Между прочим, сейчас зашевелились все, только и слышишь: эксперимент, эксперимент. Овощному разрешили самим регулировать цены. Девчонки-продавщицы в перерыв прибежали причесываются, смеются:
– Что там регулировать, когда торговать нечем! Привезли гнилую картошку. Да ее хоть по копейке пусти, никто не возьмет. Эксперимент!
У Риммы Григорьевны язык чесался сказать: «Что ж вы смеетесь? Плакать надо, а не смеяться, добиваться чего-то».
Но она промолчала. Что говорить с дурочками? Они над чем хочешь готовы смеяться.
Это же огорчает и в сыне. Грех, конечно, жаловаться на Сашу. Способный, умница. Но вот эта усмешка надо всем! Прямо убивает эта усмешка.
Как-то заговорили о дяде Семене. Он погиб в 34-м по кировскому делу. Революционер, подпольщик, работал с Кировым в Баку. Отец Риммы, Сашин дедушка, за столом заговорил о старшем брате. Он очень гордится им.
И боже мой, с какой усмешкой слушал его Саша! Слава богу, дедушка не видел, а Римма страдала.
О детях – за чаем ли, в подсобке, в кабинете у Риммы Григорьевны – говорят без конца, но понять детей невозможно. Тех, что уже выросли, конечно. Маленьких-то что не понять? Выросли дети, не похожие на родителей! Разве так когда-нибудь было? Да нет же!
– Моя мать, например, – вылитая бабка, – говорит Зойка. – Да и я похожа на них, такая же языкастая, – смеется она. – Ну а Валерка? Как будто не мы его родили! Вообще с нами ни слова! Не разговаривает – и все! Ничего и не узнаешь про него…
Еще беспокоит всех Камила, дочь Люси. Какой-то она вырастет без матери! Над гробом клялись не оставить Камилу, на поминках так и сказали ей: «Ты теперь наша». Испуганная, молчаливая, как зверек, Камила жалась к плачущей бабушке, непонятно, слышала что-нибудь или нет. «Ты теперь наша». Деньгами, конечно, помогут, но как доглядеть за девочкой?
Все же придется, видимо, переходить на подряд. Не попрешь же против прогресса.
– Это прогресс, Римма Григорьевна, объясните вы своим девочкам. Чего ж они так противятся? – сказал на днях Николай Евдокимович, когда Римма приехала за зарплатой. – Прогресс. Понимаете?
Даже если бы она и понимала, то не могла бы объяснить другим. Скажи она это у себя на собрании, ее на смех поднимут! Какой такой прогресс? Вот если бы от него зарплата по триста рублей, да Ире-Сове с Димкой из коммуналки выбраться, да Клавдии Васильевне к пенсии добавить, а то поди проживи на восемьдесят целковых, – вот это был бы прогресс. А так что – мертвое слово. Не убеждают мертвые-то слова.
Но все же – Римма понимает – неотвратим этот переход на подряд. Неотвратим. Не попрешь ведь против прогресса…
Завтра у Нины суд. Будут делить кооперативную квартиру, купленную ею, между ней и Олегом, опять волнения в подсобке. Что же это происходит! Ему в камере сидеть, а не квартиру делить. Почему дело-то не открывают? Видно, не зря он бахвалился: «У меня все схвачено». Подлец такой!
Уголовное дело против Олега, похоже, действительно не возбудят. Милиция отмалчивается, отнекивается: свидетелей прямых, видите ли, нет. А то, что у человека сотрясение мозга было, в синяках еще вся из больницы вышла – мало?
– Надо писать, – решает большинство. – В прокуратуру писать, в газету, жаловаться.
Но не все разделяют это.
– Ой, умрешь! – говорит Клавдия Васильевна. – Прямо там ждут вашу жалобу!
– А неужели сложа руки сидеть, когда над человеком издеваются? – кричит Зойка.
И вот уже все смотрят друг на друга с решимостью и надеждой: что, неужели и это проглотим? Давайте писать, давайте!
А вот и праздник. Сегодня парикмахерская закрывается на два часа раньше, все идут в ресторан: у Тани-маникюрши свадьба.
Жениха никто не видел. Какая-то она скрытная, эта Таня, молчаливая не по-нашему. Все потому, что новенькая, года еще не работает. Таню утром причесывает Нина. Потом все по очереди друг друга. Между делом, торопясь. Цветы в большом кувшине стоят, радуют глаз на столе у Риммы Григорьевны. Там же, под столом, в большой коробке сервиз немецкий, устроила Лида из аптеки, у нее в магазине «Фаянс-фарфор» сестра работает.
– Ну, девки, какие же вы все красивые! – смеется Зойка, оглядев нарядную разноцветную компанию.
Ресторан на этой же улице, через две остановки, решено идти пешком, коробка тяжеловата, ну да ничего!
Смущенная, раскрасневшаяся Таня встречает всех и знакомит с женихом. А он, представьте себе, танцор из мюзик-холла! Вот это да! Вот этого еще не было! Красивый парень.
– Видали мы красивых, а? – шепчет Клавдия Васильевна Нине.
Нина смеется:
– На Олега намекаете? Типун вам на язык! Нашли кого вспоминать в такой день!
Как хорошо, весело! Весь мюзик-холл здесь. Высокая, тоненькая Таня танцует с женихом. Дай ей Бог счастья!
– Счастья тебе, Таня! – говорит Ира-Сова.
На коленях у нее Димка. Он улыбается и хлопает в ладошки. Таня наклоняется к Ире и целует ее и Димку.
– Будь счастлива, Таня! – Нина, высоко подняв бокал, бросает его об пол. На счастье!
– А ведь нас все же с нового года переведут на подряд, – говорит Римма Григорьевна, наклонясь к Зойке.
– Так давай выпьем за это! – смеется Зойка. – Что нам стоит перейти на подряд? Девочки! Предлагаю тост за переход на подряд! Блокаду пережили, неужели это не переживем?
Зойка родилась в сорок седьмом, остальные еще позже, кроме Клавдии Васильевны, никто не помнит блокаду, но тост понравился, все, смеясь, повторяют:
– Блокаду пережили, а уж это-то как-нибудь!
Мюзикхолльские, хоть и не понимают о чем речь, тоже смеются:
– Конечно, девочки! Да все будет в порядке! Не сомневайтесь вы!
– А мы и не сомневаемся! – кричит кто-то, смеясь.
…Сколько всего переменилось за эти годы! Той парикмахерской уже нет. Умерли безвременно Таня Першина и Галя Попова. Маша (в рассказе она Римма) уволилась, но мы с ней по-прежнему вместе и часто вспоминаем те времена, бурные и горькие.
Как надо было поступить в той круговерти, брать ли на себя парикмахерскую или отказаться? До сих пор это не до конца ясно…* * *
Я тоскую, как по дому,
по Тбилиси давних лет,
по себе по молодому
с той, которой больше нет.
Е. Евтушенко
Однажды с удивлением обнаруживаю, что очень многие стихи про Грузию написаны в одном ритме. У разных поэтов!
Мне Тифлис горбатый снится,
Сазандарей стон звенит…
(Мандельштам)
Я прошел над Алазанью,
Над причудливой водой…
(Тихонов)
Как-то в сумерки Тифлиса
Я зимой занес стопу.
(Пастернак)
И вот Евтушенко, и даже я в этом ряду: «Позови меня в Батуми / На террасу в “Салхино”…» Что-то там, видимо, звучит-звенит в самом воздухе. От гор? От моря? Не знаю.
Батуми, как и всё в жизни, возник случайно. Наталья Вернандер сломала руку, лежала после операции в Склифосовского, Татьяну Борисовну (семь лет неподвижную) надо было срочно устраивать в больницу. Я поехала в Москву. Это 79-й год, я еще работаю в «Авроре» и мечусь между работой и Москвой. Татьяна Борисовна тем же летом умерла. Мы хоронили ее без Наташи, она все еще оставалась в больнице. Помню, как на похоронах я спросила Димку: «Как ты думаешь, им страшно?» – и показала глазами на друзей Татьяны Борисовны, ее ровесников (им тогда было, должно быть, по семьдесят пять – семьдесят семь лет). «Не больше, чем тебе», – мудро ответил Димка. «Да мне вообще не страшно». – «Ну и им тоже».
Как прав был Солженицын, когда писал: «Мы-то не умрем». И как прав был Димка, которому и жить-то оставалось каких-то десять лет…
…Все на свете проходит,
все на свете проходит,
и опять чей-то поезд
от вокзала уходит…
Я не плачу, не плачу,
Ах, честное слово!
Полюби меня снова,
Полюби меня снова.
Но сейчас не про Димку, верного Димку, а про Батуми.
Я решила, что после всего случившегося надо поехать с Наташкой на юг, например, в Батуми, где живет наша подруга Бокерия.
В университете со мной учились грузинки с загадочными именами: Лонда, Ламара, Тинатин… Тинатин (Тина) была замечательна тем, что, увидев в доме на Бауманской портрет Льва Толстого (гравюра на дереве), спросила Наталью: «Это твой дедушка?» А взглянув на великое множество книг, предположила: «Твоя мама, наверное, библиотекарь».
Четвертой в этой грузинской компании была Нелли Бокерия. Вот она-то, совсем не похожая на остальных, и стала нашей подругой.
И вот мы в Батуми.
…Тяжелые листья магнолий
Ложатся ладонями вверх.
А небо ночное от зноя
Становится черным, поверь.
Забрать бы с собою на счастье
Шумящий батумский бульвар,
Да он под дождем моросящим
Не будет таким, как бывал.
Цветастым, горячим, гортанным,
Искрящимся, точно вино,
С висящей на кране портальном
Над портом батумским луной.
Оглянешься: Бог мой! Давно ли?
Распахнута легкая дверь,
И рыжие листья магнолий,
Как прежде, ладонями вверх.
Нелька встретила нас на вокзале со своим приятелем-журналистом, обеспечившим машину, гостиницу, а потом и прием в ресторане, и морскую экскурсию…
Тринадцать дней мы прожили в Батуми и тринадцать дней он, Роберт Перадзе, собкор «Зари Востока» по Аджарии, забросив все свои дела, а заодно и жену с сыном, не отходил от нас ни на шаг. Остроумный, искрометный, совершенно необычный человек, вскруживший голову и себе, и мне.
Фиеста кружится тринадцать дней,
Ты, мне не суженый, гони коней.
Те кони крадены, в испуге ржут.
Я виноградинку в зубах держу.
Когда он в следующем году приехал в Ленинград, я в тот же вечер отправила его обратно. «Выгнала, как собаку», – говорил он, смеясь, Наталье, вернувшись в Москву, а оттуда уже в Батуми.
Коль не уйду, так пропаду —
Закон судьбы суров.
Давайте славить тамаду —
Он стоит лучших слов.
Учусь мешать вино с водой,
Пьянит меня вода.
Но нет вины за тамадой,
Он – прав, он – тамада.
И что там будет, все равно!
О чем жалеть, жалеть,
Когда янтарное вино
Мерцает на столе?
Жаровни гаснут в свой черед,
И утро входит в дверь…
Кто с нами был, тот не умрет
Ни позже, ни теперь,
Бессмертны наши голоса,
И море в синей мгле,
И виноградная лоза
Бессмертна на земле,
И не умчится, отпылав,
На скорых поездах
Любовь, которая была
Высокой, как звезда.
Как удержать в руках звезду?
Как выжить в этот зной?
Последний тост за тамаду,
И этот тост – за мной.
Он умер в 60 лет, какие прекрасные некрологи были о нем в грузинских газетах…
«Ева одна в 76 лет имела 15 любовников».
Я и теперь, спустя годы, все так же смеюсь над этой нелепой фразой. Ее придумал Митя, чтобы запомнить номер Надиного телефона. Номера тогда были шестизначные и начинались с букв. Е1-76-15.
Номер и сейчас прежний. Всё изменилось, а номер остался. Впрочем, и номер изменился. Никакой Евы – просто 261…
Я набираю этот номер и вижу, как Надя снимает трубку, снимает осторожно, боится, что разъединят. Она всегда этого боится и, когда в трубке начинает трещать, испуганно говорит: «Что-то с телефоном, сейчас разъединят».
Мы живем в разных городах, связанные одной жизнью, и средство этой связи – телефон, потому что письма я давно разучилась писать. Как и все вокруг. Как и Тамаз.
– Ты писем от меня не жди, я их писать не умею, – сказал он.
Я это помню и писем не жду. Я жду, что он приедет. Когда на работе меня зовут к телефону, я вздрагиваю: вдруг это он? Уже приехал и звонит с аэродрома или из гостиницы.
– Здравствуй, – говорит он, – я здесь, ты рада?
– Здравствуй, – говорит он, – я приехал. Ты меня не забыла?
– Здравствуй…
Тысячу раз я прокручиваю этот разговор. Я никогда не знала, что умею ждать.
– Ты ведь ждать не умеешь, – говорит мне Надя. – Тебе вынь да положь!
Я жду и жду. Было лето, потом осень, и вот уже зима. Идет снег.
– Идет снег, – говорю я мужу, подойдя утром к балконной двери. – Как плохо, уже зима.
– Почему плохо? – спрашивает он.
Как объяснить? Как объяснить всё, что объяснить нельзя?
– Не люблю зиму, – говорю я и иду на кухню готовить завтрак.
Надо завтракать, надо ехать на работу, надо натягивать сапоги, надо говорить: привет! как дела? – надо улыбаться, улыбаться, улыбаться, чтобы не заплакать.
Надю я знаю всю жизнь, мужа – полжизни. Тамаза – два месяца. В детстве мы с Надей и Митей ходили в немецкую группу. Людмила Ивановна, наша немка, не разрешала в своем присутствии говорить по-русски и поощряла ябед. Со всех ног мы бежали к ней, чтобы торжествующе крикнуть: Митя spricht russisch! Сконфуженного Митю наказывали, но жалости это ни в ком не вызывало. Удивительно, как мы не выросли мерзавцами, спрягая немецкие глаголы!
Иногда втроем – Митя, Надя и я – мы вспоминаем всякие смешные подробности того далекого времени. Но это бывает редко, мы редко видимся. Они живут в Москве, я – в Ленинграде. Но и там, в Москве, они видятся не чаще, разве что когда я приезжаю.
Я люблю приезжать в Москву. Особенно зимой. Самое лучшее время в Москве – зима. После летней бестолочи, потных и пыльных вокзалов, оголтелых очередей, после осенней изморози и слякоти вдруг возникает в какой-то день тишина высоких сугробов, и где-нибудь на Басманной поскрипывает снег под ногами, и синие тени ложатся на белые деревья в Милютинском саду.
Ничего этого, впрочем, уже нет. Нет сугробов, нет тишины, нет Милютинского сада. Скоро это станет таким же далеким воспоминанием, как немецкая группа в довоенном детстве.
Перед войной
На Моховой
Три мальчика в немецкой группе
Прилежно ловят клецки в супе…
Это – Межиров. Я теперь все время читаю Межирова, он из той жизни, которая была в Батуми.
…Когда начался ливень, настоящий тропический ливень, Межиров сказал: вот вы и застряли у меня. Мы говорили о стихах (Надя даже ввязалась в спор), о стихах и о Батуми.
– Вы не в первый раз в Батуми?
– Что вы! Я жил здесь подолгу. Есть какая-то загадка в этом городе.
Я знала какая, но промолчала. Просто здесь ощущаешь движение времени. В других местах этого не ощущаешь так явственно.
Когда мы вышли, ливень еще продолжался, по улицам неслись потоки воды, машины не ехали – плыли, и в таком виде – с волос течет, платье прилипло – я предстала перед Тамазом.
– Вот что бывает, когда ты вздумаешь променять меня на Межирова, – смеялся он.
Интересно, что сказал бы Митя, расскажи я ему про Батуми. Он решил бы, что я сошла с ума.
Зима. В самом деле зима. Крупные редкие снежинки опускаются на тротуар и не тают. Я хочу, чтобы приехала Надя. С Надей я могу говорить про Батуми. Она была со мной и все знает и не думает, что я сошла с ума, то есть, конечно, сошла с ума, но так и нужно было, и прекрасно, что было.
– Прекрасно, что это было, – говорит Надя.
Меня в этой фразе не устраивает слово «было». Я хочу, чтобы было и есть. И вот тогда она говорит:
– Не сходи с ума.
От Петроградской до Литейного автобус идет по лучшим в мире местам. Вдоль Лебяжьей канавки, мимо Летнего сада, Михайловского замка. Мимо дома графини Фикельмон, где, если верить Нащокину, Пушкин был счастлив одной зимней ночью…
Теперь в этом доме Институт культуры и вечерами окна его светятся мертвенным светом люминесцентных ламп. Но сейчас, днем, когда идет снег, ничто здесь не кажется измененным.
Разве это время проходит? Это мы проходим.
Как верно сказано, как безысходно и печально.
Автобус идет по лучшим в мире местам, но мне это не помогает. Иногда помогает, а сегодня – нет. Сегодня началась зима, может, поэтому. Лето кончилось. Осенью оно еще было, а сейчас кончилось. Длинное лето, в которое так много произошло.
– Я несправедлив, но прав, – сказал Тамаз.
Мы ехали в машине, было поздно, я понимала, что ему надо домой, его ждут, а мы ехали в Махинджаури.
– Тебе надо домой.
– Надо. Но я хочу быть здесь. Там – долг, здесь – душа. Я несправедлив, но прав.
Я закрыла глаза, чтобы лучше понять происходящее. Четыре для назад я не знала, что этот человек есть на свете.
Несправедлив, но прав…
Он умел брать на себя все заботы мира. Вот что было удивительно. Почему я говорю «было»?
– Три тысячи верст ничего не значат, – сказал он мне, прощаясь. – Я не расстаюсь с тобой.
Автобус медленно тащится мимо освещенных окон бывшего дома Фикельмон. Час пик. Я возвращаюсь домой. На сегодня – всё. Если он приедет, то уже только завтра. Я свободна до завтра. Я пуста, как кошелек, из которого вытрясли мелочь.
Двадцать лет назад я приехала в этот город насовсем. Тогда, впрочем, ничего не казалось «насовсем». Насовсем уезжаю из Москвы? Да вы что! Оказалось, насовсем. В Москве на вокзале меня провожала уйма народа, и я помню, как одна из моих подруг сердилась, что я ни на кого не обращаю внимания, а только на чемодан, у которого оторвали ручку.
– Она не сможет элегантно выйти к мужу из вагона, это же ужас! – хохотали вокруг.
Какая ерунда занимала – ручка! – и никакой мысли не было, что все в последний раз, в последний раз. Казалось, ну что особенного – Ленинград, ночь пути. А вышло – другая жизнь. Вог почему я не верю в то, что три тысячи верст ничего не значат. Они значат все, потому что ничего на свете нельзя обратить вспять.
Разве время проходит? Это мы проходим, чтобы не возвращаться.
Между прочим, с Межировым тогда в Батуми мы разговаривали в день смерти Симонова. Это и было поводом для встречи: редакция поручила Бокерии попросить у Межирова отклик на смерть Симонова, а мы увязались с ней.
– Я не так уж близко знал его, – рассказывал Межиров. – Но однажды мы вместе ехали с какого-то банкета, и он вдруг сказал, что, если перестанет быть мужчиной, немедленно покончит с собой. Меня тогда поразило, с какой страстной убежденностью это прозвучало…
Да будем мы к своим друзьям пристрастны!
Да будем думать, что они прекрасны!
Терять их страшно, бог не приведи!
Б. Ахмадулина
Назад, назад в 1982-й год, в тот день, когда на Тверском бульваре в машине Лены Брусковой изумляюсь превратностям судьбы, толкнувшей меня к «Московскому роману».
Но ничего бы и не произошло, если бы не мои прекрасные друзья. Вот уж на что мне везло и везет всю жизнь!
Сколько замечательных людей встретилось мне! Всех и не перечислить. И хоть считается, что только в юности человек обзаводится друзьями, вряд ли это так уж верно. С Нелей Пляцковской мы, например, подружились чуть ли не в пятьдесят лет, а сейчас нельзя и представить себе жизнь без ее заинтересованного участия. Еще мы связаны общей памятью о Наташе Крымовой, нашей любовью к ней.
О некоторых своих друзьях я написала в журнале «Невский, 70». Его несколько лет выпускал Союз журналистов стараниями Гали Кряжевских и Лены Шарковой (она-то и придумала обратить адрес в название), потом уже подключились мы с Мариной, тогда еще Гусевой. Там я придумала рубрику «Столичный гость» и написала о Брусковой, Руденко, о Боре Тархове…
Мы были бы раздавлены жизнью,
если бы не были добры друг к другу…
Генрих Гмайнер
Царское Село было, как известно, сначала переименовано в Детское Село, а потом – в город Пушкин. Как это ни удивительно, его второе название может вскоре вновь оказаться актуальным: дело в том, что именно здесь начнется строительство Детской деревни – SOS, третьей в России. Первая успешно работает в подмосковном Томилине, недавно приняла маленьких сирот новая деревня в Лаврово под Орлом, а в 2000 году должна открыться «наша» деревня.
О проекте
О подписке