Они ночевали в тот раз у болгарки, когда их отношения окончательно перестали быть платоническими. Болгарка была намного старше подопечных и праздновала свое тридцатилетие. Звали ее русским именем Светлана, она вообще обожала все русское: русскую поэзию, русский театр, русскую живопись. У нее была своя квартира в центре Москвы (Галине она показалась роскошной), где и собралось общество, в которое Галина попала совершенно случайно, как временная девушка любимого и балованного всеми «гениального Сержа». Анатолия не было, он получил отставку с того самого вечера, когда так опрометчиво поселил ленинградских девушек на своей дачке. Роль хозяина исполнял на этот раз известный московский бард, фамилию которого Галина не запомнила, как не запомнила, например, чем занимается в Москве болгарка помимо того, что меценатствует и меняет русских любовников. Она ни во что не вникала и, находясь за спиной Сергея, позволяла себе роскошь оставаться в его тени, никого и ничего не завоевывая, довольствуясь тем, что и так уже невольно, не прилагая никаких усилий, «завоевала». Надолго ли? Этого не знал никто.
Двадцать девятого августа она сказала, что ей пора уезжать. Он не возражал. Они пришли на вокзал, и он договорился с проводником довезти ее до Ленинграда за три рубля. Остальные два рубля он отдал ей. Мелочь на метро оставил себе.
– Как же ты будешь жить? – спросила Галина.
– Заработаю, – неопределенно махнул рукой Сергей. – Пиши мне, слышишь? Не пропадай.
– И ты, – сказала она, отвернувшись.
– Я скоро приеду, малыш, не плачь.
– Я не плачу.
– Я люблю тебя, – сказал он и повторил: – Жди меня, я скоро приеду.
– Когда? – спросила она сквозь слезы.
– Не знаю. Может быть, завтра, – улыбнулся он.
Но завтра он не приехал. И через месяц тоже. И через два. Зато он писал ей длинные письма, смешные и ласковые, с рисунками, и в каждом письме сочинял для нее сказку. Сказки эти она проглатывала не вчитываясь. Но каждое слово, говорившее о его нежности и любви к ней, она перечитывала и повторяла про себя тысячи раз, и они бальзамом ложились на ее растревоженное сердце.
Он приехал вдруг в ноябре. Пришел в университет, разыскал ее группу. Выходя из аудитории, она неожиданно столкнулась с ним нос к носу. Ноги ее подкосились. Он обнял ее и, ни слова не говоря, молча повел по длинному университетскому коридору в гардероб. Он помог ей надеть старенькое пальтишко, и они вышли на роскошную набережную северной российской столицы.
Погода была самая ужасная: мокрый снег с дождем и ветер. Они зашли в студенческую столовую и выпили чаю с пирожками. Потом просидели два сеанса в кино, держась за руки и прижавшись друг к другу, ощущая прижатыми боками головокружительное тепло. Говорить не хотелось. Хотелось только касаться. Губами, руками, телом.
В Ленинграде ночевать было негде, и они всю ночь провели на кухне в студенческом общежитии.
– Поехали в Прибалтику, – вдруг сказал он.
– Поехали. – Ей было все равно.
По дороге на вокзал они зашли в ломбард, и она сдала свою новую кофточку за семь рублей. Итого на двоих у них оказалось пятнадцать!
Проводник взял их без билета за символическую плату до Пскова, и они переночевали у знакомых Сергея в однокомнатной квартире с двумя маленькими детьми. Потом они сели в первый попавшийся автобус и доехали до Резекне. Это была уже Латвия. Они побродили по ничем не примечательному городку, в котором все же была маленькая гостиница без удобств. Их долго не хотели селить в один номер, наконец Сергею удалось уговорить старенькую дежурную, и она дала им ключ на одну ночь.
Утомленные дорогой и бессонными ночами, они сразу же заснули, каждый на своей кровати. А утром… рано утром они должны были покинуть гостиницу, чтобы не подводить дежурную, милую старую даму, которая все понимала, но не могла преступить строгий советский закон: Сергей и Галина не были мужем и женой и потому не имели права на совместный ночлег.
Свидание не удалось. Деньги кончались, нужно было уезжать, каждому – в свой город.
– Не огорчайся, малыш, – сказал он. – Приезжай лучше ко мне в Москву. На Новый год.
– У меня сессия, – сказала она грустно.
– Ну, на два дня.
– Я не доживу. До Нового года.
Он ответил ей долгим поцелуем:
– Потерпи.
И она старалась терпеть. (А что еще оставалось делать?)
Дни летели быстро. В свободное от занятий время она ходила позировать студентам в соседнюю Академию художеств. Натурщицам платили немного, но ей так хотелось обрадовать его каким-нибудь новым нарядом! С нарядами для простых девушек в те времена было сложно. Посоветовавшись с Татьяной, они решили купить материал и отдать шить в ателье.
Платье вышло отличное. Из тонкой темно-вишневой шерсти, по фигуре, с вышивкой вдоль выреза и по рукавам. Волосы, слегка накрутив, они подняли вверх и небрежно закололи на макушке. Получилось красиво и стильно.
– Ну прямо актриса! – восхищалась Татьяна. – Бриджит Бардо!
– Перестань, – смущенно улыбалась Галина. – Нет, правда ничего?
– Самая красивая девушка Москвы и Московской области! – заверила ее подруга словами знаменитого драматурга из модной пьесы.
Тридцать первого декабря она выехала из Ленинграда сидячим дневным поездом, как всегда, без билета.
Вот и знакомая площадь с высоткой и тремя вокзалами. Москва! Огромные толпы. Суета. Совсем другой воздух – праздничный!
Она спустилась в метро и полетела по подземным пространствам города как на крыльях.
Вот проспект Вернадского… вот его дом… его подъезд… его этаж… сейчас откроется дверь и она бросится ему на шею!..
Но дверь открыл незнакомый ей человек.
– Я к Сергею, – выпалила она по инерции радостно.
– А его нет, – ответил незнакомец.
– К-как нет? – испугалась Галина.
– Да вы не волнуйтесь, он только что звонил. А вы, наверное, и есть – Галá?.. Хорошенькая, – оценил он. – Раздевайтесь.
Она вошла чужаком в прихожую. В квартире было накурено и людно. Она никого здесь не знала. Народ был по виду богемный, одетый небрежно, в основном в джинсово-кожаные одежды (красивые женщины в каких-то немыслимо эффектных украшениях), но в этой небрежности и был особый артистический шик. Ее старательная элегантность выглядела здесь чужеродной, как и она сама.
Стол был уставлен бутылками и кое-какой едой. Все шумно пили и ели, что-то обсуждали. В комнате стояла плотная дымовая завеса, и свежий воздух, врывавшийся в открытые форточки, не успевал разбавлять ее ядовитые пары́.
Галина села в стороне, с ней никто не заговаривал, на душе становилось холодно и тоскливо.
Тот, кто открыл ей дверь, режиссер-документалист Женя, – высоченный, с большими залысинами и бородой – догадался принести ей полстакана красного вина с бутербродом.
– Ешьте. А то у нас тут самообслуживание. Без приглашений.
– Скажите, а Сергей… когда он придет?
– Скоро придет, не переживайте. А вы в Питере все такие скучные?
– А где он? – снова спросила Галина, не отвечая на глупый вопрос.
– А ч-черт его знает! – смачно дохнул вином режиссер-документалист. – Вечно он так: назовет гостей, а сам… – Женя сделал неопределенный жест и снова отошел к пирующим.
Галина не знала, что предпринять. Она бы встала и ушла (в ночь, на вокзал, на поезд, в Ленинград!), но ей было мучительно неловко привлекать к себе внимание, и она тупо сидела в уголке, листала какие-то альбомы, делая вид глубокой заинтересованности.
На конец в одиннадцать вечера вошел веселый (и в смысле навеселе тоже) хозяин дома с новыми гостями. Он сразу направился к Галине и поцеловал ее.
– Тебя не обижала эта пьяная сволочь? – спросил он, указывая на гостей, как всегда, ласково улыбаясь.
Она хотела сказать: «Меня обидел ты», – но промолчала.
– Как я рад! – сказал Сергей, не замечая ее подавленности. – Ты надолго?
– Нет, завтра вечером я должна… у меня экзамен второго.
– О, у нас куча времени! – воскликнул он, не дослушав. – Старички! – обратился он к гостям. – Допиваем, что можем, и едем к цыганам!
Экзотическая идея породила радостный вопль и возбудила всех невероятно. Кто-то допивал вино, кто-то уже складывал непочатые бутылки, кто-то заворачивал еду. Компания возбужденно шумела, натягивая на себя шубы и сапоги, не особо веря, что их действительно может ожидать подобное развлечение в двадцатом веке.
На новое платье Галины Сергей не обратил никакого внимания.
Но, Боже мой, кто бы мог подумать, он действительно повез их к цыганам!
Всей гурьбой они ввалились в метро, доехали до Павелецкого вокзала, сели в электричку с редкими запоздалыми пассажирами, к которым отнеслись с братским участием, и сразу предложили выпить. Пассажиров уламывать не пришлось (у каждого и своего такого добра было навалом), и, передавая друг другу откупоренные бутылки, они старательно проводили старый год. Новый они встретили здесь же, пытаясь пить шампанское прямо из горла. У некоторых получалось, в основном же больше поливали себя и соседей, зато веселью не было границ.
Через сорок минут Сергей скомандовал, и они вышли на какой-то полутемной станции, где их встречала, нет, не тройка, конечно, но все же подвода с лошадью, которой управлял настоящий цыган Миша.
Народ взвыл от восторга. Всем хотелось потрогать лошадь (старую клячу Мальвину), потрогать Мишу (такого же старого, корявого мерина без зубов, как и Мальвина). Мальвине стали предлагать пироги, Мише водку, но Миша заявил, что он на работе (!) не пьет, а Мальвина замерзла и надо ехать домой.
Миша привез их не в табор, конечно, но, как бы теперь сказали, в место компактного проживания цыган. Они вошли в просторную избу с огромной залой, покрытой коврами (как потом выяснилось, цыгане обожают большие пространства, и в каждом доме есть подобная зала, размеры которой зависят от достатка хозяев); в красном углу висели иконы, предусмотрительно занавешенные тюлем (чтобы не смущать святых возможным грядущим безобразием). Сервант ломился от хрусталя, огромная, и тоже хрустальная, люстра свисала с середины потолка.
Скатерть белая еще не была залита вином, цыганское вино (Бог знает, какого происхождения) еще стояло целехонькое в бутылках, все еще было впереди. По стеночкам чинно сидели разновозрастные нарядные цыганки с детьми, откровенно разглядывая прибывших гостей и, не стесняясь, громко, на своем языке, перемывая, очевидно, им косточки. Несколько мужчин, в черных пиджаках и ярких рубашках, в начищенных ваксой сапогах, стояли смирно, как на посту, в ожидании дальнейшего действа.
Никто не знал, сколько было заплачено за этот бал-маскарад, да никто этим и не интересовался.
Древняя цыганка с большим, нависшим над губой носом и массивной золотой серьгой в одном ухе, попыхивая трубкой и глядя на всех с высоты своей столетней осведомленности, вдруг поманила Галину скрюченным пальцем.
– А ты, красавица, не грусти из-за своего короля, – сказала она густым, прокуренным басом. – Придет время, очень ты ему понадобишься. Но ничего у вас, красавица, с этим королем не выйдет. Не терзай свою душеньку. Другой у тебя суженый, еще встретишь.
– Сколько я вам должна? – пробормотала пораженная Галина. – За гаданье.
Плечи цыганки затряслись от смеха.
– Ничего ты мне не должна, красавица. Ничего у тебя нет. А только помни, что я тебе сказала. Не твой это король, поняла? И не жалей.
Тем временем цыганский народ все прибывал.
Все, гости и хозяева, уселись за одним столом. Начались тосты, еда и питие, потом, естественно, то самое, ради чего ездят к цыганам, – гитары, пение и пляски.
Пели и плясали, разумеется, не как в театре «Ромэн», но все же московская богема была в восторге. Она тоже пробовала подпевать и, то и дело рыча «чавелла», бросалась вслед за цыганками и цыганскими детьми трясти плечами. Цыгане щерились в улыбках и одобрительными возгласами подбадривали новичков, подвигая их на новые артистические подвиги. После каждой такой «вакхической» пляски, кланяясь гостям, обходили их с серебряным подносом, на который каждый ссыпáл все, что еще оставалось у него в загашнике. Устав плясать, гости снова потребовали тройку. Вновь послали за Мальвиной. Но Миша заупрямился и ни в какую не захотел снова запрягать свою древнюю красавицу, объясняя, что лошадь не человек, никаких советских праздников, включая международные, не признает, и что вообще ночью ей положено как скотине спать. «Сам ты скотина», – миролюбиво сказал Мише едва державшийся на ногах режиссер-документалист. Он не хотел никого обидеть, так просто сорвалось, от души, но Миша почему-то обиделся, заругался на своем цыганском языке. Никто ничего не понял, но все стали защищать и уговаривать Мишу не обращать внимания, хвалить Мальвину и предлагать деньги. Магический вид бумажек оказал, как и положено, свое положительное воздействие, и вскоре старой Мальвине снова пришлось исполнять роль лихой русской тройки. Московская братия, облепив сани, с гиканьем и воем покатила по заснеженным просторам цыганской слободы, сопровождаемая отчаянным лаем всех местных собак.
– Слушай, а почему у тебя нет колокольчиков-бубенчиков? – приставал к Мише режиссер-документалист. – У настоящей тройки должны быть колокольчики-бубенчики! А?.. Хочешь, приезжай ко мне в Москву, я тебе подарю отличные колокольчики-бубенчики! С Валдая! Для твоей Савраски, а?..
Миша презрительно не отвечал.
– Э-ге-гей! – закричала вскочившая в санях во весь свой немалый рост девица в модной, расшитой узорами дубленке. – И какой же русский не любит быстрой езды! Гони, Миша-а!
Миша стеганул Мальвину, та рванула, девица вскрикнула и вылетела из саней. Ее тут же окружили собаки…
После бурной ночи все полегли где придется. Огромная зала напоминала поле битвы, усеянное трупами убитых или, скорее, ранеными, ибо мертвые не храпят, не сопят, не бормочут и не встают по нужде.
– Мне скоро пора. Ты меня проводишь на вокзал? – прошептала Сергею на ухо Галина. Они, как и остальные, прикорнули на каком-то тюфячке, подложив под головы свои пальтишки, заодно и укрывшись ими.
– Погоди, какое сегодня число? – спросил он, ничего не понимая спросонья.
– Первое.
– Тогда с Новым годом, Галá!
– С Новым годом, Сережа.
– Ты что, уже уезжаешь? – переспросил он, все еще плохо соображая.
– Я же тебе сказала…
– Нет, но… погоди. Может, останешься?
– Не могу.
– Так… Всё! Собирайся, едем, – сказал он решительно.
– Куда?
– Ко мне.
Сердце Галины радостно забилось. Они наспех оделись и, ни с кем не простившись, побежали на станцию в скоро наступавших сумерках, стараясь обходить лужи: днем все уже таяло и шел дождь.
И снова электричка, метро, десять минут до подъезда, почти бегом, лестничный пролет, звяканье ключей, дом!..
В квартире был кавардак. Но они ни на что не обращали внимания. Сергей разложил диван, постелил простыни, они быстро приняли душ и легли в постель.
– Господи, как я тебя хочу, – услышала она его голос у самого уха.
Она закрыла глаза, и весь мир перестал для нее существовать.
Потом, когда все кончилось и они тихо лежали, слегка дотрагиваясь друг до друга, она спросила:
– А где твоя мама?
– В больнице.
– А что с ней?
– Шизофрения.
– Как?!
– Нас бросил отец, совсем маленьких, и у нее что-то с психикой.
Помолчали.
– Так ты не знаешь своего отца? Кто он был?
– Не знаю.
– Я тоже. Он сидел в тюрьме.
– За что?
– Я не знаю.
– Раньше все сидели.
– Почему ты так думаешь?
– А у тебя в роду священники были.
– Почему ты так думаешь?
– Фамилия такая…
– Какая?
– Священническая.
– Откуда ты знаешь?
– Это все знают.
– Нет, не думаю. Мой отец воевал. А потом сидел. Мне бабушка говорила.
– А твои родственники тебе не помогают?
– Нет… Я с ними не общаюсь.
Она взглянула на часы и жалобно проговорила:
– Сереженька, мне пора. Последний поезд уходит через час.
Боже, как не хотелось вставать, одеваться, ехать на вокзал, уговаривать проводника, прощаться.
Но они встали, оделись, поехали на вокзал, уговорили проводника, стали прощаться.
Почему-то она смотрела на него как в последний раз.
– Какие у тебя планы на лето? – спросил он.
Она хотела ответить: «Мои планы – ты». Но вместо этого пожала плечами и сказала:
– Не знаю. А у тебя?
– У меня… – он махнул рукой, – громадье.
– А я вписываюсь в твои планы? – спросила она, сморщив, как бы в усмешке, губы, чтобы скрыть подступавшие слезы и не показать своей критической зависимости от него.
– Ты у меня не в планах, а тут. – Он приложил руку к сердцу.
Она благодарно улыбнулась.
– Провожающие, выходите из вагона, – сказал проводник.
– Провожающий, выходите из вагона, а то я заплачу, – сказала она.
Они поцеловались. Потом он вышел и стоял на перроне, пока поезд не тронулся, а она смотрела на него из вагонного окна и махала рукой.
– Пиши мне, – жестикулировал он, и она, понимая его по жестам, губам и сердцем, в ответ согласно кивала.
Вот и все. Поезд тронулся. Наступил Новый, 1968 год.
После Нового года письма приходили редко. В январе два, в феврале одно, в марте она вдруг получила от него открытку из Сибири. География его свободных полетов ошеломляла.
Она написала ему большое отчаянное письмо, скрыв свою беременность, и в ответ получила такое же большое послание, но, Боже мой, его писал совсем другой человек! Письмо было таким ерническим и жестким (например, он обращался к ней почему-то на «вы»; «Ваше нервное письмо»), что и через много лет, перечитывая все его сохраненные письма и дойдя до этого странного и страшного, она, не удержавшись, разорвала его в клочки. Потом, правда, долго сидела и склеивала частички, пускай, все-таки память, а из песни слова не выкинешь.
«Может, он был пьян?» – спасительно думала она. Потому что в конце была человеческая приписка (другими чернилами, отчего она и сделала вывод о его неадекватности): «Не переживай, малыш, и не пиши мне больше, пожалуйста, таких ужасных писем, я ведь все прекрасно понимаю». О том, чтó он понимает, что делает в Сибири и как долго намерен там оставаться, не написал ни слова.
Между тем зачатому ими ребенку было уже одиннадцать недель (срок критический), и надо было срочно решать: жить ему или умереть. Решать пришлось ей, вернее той же Татьяне. Она заявила, что оставлять ребенка в ее ненадежном положении – сумасшествие, и буквально вытолкала ее в больницу. Там работал конвейер.
Гуманистический вопрос о правах неродившихся детей тогда еще не стоял.
Христианское же отношение к аборту, как убийству, будь оно громко заявлено полузадушенной к тому времени Церковью, вызвало бы глубочайшее изумление всего общества, если не бурю возмущения и даже агрессивный протест.
С легкой руки Владимира Ильича, положившего начало великой русской мясорубке не только живых, но и неродившихся душ и обеспечившего каждую женщину бесплатной медицинской услугой на детоубийство, аборты вошли в жизнь страны как некое естественное, само собой разумеющееся действо по расчленению младенцев, ненужных в данный момент ни отцу, ни матери, ни тем более государству. И чаще всего в жертву Молоху приносились те благословенные, «отверзающие ложесна» первенцы, которые издревле посвящались Богу. И вот уже почти столетие русскую землю заливает чистая, безгрешная кровь вифлеемских неродившихся чад, а сам новый Ирод продолжает лежать на главной площади бывшего Третьего Рима и принимать поклонение своих подданных.
Конечно, все эти мысли и в голову не могли прийти ни Татьяне, ни Галине, ни миллионам других женщин, ежегодно участвующих в этом невиданном жертвоприношении самому кровавому идолищу всех времен и народов. Но Бог поругаем не бывает, и неразумное население, продолжающее истреблять своих детей, само катится к своему демографическому концу, вымирая теперь уже по миллиону в год.
Галинин аборт прошел с большими осложнениями. В конце концов врачи ей сказали: если вы еще когда-нибудь забеременеете, считайте это чудом. Что ж, кого-то это заявление, возможно, и обрадовало бы: теперь можно безнаказанно грешить. Но Галина впала в тоску. Она плакала по ночам о своем загубленном мальчике (она знала, что это мальчик) и, выплакивая свое горе, а заодно вспоминая слова старой цыганки, решила оборвать эту принесшую ей такое страдание связь.
О проекте
О подписке