Сергей Юльевич Витте не разделял «мальчишеской» дальневосточной политики царя. Твердо встать на Тихом океане, как когда-то твердо встали в Прибалтике и на Черном море, получить наконец открытый выход в океан, иметь незамерзающую гавань для своей торговли, расширить русское влияние на азиатском Востоке – все эти царские мечтания великий министр финансов называл ребяческим беснованием.
Такая неумная, зарвавшаяся политика непременно приведет Россию к войне с японцами, – пророчествовал Сергей Юльевич. Заявления царя, что войны, мол, не будет, потому что «я ее не хочу», а японцы, мол, «не посмеют», он считал просто самонадеянной глупостью. «Разве все на свете зависит только от „твоего хотения“?» – возмущался министр. И отчего же это японцы-то не посмеют? Очень даже посмеют, уж он-то знал, как японцы, нашпигованные английскими деньгами, готовятся к войне! И потому его разумное кредо, так и не услышанное царем, – надо уступать!
Это тайное и явное противодействие монаршей воле привело Витте к почетной отставке (царь предложил ему высшую в государстве, но малозначащую должность председателя Комитета министров). Как бы второе лицо в империи, а рычагов воздействия практически никаких. Ведь министры подчинялись напрямую царю и председательство Витте оказывалось мыльным пузырем, так, одна видимость. Неблагодарность сына Александра Третьего ужасно раздражала Витте. Уж, казалось бы, кто-кто, а Сергей Юльевич послужил на славу и предыдущему царю, да и этому служил по совести, как понимал. Не прислушаться к его мудрым советам теперь, когда все висит на волоске, когда бомбисты всех мастей только и ждут момента, что монарх споткнется, чтобы тут же дружно и навалиться всей кучей на царя, – ну разве не безрассудство?
И вот теперь, когда война все-таки внезапно (для нас!) началась, под гром ошеломляющих поражений Сергей Юльевич тайно торжествовал: «Я говорил! Предупреждал! Настаивал! Не послушались! Теперь хлебайте и Порт-Артур, и Мукден, и Цусиму!»
Торжествовало (явно) и русское общество, не прощавшее царскому режиму ни одной неудачи, и от каждой неудачи захлебывалось в презрении к «прогнившей» власти.
Земство, студенчество, профессура, интеллигенция, пресса, не говоря уже о радикальных партиях, радовались успехам противника, внушая русским офицерам невозможную никогда прежде мысль о благе поражения, и как душевнобольные маниакально повторяли одно и то же слово: долой!
Чем хуже для России, тем лучше для нас, ее переустройщиков.
На приоритете поражения соглашались и общество, и революционные круги, и – что уж совсем странно – бывший министр финансов Витте, уныло твердивший, что России Маньчжурия не нужна, что война – следствие авантюрных замыслов на Дальнем Востоке, что он боится быстрых и блестящих русских успехов, ибо они сделали бы санкт-петербургские круги слишком заносчивыми, что России следует еще испытать несколько военных неудач, и прочее.
Неудачи и следовали одна за другой, причин тому было много, а виноватыми в глазах смертельно больного левизной общества были одни, был один. Царь.
Англия и Соединенные Штаты и деньгами, и морально поддерживали Японию. Но когда японцы перешли грани дозволенного им успеха и слишком увлеклись победами, западные демократии, желавшие поражения России, но без опасного для них самих усиления Японии, продемонстрировали наконец, как всегда, свое человеколюбивое стремление к миру.
Для России же мир без единой внятной победы казался недостойным и странным.
Смещенный с поста главнокомандующего генерал Куропаткин настаивал на продолжении войны. Теперь, когда Япония истощила все свои силы, Россия только-только набирала военную мощь.
«Неужели хоть на полгода нельзя вдохнуть в интеллигенцию России чувство патриотизма? – в отчаянии писал с театра военных действий бывший главнокомандующий. – Пусть, по крайней мере, не мешают нам продолжать и с почетом окончить трудное дело войны с Японией».
Ни на полгода и ни на один день! Интеллигенция устала!
Боже, помоги нам быть разбитыми! – молилась она (очевидно, богу демократии и прогресса) о японской победе.
– Если русские войска – не дай Бог! – одержат победу над японцами, что, в конце концов, знаете ли, совсем уж не так невозможно, то будущая свобода будет преспокойно задушена под крики «ура» и колокольный звон торжествующей империи! – волновался Тарас Петрович. – И тогда – что же? Прощай, дорогая надежда на европейскую демократизацию и прогресс? Нет-нет, пусть лучше трижды победят японцы! Подумать только, ваш, Елизавета Ивановна, кузен в начале войны осмеливался при мне заявлять: мы, мол, япошек «одной мимикой» одолеем! А?! Каково!.. Вот вам и «непобедимый росс»! Вот вам и «макаки»! – И Тарас Петрович густо захохотал.
– А я знаю! Макаки – это такие обезьянки? Да, папочка? – спросил Глебушка. Он готовился сдавать экзамены в первый класс гимназии и потому проявлял исключительную любознательность.
– М-да! – ответил Тарас Петрович, не обращая внимания на вопрос сына. – А ваш несравненный Куропаткин победил японцев уже задолго до того, как его поезд выехал на Дальний Восток! Я тоже, милостивые мои государи, патриот и люблю Россию, но, признаться, считаю, что хирургическое вмешательство иногда бывает лучшим средством для спасения страны и доказательством любви к Родине! Да-с! Именно хирургическое вмешательство!
– Я не понимаю, почему любовь к Родине требует победы ее врагу? – неожиданно спросил Павел.
– А ты, дорогой мой, еще многого не понимаешь. Это такая, как сказали бы твои отцы-черноризцы, благочестивая русская традиция.
– Не понимаю…
– А ты вспомни, как в Крымскую войну Герцен со товарищи тоже призывали поражение России. Ты спросишь: почему? А я тебе отвечу, что только поражение николаевской России способствовало скорейшему осуществлению либеральных реформ Александра Второго! И умные люди это понимали! Помнится, Герцен даже писал своему другу в Италию, как он мечтает, чтобы англо-французская коалиция взяла наконец Крым. Тогда Николаю пришел бы конец, а он, Герцен, из туманного Альбиона переселился бы со своим «Колоколом» в английский город Одессу! Остроумно! – И Тарас Петрович довольно засмеялся. – Вот почему я и теперь желаю поражения России! Из любви к свободе!
– Господь сказал: «…познаете истину, и истина сделает вас свободными». Истина, а не политическое устройство, – промолвил Павел.
– Истина?! – взревел Тарас Петрович. – Какая истина?.. В чем твоя истина? Истина в том, что ты просто глуп! Поучись у своего старшего брата, как нужно понимать свободу и как за нее бороться! Лучшие молодые люди не щадят жизни своей, с восторгом идут на каторгу и виселицы, а у тебя на уме одни попы и… и черт знает что!..
– Тарас Петрович! – укоризненно обратилась к мужу Елизавета Ивановна. – Побойся Бога, ты не у себя на кафедре, здесь дети… – указала она глазами на маленького Глебушку.
Немного остудив пыл, Тарас Петрович подошел к пасынку и по-отечески положил ему руку на плечо.
– Настало время, Павел, когда целое государство не может управляться волей одного человека. Одного… недалекого человека! Одного мещанина! – Голос Тараса Петровича вновь затвердел сталью и взвился ввысь. – Русский народ в лице своих лучших представителей требует не только участия во власти, но самой власти! Взгляните на Францию, Англию, Американские Штаты, – приглашал Тарас Петрович свое семейство к обозрению политического глобуса. – Почему народ там доволен, счастлив и благоденствует? Потому что в этих странах царствует демократия! Запомни, Павел, свобода, равенство и братство – выше, справедливей и благороднее этих лозунгов человечество не придумало ничего! И пока в нашей стране правит не избранный президент, не ответственное перед народом правительство, а царь и его разбойничья шайка… – Лицо профессора-гуманиста снова перекосила гримаса отвращения.
– Какое же равенство, если черные в Америке не равны белым, и разве капиталист – брат рабочему? Почитайте позднего Герцена, да он был просто в отчаянии от мещанского царства в вашей Европе…
– Что?.. Кого-с? Герцена?! – Тарас Петрович с великим изумлением посмотрел на Павла как на отрезанный уже ломоть, потом гневно – на Елизавету Ивановну (и даже маленькому Глебушке достался негодующий взгляд отца), отшвырнул салфетку и сердито засопел. И этакое ретроградство ему приходится терпеть в собственном доме, от своего пасынка!
– Да я, милостивый государь, знаю Герцена наизусть с пеленок! – загремел он и с пафосом продекламировал:
Да будет проклят этот край,
Где я родился невзначай!
Уйду, чтоб в каждое мгновенье
В стране чужой я мог казнить
Мою страну, где больно жить.
– Это Огарев, – тихо поправил отчима Павел.
– Ну да, Огарев, какая разница! Они все ненавидели Россию!
– Как же это можно ненавидеть свою страну? – не сдавался пасынок.
– Да потому что эта страна – урод, милостивый государь! Понятно вам это? У-род! В семье, как говорится, не без урода, – со значением произнес Тарас Петрович. – Вот и Россия наша – такой же урод среди всех цивилизованных народов Европы! – выкатывал глаза на пасынка и брызгал слюной профессор.
У Глебушки, больше всего на свете боявшегося папочкиной сердитости, уже давно переполнились глаза слезами. Он уткнулся лицом в тарелку и изо всех сил крепился, чтоб не зареветь.
– Тарас Петрович… Павел… прекратите за столом свой политический диспут! У нас сегодня ваш любимый пирог, – пробовала отвлечь мужчин бедная Елизавета Ивановна. – Евдокия, – обратилась она к кухарке, – подавай самовар.
Чай пили молча. И даже обожаемый всеми домашними вишневый пирог не мог успокоить разбушевавшиеся страсти. Маленький Глебушка сидел как мышка и старался незаметно от всех выковыривать ягодки, Павел не столько ел, сколько задумчиво отщипывал и крошил на тарелке маленькие кусочки пропекшегося румяного теста, и только аппетит Тараса Петровича, несмотря на идеологические нестроения в семье, не потерпел ни малейшего материального ущерба.
Утешившись двумя громадными порциями пирога, Тарас Петрович снова впал в ностальгическое благодушие и, не обращаясь ни к кому в особенности, предался умилительному воспоминанию.
– Мне было примерно столько же лет, как тебе, Павел, когда на всю страну прогремел выстрел, перевернувший жизнь целого поколения, – задушевно начал профессор. – Это был не первый выстрел в самодержавие и, как мы теперь знаем, далеко не последний. Но это был первый залп, одобренный всем русским обществом. Да что я говорю: «одобренный»! Не «одобренный», а вызвавший восторг, восхищение, страстное желание подражать! Имя этого народного героя, вернее героини, ибо я говорю о женщине, о великой женщине, о женщине бесстрашного огненного сердца, – Вера Ивановна Засулич! Вера Засулич выстрелила в генерала Трепова, позволившего поднять руку на беззащитного арестанта! И – о чудо! – один лишь несмертельный выстрел этой молодой хрупкой женщины смыл вековой позор с обесчещенной России! О, я готов был пасть на колени перед этой новоявленной русской Жанной д’Арк и целовать край ее платья! Ни один мужчина не поднялся во весь рост и не сказал им, своим палачам: довольно! Довольно унижений! Вы можете нас казнить, но не смейте унижать наше человеческое достоинство! Иначе… иначе вас будет ожидать неминуемое возмездие! И я уверен, после выстрела этой женщины ни один любитель розог не посмел бы применить презренного орудия казни без внутреннего содрогания получить за это пулю в грудь! И один ли я так чувствовал?! О нет! Таких, как я, было много-много, большинство, и не только молодые, студенты, но и чиновники в орденах, и дамы высшего света, съехавшиеся на процесс и суд как на спектакль, как на праздник, все аплодировали как бешеные, когда судья огласил приговор присяжных: нет, не виновна! Что тут началось!.. Светопреставление! Вой, крик, слезы, стенания, истерика у дам! Веру Ивановну вынесли на руках!.. Правда, на следующий день царь опомнился и повелел дело пересмотреть, но Вера Ивановна была уже далеко, переправлена за границу… Знаешь, как мы пели тогда? «Грянул выстрел-отомститель, опустился Божий бич, и упал градоправитель, как подстреленная дичь»! Что это были за дни, Боже ты мой!.. Много лет я мечтал увидеть Веру Ивановну, склонить свои колена пред ее подвигом, и вот судьба оказалась милостивой, я ее увидал, кумира своей юности. Где, как – не буду рассказывать, это долго, не суть. Захожу в ее скромную комнатку: везде грязь, не убрано, на столе груда немытой посуды, сидит моя милая Вера Ивановна, как роза в саду. Одета простенько, по-прежнему нигилисточкой, ситцевая блуза, перетянутая пояском, волосеночки острижены, сидит она этак-то за столом, погруженная с головой в книгу, потом подсмотрел – Карла Маркса голубушка читала, – и ничегошеньки вокруг себя не замечает. Я – хряп на колени. – Разволновавшийся Тарас Петрович и в самом деле пал на колени перед Глебушкой и стал теребить его маленькую ручку, испачканную выковыренными вишнями. – Вера Ивановна, – говорю, – милая вы моя, Жанна д’Арк ты наша, позвольте ручку вашу… ручку, которая в генерала Трепова… дайте облобызать!..
И тут вдруг Глебушка не выдержал и заревел во весь голос. Что уж его так проняло – Бог весть, а только непредсказуемый этот рев до того смутил Тараса Петровича своей неразумностью, что вместо обычного вскипания он растерянно оглянулся, как бы приходя в себя, и, увидав вокруг привычный круг семейства, только безнадежно махнул рукой и в окончательном негодовании покинул столовую.
«И враги человеку – домашние его», – вертелась в голове оскорбленного в самых святых чувствах профессора непонятно каким ветром занесенная в его голову евангельская фраза.
– Павленька, – укорила сына Елизавета Ивановна, обнимая и утешая маленького Глебушку, – зачем ты раздражаешь Тараса Петровича?.. У него принципы… А ты бы молча… молча покушал бы… и – ничего… Вот и батюшка Иоанн говорит: мало в нас смирения… – И Елизавета Ивановна тяжело вздохнула.
А кругобайкальская достроенная железная дорога пропускала уже до двадцати военных поездов в сутки, а не четыре, как было в начале войны…
О проекте
О подписке