– Судя по всему, – сказал председатель, – у товарища Вэня с супругой на наследных землях был тайный погреб.
Папаша Лютня допил остатки чая из чашки и задумчиво поглядел на чайник.
– Это не преступление, товарищ.
Председатель подождал, позволив молчанию занять место возражений.
– Конечно же, – продолжил он, – контрабанда всегда всплывает. Мы все конфисковали. Книги, пластинки, кое-какие фамильные ценности. У него были “Книга песен” и “Книга истории”. Еще у него нашлись американские книги. Я удивлен, – сказал он, позволив себе краткую паузу, – что вы этого не знали.
Папаша Лютня смотрел на стену у него за спиной. Нельзя было понять двояко эту внезапную перемену тона: то, что растерянная поэтичность и блестящий пот председателя вдруг развеялись, как туман, во мгновение ока.
– Я этого не знал, – ровным тоном сказал Папаша Лютня.
– Мм-хмм.
Председатель поднялся, дотянулся до длинного шнурка и выключил вентилятор. Тот вращался все медленней, пока не остановился и не оставил комнату тесной и пронзительно неподвижной.
– Как партийные кадры мы, конечно, уполномочены лишь служить народу и следовать линии партии. Мы сдали его в ревкомитет, и там вынесли приговор. Его признали опасным элементом.
В горле у Папаши Лютни пересохло, но чаю ему больше не предлагали.
– Перевоспитание каторжными работами, – продолжил председатель, усаживаясь обратно. – Таково было заключение, и в должном порядке его забрали.
– А его жена, товарищ Завиток?
– Осужденная правоуклонистка и бесстыдный буржуазный элемент. Наказание то же. – Теперь председатель от жары словно расцвел. Он порозовел и зазолотился. – Возможно, эту тайную библиотеку построила мать товарища Вэня во время одной из войн, чтобы спрятать от захватчиков редкие книги. Она в прошлом году умерла, поэтому откуда нам знать? Вы, может, слыхали о ее отце, Старом Западе? Реакционный элемент, в свое время очень близкий к империалистскому режиму. Конечно же, когда-то Старый Запад был прославленным ученым, которого отправили за рубеж служить своей стране, а такие тайники когда-то были в порядке вещей… В конце концов, кто я, чтобы судить? Мы просто маленькая деревушка. И еще только осваиваем верную линию, – председатель улыбнулся Папаше Лютне. До чего же странной была эта улыбка: частью жалость, частью предупреждение. – Ревкомитетом руководит Чэнь И, разве нет? – ровно произнес он. – Полагаю, Чэнь И мог и уведомить вас о вынесенном приговоре.
– Расскажите, – сказал Папаша Лютня, игнорируя инсинуацию председателя, – как обнаружили библиотеку?
– Товарищ Вэнь с женой, как обычно, работали в поле. Их дочь залезла в провал. Она библиотеку и нашла. Должно быть, вход съехал из-за таяния льда, – он вылил остатки чая в цветочный горшок на полу, а затем беззвучно поставил чашку обратно на стол. – Там внизу было тепло. На самом деле, поуютнее, чем дом, где они жили. Кто-то из деревенских шел через поле и увидел, как товарищ Чжу Ли исчезла, как под землю провалилась.
Председатель изучал его, не таясь. Папаша Лютня, не отступая, уставился на него в ответ. Выражение неумолимости, крывшееся за выработанным изяществом, полуприкрытыми глазами и мягким, потным носом было ему знакомо. Молчание между ними сделалось задумчивым. Папаша Лютня закрыл глаза, а затем вновь посмотрел на председателя. Он как будто вышел из кабинета и снова зашел – через другую дверь.
– Я знавал вас в Ставке. Тогда, в сорок шестом. Правильно?
Тот просиял от удовольствия.
Папаша Лютня продолжил:
– Вас завербовали в оркестр. Возможно, дело было в сорок четвертом, может такое быть? – теперь он так и видел эти глаза, эту блестящую лысую голову, за гобоем. Дирижер поехал по деревням вербовать молодежь, а его друг, Ли Дэлунь, учил их играть. “Да этим детишкам инструменты и не снились!” – говаривал Дэлунь. Новобранцы даже держали гобои и трубы смешно, прогуливаясь с ними, как с новыми подружками. – Ах-ха-ха-ха, – сказал Папаша Лютня, пытаясь прочистить мысли.
– Разве не славное было время? – сказал председатель. – Учиться играть на гобое посреди японского вторжения, меняя образ мыслей и каждый субботний вечер давая бальные танцы. Великие вожди любят вальсы. Это меня удивило.
– Тут музыкального ансамбля нет, – сказал Папаша Лютня.
– Нет, тут нет.
– А гобой еще у вас?
Молчание. Председатель замялся, не будучи уверен, не издеваются ли над ним.
– Да, – признал он.
– Старина Раз-два, – сказал Папаша Лютня, вдруг припомнив, как того зовут. Все они участвовали в одних и тех же сеансах самокритики, которые на самом деле представляли собой не что иное, как неприкрытые нападки друг на друга. Этот был строг – но не садист в отличие от некоторых других. – Мы вас прозвали Раз-два, потому что у вас никогда не выходило считать в уме.
Председатель рассмеялся. Это было так неожиданно, что Папаша Лютня дернулся и перевернул свою опустевшую чашку. Председатель тут же ее поправил.
– Вы правы. Мне это прозвище дал тромбонист, – сказал он. – Вот оно и пристало.
Папаша Лютня так хотел пить, что даже в глазах у него словно пересохло. Он видел перед собой и эту комнату – и все прошлые комнаты, в которых бывал, пытался увидеть, как совмещаются все двери и входы – но углы упорно не желали стоять неподвижно.
– Скажите, что вам надо, – произнес он наконец.
– Друг мой, вы неверно меня понимаете.
– Я хотел бы, чтобы мне позволили их посетить. Их содержат неподалеку?
– Товарищ, – сказал председатель, – это невозможно. – Он быстро заморгал, словно чувства его были задеты. – Их приговорили к трудлагерям на северо-западе. Тем временем у ревкомитета не было выбора, кроме как снести их хижину. – Раз-два встал из-за стола. – Вы должны понимать, как обстоит дело. Вас чествуют по праву! Герой кампании по земельной реформе, триумфатор, музыкант-пехотинец. В Ставке мы закалились, разве нет? Нас первых преобразили через борьбу. Как говорит Председатель Мао, подлинное восстание не бывает красивым и организованным. Подобные вам герои проторили нам путь. Я только иду за вами.
Как могли такие лестные слова звучать как издевательства? Кабинет был кошмарно чист и кошмарно светел.
– Еще чаю? – спросил председатель.
– Нет. Спасибо.
– Могу я вам еще чем-нибудь помочь?
Папаша Лютня встал, выпрямляясь во весь свой рост. Председатель неловко заерзал.
– Спасибо, товарищ, – сказал Папаша Лютня. – Вы очень нам помогли. Уверен, нам еще доведется побеседовать.
– Вот сейчас припоминаю, – сказал председатель. – Жена моего делегата встретилась с вашей супругой в автобусе, и, хотя ехать было всего день, они сблизились. С тех пор она присматривала за Чжу Ли. Доставила ее в безопасное место.
Стены вокруг Папаши Лютни вновь пошевелились.
– Берегитесь солнца, – сказал председатель словно бы сам себе. Он протянул руку, дернул за шнурок, и вентилятор снова завелся. – Вам стоит уже начать репетировать в тени.
Холод силой врывался внутрь. Хоть Завиток и выпотрошила свой чемодан и надела на себя всю свою одежду, с ним было никак не справиться. Вот и сейчас, у умывальника, она зачарованно смотрела, как ее руки погружаются под воду – а она ничего не чувствует. Словно это были чьи-то чужие руки. Она выдернула их из воды, глупо испугавшись, что пальцы разобьются. Все вокруг было не тем, чем казалось. Густо-синий воздух был словно бумажный.
Она делила длинную кровать с главой района, врачом, экономистом, офицером госбезопасности, школьной учительницей, юристом по налогам и переводчицей русской литературы. Ее саму прозвали “женой”. В первую неделю она различала их по тому, как они спят: как вертятся, вскрикивают и храпят, как часто встают по ночам, насколько беспощадно втискиваются обратно – или спят неподвижно, как убитые. Нынче утром глава района, убежденная, что никаких преступлений не совершала, гадала, когда же ее освободят.
– Быть может, сегодня, – сказала она. – Но точно в этом месяце.
– Товарищ! Неужели вы не видите, что сама эта мысль делает вас идеальным кандидатом на перевоспитание?
Экономист, просидевшая тут дольше всех, была убеждена, что никто и никогда отсюда не выйдет.
– Я с одиннадцати лет посвятила себя партии! Без таких, как я, революции бы не было.
– Тс-с. Вы тут единственная еще мните себя революционером.
Прочие женщины захихикали, но главу района это не смутило.
– Я и не ожидала, что преступница вроде вас меня поймет. Партия – моя семья, и я скорее умру, чем предам ее.
После переклички они построились и пошли в столовую. Такое количество шагающих ног подняло в пыли форменную бурю; пыль окрасила воздух, припудрила полы и подсолила все, чего бы ни касались их губы. Завиток с переводчицей ели, сидя рядом. Переводчица жевала, крепко зажмурив глаза и благодарно постанывая, словно в своем воображении наслаждалась сочной утиной ножкой.
Накануне Завитку вручили уведомление от Биньпайского ревкома, гласившее, что Чжу Ли прописали на место жительства в Шанхае. Это сняло с Завитка такое бремя, что она, никогда не плакавшая, всех поразила постоянными рыданиями. О Вэне вестей она не получала – только слухи, что в мужском лагере недалеко отсюда никто не выжил. Трупы оставили в пустыне, без погребения. Завиток не позволяла себе в это поверить.
На улице, под небом, из синего ставшего белым, как бумага, они выстроились в ряд, чтобы ополоснуть миски. Цвет непорочности, подумала Завиток. Древние считали белый цветом похорон, исполнения обещаний, потери и завершения – и теперь белое небо, казалось, готово было стереть саму землю. Она подняла ведро и лопату и присоединилась к своим. Она вдруг обнаружила, что сама не зная как забрела на край утеса. На рабочем участке в нескольких километрах отсюда копали канал. Почва, сухая и легко поддающаяся эрозии, рассыпалась, стоило лишь на нее нажать. Завиток трудилась бездумно; к полудню песок сиял, как монета.
Ночь за ночью на длинной кровати звучали рассказы. Шли месяцы, и вот наконец она знала хитросплетенные истории всех женщин, что спали с ней рядом, а они знали ее. Череда женщин, которые одна за другой провалились в прореху в грезах – и очнулись тут. Целую жизнь назад Завиток пошла в кассу в Шанхае, собираясь купить билет до Гонконга, но ее отвлек роман – Книга записей. Теперь ей было неловко за то, как бездумно она жгла свечи, глядя на слова, что, казалось, скрывали за собой идеи, или на идеи, невыразимые в словах, как предложения уносили ее вдаль, словно река или музыка. И все же как близка казалась тогда истина. Ей было двадцать четыре, и она влюбилась.
Темнело каждый день быстро. Северное небо было черным – а стало быть, черными были и поднебесье, и океаны, и все глубинные и необходимые вещи, и, значит, в черном и должна была таиться та жизнь, до которой Завиток все тщилась дотянуться. Руки у нее все время дрожали. Поддержав вынесенный ей приговор, глава Биньпайского ревкома смерил ее холодным взглядом: “В глубине души вы противостоите Коммунистической партии”. Завиток отрицала обвинение, но если тогда это было и не так, то теперь-то уж точно стало правдой. Возможно, ее преступление заключалось не в чем ином, как в неспособности верить – и только. По правде говоря, с четырнадцати лет и до того, как она встретила Вэня, она почти ни во что не верила.
Жизнь узника полна непрестанного движения. Ее перемещали туда и сюда, как мешок с товаром. Копай окопы, мели муку, ходи за свиньями, расти овощи, меняй образ мыслей, люби партию, собирай дрова, обличай остальных, промывай зерно, пой песню. Глава района, столь уверенная, что вернется в общество, в конце концов покончила с собой. Экономиста, свято убежденную, что Вселенная о них позабыла, освободили первой. День сменял ночь, пока Завиток не заподозрила, что ее местонахождение уже неведомо и самой партии. Писем ей не приходило, и от Вэня не было ни весточки; она вспоминала, как сидела в чайной в ожидании выступлений, которые так и не состоялись. Врач рассказала им про лагерь недалеко отсюда, где женщина, беременная на момент выноса приговора, родила, и мальчик стал светом в окошке для женского барака; история казалась невероятной. Как могли мать с младенцем выжить в таких условиях? Завитку снилась Большая Матушка, и целыми днями она утешалась воспоминаниями о детстве. Во сне она сидела рядом с покойным сыном, родителями, Вэнем и Чжу Ли. Они разговаривали обо всем на свете, а потом, когда время вышло, они вернули ее в барак, вставив на место, словно книгу на полку.
Ее единственной подругой была переводчица русской литературы, и Завиток ее обожала. Она отдала бы ей последнюю монетку, последний кусок хлеба. Подруга, довольно широко известная, была лучшей в Китае переводчицей Достоевского.
На длинной кровати Переводчица первой вызвалась поделиться своей историей.
– Это было во время кампании Ста цветов. Нам велели критиковать партию, университет, друг друга, даже качество наших обедов и исправность туалетов, – Переводчица повернулась набок, и так же сделали и все женщины, одна за другой, точно волны, бьющиеся о берег. – Так я, дура такая, вышла вперед и сказала, что в моей просьбе о разрешении съездить в Ленинград четырнадцать раз отказывали и что ученый моего уровня обязан общаться с коллегами. Пока я говорила, все остальные отошли подальше. Потом я все гадала, – сказала Переводчица, мягко приложив указательный палец к собственному носу, – как это я могла так глубоко изучать Достоевского и не понимать, что сама рою себе могилу?
Слово “Достоевский”, в котором было целых восемь разных иероглифов, заставило всех забормотать в восхищении.
– Моя мама-старушка думает, что меня перевели в университет в Харбине. Она отправится к праотцам, если узнает правду, – Переводчица хлопнула рукой по кровати, будто отгоняя призрака. – Нельзя терять надежды! Председатель Мао хороший человек. Он знает, каковы мы, и он нас спасет, – Переводчица прижала руку к сердцу, словно чтобы не дать тому разбиться. Согласное эхо прокатилось от женщины к женщине. – Как может быть иначе?
Настало время, когда кончилась еда. То были полные отчаяния месяцы. Даже работа встала. Комендант лагеря согласился, что лучше тратить силы на поиски диких трав или кореньев. Провинцию опустошал голод; выделить осужденным хоть зернышко проса, вне всякого сомнения, было бы контрреволюционной преступной деятельностью. Завиток почувствовала, как перед глазами у нее порхают страницы. Это Переводчица обмахивала ее веером. Она ощутила, как ее катят по коридору. Это Переводчица растирала ей руки и ноги. Ей грезилось, будто она ест сочную утиную ножку. Это Переводчица украла горсть бобов с комендантской кухни, тайком их приготовила и скормила ей. Она слушала, как кто-то читает вслух из Книги записей; это было не взаправду, это Переводчица держала ее за руку. Растерявшись, Завиток спросила:
– Кто нас спасет?
Переводчица, слабо улыбнувшись, ответила:
– Никто. Значит, так тому и быть.
К концу голода на их длинной кровати осталось всего лишь трое: Переводчица, юрист по налогам и Завиток. Они спали, тесно прижавшись для тепла друг к другу. Остальные – врач, офицер госбезопасности, учительница и глава района – ушли, как говорится, в чистое белое небо, в западное поднебесье.
О проекте
О подписке