатся безобразия эти, тогда и вернешься и сделаешь все по совести, как вам указано.
– Спасибо. До земли вам поклон.
Поднялась и низко до самой земли поклонилась.
– Меня Герасимом кличут, – начав рыть, сказал мужчина.
– А по отчеству?
– Нет у меня отчества. Отечество есть, а отчества нема. Герасим я.
– Меня Даша. Это Рома, – ответила она, удивляясь тому, как обыденно прозвучало это имя в жестоком пустом мире, где оно потеряло содержание и никогда его не обретет.
Дарья с удивлением осознала – никогда не тратила на это внимания раньше – Рома был во всем, кроме памяти. Он наполнял настоящее до такой степени ярко и плотно, что для воспоминаний не оставалось ни времени, ни места. Она смотрела и слушала, жадно и ревниво. Для чего нужна ностальгия по старым изображениям и словам, которых более уже не существует. Какими бы удачными ни были его репризы, она знала, будут новые – лучше и, не торопясь, ждала.
Память – попутчица разлуки и потери – нить за нитью вплетает в себя реальность, терпеливо и трепетно ожидая момента проявиться во всей прелести возвращения некогда навсегда исчезнувших мгновений.
Он выказывал свою привязанность к ней глазами, улыбкой, словами. Никогда не повторяясь и никогда в этом не было притворства, чудачества или лицедейства.
Она не любила его фотографии, даже самые недавние и удачные – вот он здесь напротив, живой, улыбающийся, непрерывно меняющийся, и это заполняло всю ее, не оставляя пространства не только для воспоминаний, но и для ожиданий. Какой смысл ловить тень прошедшего или терять время на предвкушение будущего, если у тебя такое прекрасное переполненное настоящее?
Сейчас ей придется учиться аккуратно извлекать воспоминания, чтобы не растерять, не попортить, и чтобы их хватило на всю жизнь. Делать это с такой же аккуратностью, с какой несколько минут назад выискивала следы его телесного существования, бережно очищая от чужого и несущественного.
– Вот и ознакомились, – не задерживаясь для подобающих приветствий, проговорил Герасим и добавил. – Вечереет, торопиться надо.
Герасим добрался до середины ямы, когда подоспела подмога, и оставшаяся часть была закончена уже без его участия. Две женщины аккуратно укутали останки в тряпки и опустили их вниз в сырые, холодные темные объятия земли. Даша взяла лопату, повернула ее тыльной стороной вверх и начала набирать землю таким неудобным способом. После трех раз повернула лопату совковой гранью и начала перебрасывать землю привычным образом. Никто не подал виду, что заметил этот странный выворот.
Еще три лопаты присоединились к процессу, и минут через семь над землей вырос бугор. Даша долго и аккуратно записывала его в память в растворе высоковольтной линии, угла дикого сада, пригоршни изб на одном краю дороги и извилины леса на другом.
Герасим поднял лопату, и работы начали приостанавливаться, хотя очевидно, были далеки от завершения. Разожгли костер и побросали туда достаточно дров, чтобы был он хорошо виден далеко в округе. Люди начали торопливо расходиться.
– Для чего огонь? – спросила Даша Герасима.
– Мы еще не кончивши. Завтра по заре продолжим. А пока надобно зверей шугать и собак, и воронье стращать. А чего лопата наизворот?
– Чтобы показать любовь к ушедшему. Мы не хотим его отпускать, но вынуждены, поэтому делаем это без желания, так неправильно, как только возможно.
– Моя изба недалече. Тебе отдохнуть надобно. У меня внучка Надя вроде твоего. С ней и заночевала бы.
Следуя за Герасимом, Даша неустанно оборачивалась, надеясь то ли увидеть ранее незамеченное, то ли принять вразумление из прошлого, то ли запомнить важное для будущего.
Подошли к избе. Герасим остановился. Некоторое время молчал. Было, что сказать, а решимости не хватало, а может, какое-то одно важное слово никак не подворачивалось. Странно то было для Даши. Казалось, Герасим уверен в себе и в словах своих, и не случалось у него сомнений в жизни, ни душевных, ни умственных.
– Послушай старика, – не глядя на нее, попросил он.
Даша повернулась и стараясь как можно внимательнее и менее назойливо смотреть ему в глаза, не проронила ни звука.
– Не годится тебе оставлять душу в этой земле. И горюшко свое забери за собой. Нет для них здесь места. Обещаю хранить упокоение, но душу и горюшко… – повторил он еще раз, стараясь выражениями голоса и глаз объяснить то, для чего не хватало слов, – не в моей это мочи.
Не помогло. Даша не понимала.
– Как? – вопрос случился сам по себе, хотела то она спросить другое. «Как можно оставить горе? или душу? Уж не думает ли он, что Даша забудет Рому, оставит его в одиночестве томиться в чужой земле?»
Вопрос, однако, сказался правильным и Герасим отозвался. Из кармана офицерских галифе он достал тряпочку, перевязанную двумя тесными узелками, и протянул ее Даше. Не эту ли тряпочку искала она глазами и памятью, но найти не смогла. Она спрятала горсть на теле, и то с готовностью приняло ее как свою часть, как изголодавшее сердце принимает струйку подоспевшего кислорода.
Даша вошла за Герасимом в сени. Скорбь того дня еще не перешагнула порог избы. Из светлицы доносился шум многолюдья. Герасим присел на скамью и начал стаскивать сапоги. Даша присоединилась. Сняла туфли. С мольбой посмотрела на Герасима.
– Можно я чуток здесь посижу?
– Не боись, никто не станет тебя терзать. Люди с пониманием.
Не в том была причина. Не хотела она вносить печаль в чужой дом и не готова была делить горесть с незнакомыми людьми. Она потеряла все. Хоть что-то пыталась сохранить для себя. Пусть даже это скорбь. Хотя… Несколько минут мало что изменят. Напротив, войти позже – значило привлечь больше внимания. Так она потянулась за Герасимом, прикрываясь за его широкой и высокой спиной.
С их появлением люди притихли, стараясь по возможности не смотреть на горестную гостью. Герасим пошептался с девушкой лет восемнадцати, и та подошла к Даше. Должно быть, это и есть Надя.
– Садись к столу, соберу чего поесть.
– Я не могу есть.
– В этот дом можно войти голодной. Но выйти голодной нельзя и спать нельзя идти голодной. Это правило. Ты не хочешь нарушить его. Дед того не заслуживает, – тихо сказала Надя.
Не дожидаясь Дашиного ответа, она торопливо отошла, но скоро вернулась с кружкой воды. Ростом она была с Дашу, но широка в костях, говорила чуть хрипловатым голосом.
Даша села на скамейку, стараясь оставаться неподвижной, не видеть и не слышать людей в горнице. Она тихо вспоминала день с раннего утра и с удивлением осознала, что за весь день ни одна слеза не выпала из ее глаз.
Люди вокруг посматривали на нее, но попытки приблизиться никто не предпринял. Скоро Надя вернулась с миской парящей картошки с запахом сала и чеснока, но кусочки сала были тщательно выбраны. Дед Герасим продумал и эту мелочь.
– Спасибо Надя, прости, что не уважила.
– Шелуха все это. Не бери в душу. Думай о своем. Все остальное чужое.
Женщина постарше принесла темно-бордовый чай со сладковато-горьким миндальным запахом, примесью аромата трав, цветов и наливки. Даша пригубила. Чай обжигал, и она стала ожидать, когда тот остынет.
– Надо пить горячим, – Надя придвинула чай. – Пей. Полегчает.
– Не хочу полегче. Я его не уберегла. За что мне полегче? – приготовилась сказать что-то еще, но замолчала, испугавшись собственного незнакомого голоса.
– Пей, – попросила Надя.
Обжигая рот, Даша начала послушно пить. Она учувствовала в ожогах удовлетворение, облегчение и стала с жадностью вливать в себя обжигающую жидкость. Надя схватила ее за руку.
– Не так, – отодвинув чай в сторону, принесла маленькую оловянную ложечку. – Пей с неё.
Надя придвинулась к Даше, готовая удержать ее руку, если та опять вздумает обжечь себя. Лишь только Даша проглотила последнюю ложку, Надя повела ее в глубину избы в закуток, отгороженный занавеской. За ней прятался полумрак. Свежий прохладный воздух, неясно каким образом, то ли через форточку, то ли отверстие в крыше или невидимое окно, просачивался в сжатый и одновременно легкий для дыхания уголок. В изголовье деревянного настила свернулся тюфячок. Надя аккуратно раскатала его, медленно усадила Дашу, присела рядом так, что их руки касались, после недолгого молчания взяла Дашину ладонь, прижала к груди и из ее глаз брызнули слезы.
– Дай мне за тебя поплакать.
– Это я нарядила его в белую рубашечку. Я посадила на обочине, чтобы всем вокруг и далеко был виден. И им тоже. Это я сделала из него мишень. Я видела их всех там у дороги. И мертвых и раненных. Только он один… понимаешь… не мертвый и даже не разорванный. Его просто нет. Понимаешь, попрощаться не с кем.
– Не твоя это провинность. Ты не имеешь права. Когда ты произносишь такие слова, ты этих выпоротков защищаешь, и бог может услышать и не накажет их, как они того заслуживают.
Даша обняла Надю, с отчаянием и без облегчения скорбно завыла. И от того стало еще тяжелее. И от того завыла истошнее … и от того стало еще тяжелее…
***
Рома сидел на качелях, подвешенных на гирляндах цветов, уходящих в высокое небо, казалось, прямо к облакам. На нем была длинная белоснежная туника, в волосах венок, а в голубых глазах, еще более поголубевших, чем обычно, спокойствие и удовлетворение. Все остальное белым-бело, только его глаза и гирлянды цветов множества оттенков. «Как замечательно, что нашла тебя. Я боялась, мы никогда уже не увидимся»,– произнесла она с облегчением, но он слышал не ее, а приближающиеся детские голоса.
Стайка девочек тринадцати-четырнадцати лет в белых коротких туниках, с такими же белыми венками на голове окружили Рому и со смехом игриво начали тянуть каждая к себе.
«Меня звать Ямина – иди ко мне», «Нет, он пойдет к Ямурине», «А я Ямовина, посмотри на меня, я тебе нравлюсь?» «Ему нравится Ямка», «Нет, он мой, Ямочкин», «Все вы глупые и ничего не понимаете, Рома любит только Яминку», «Пока не увидел Ямишку»… И все разом звонко засмеялись и начали кружить хоровод вокруг Ромы. Неожиданно девочки испуганно замолкли и понуро пригнулись к земле. «Позабавились? Рома пойдет с Ямариной», – хрипловатым голосом строго произнесла девушка постарше и начала трясти Дашу за плечо.
– Вставай. Тебе пора. Через два часа должен пройти товарный на Харьков. Когда будет следующий и будет ли вообще, неизвестно, ты должна успеть на этот. Торопись.
Надя держала мешок с лямками и Дашино платье, постиранное и высушенное.
– Это тебе. В мешке немного еды, платок и адрес. Определишься на месте, напиши. Там еще наливка и чай на ночь. Только не пей наливку среди случайных людей, беда будет.
– Сколько сейчас?
– Восемь. Тебе надобно идти. В десять пройдет товарный. Может, остановится, может – нет. Но проходить станцию будет медленно. Вскочишь на ходу. Только не с насыпи. С насыпи ноги поотрезаешь. Запрыгивать надо с полотна. Выбери вагон посередке и бежи за ним. Бог тебе в помощь.
– Я должна с дедом попрощаться.
– Он уж с тобой простился, а я за тебя с ним распрощаюсь. Отправляйся, Дашенька, я буду молиться за тебя. Бог тебе в помощь.
Обнялись.
– Мне бы еще раз к могилке вернуться, – попросила Даша.
– Поворотишься. Это тебе по дороге. Беги.
***
На вчера прямой дороге вырос измученный скорбный горб, по которому как ни в чем не бывало, будто ничего не произошло, продолжали перемещаться молчаливые понурые тени. Глупо-бессмысленно и никому не нужно грело утреннее, но уже поспевшее раскалиться солнце, не способное растопить острые ледяные осколки тоски и одиночества в груди, изрезывающие в кровь тяжелое неровное дыхание.
Ни солнце, ни колыхания воздуха, ни успевший стать грязным рукав платья не могут прояснить сумрачную дымку, застилавшую размазанные предметы вокруг. Так она двигалась, с трудом находя равновесие наитием, и мгновение спустя теряя его и место в окружающем незнакомом мире, все дальше удаляясь от знакомых и любимых образов.
Глаза сами по себе, независимо от нее, жадно заглатывали оголившийся уголок неба, прогалину земли, дыхание воздуха, готовясь возвращать ее в этот чужой мир, заполненный родной щемящей тоской, опять и опять, каждый раз в новой печали.
***
В Харьков Даша приехала в час после полудня на девятый день беженства, за два часа до отхода товарного поезда в Баку и с накопленным по пути неоценимым опытом – если она не отыщет мало-мальски надежных попутчиков, то, может случиться, что до пункта назначения не доберется. Уже не один раз она наталкивалась на подозрительных молодчиков, для которых происходящие вокруг трагедии и хаос не были бедствием, напротив, вольготной средой поживиться кражей, грабежом или отбившейся от сопровождения женщиной.
Давеча она наблюдала сцену. Грязный и нестерпимо дурно пахнущий тип, тощий и, казалось, совершенно безобидный во всех других отношениях, паясничая под исполняемую им пьяную «Дубинушку», пробирается сквозь толпу, ожидающую прибытия поезда. Спотыкается, падает попеременно то на людей, то на багаж. Уцепился за опрятную женщину лет сорока в окружении мужа и аккуратных чемоданов. Обнял бедолагу, сменил пластинку на дунайские волны.
Видел, друзья, я Дунай голубой,
Занесен был туда я солдатской судьбой
… и закружил несчастную в нечто, ничуть не похожее на вальс. Муж оттаскивает незваного партнера, но сил недостаточно. Вмешиваются сердобольные свидетели. Успех. Под веселые возгласы нарушитель позорно удаляется. Однако радостное возбуждение долго не продолжается, уступая крикам отчаяния: «Украли, чемодан украли».
Наблюдала она картины и поужаснее.
В сумерках того же дня в ожидании все еще не появившегося поезда заметила она двух субъектов. Держались они стороной друг от друга, но не оставляло сомнений – были вместе. Она видела это по тому, как высматривали они людей на платформе одинаково прищуренными сверлящими глазами, одновременно по неприметному сговору меняли направление и скорость движения.
Не пожелаешь встретиться с подобными типами в сумерках на пустыре, а поймаешь на себе их прищуренный взгляд средь бела дня на людной площади… и кровь заледенеет в жилах.
В какой-то момент, они разошлись и затем одновременно резко изменили направление, с противоположных сторон подошли к женщине, сидевшей в стороне от основной массы, посчитавшей, видимо, что так будет для нее безопаснее.
– Ваши документы, гражданка, – произнес один зычным голосом и тоном, не позволяющим возражений.
– Что вам надо? Кто вы такие?
О проекте
О подписке