Читать книгу «Дневник. Том 1» онлайн полностью📖 — Любови Шапориной — MyBook.
image

1903

17 марта. Да, могу сказать, что эта моя жизнь вполне мне по вкусу, и если есть человек, которому на Руси жить хорошо, то это я. Говорят, кажется, что довольство настоящим – признак глупости, тупости, – но это мне все равно. Я только что просмотрела дневник – я подумала, что всей моей жизни и молодости крышка. А только здесь-то я и зажила как следует. Я занимаюсь порядочно, хотя Лебедев и говорит, что у меня все выходит легкомысленно, до 6½ или 7 остаюсь в Школе.

Вчера весь день провела с Мар. Вас. в Петергофе[126]. Жаворонки, свежий воздух, природа!

Бодрость, жизнь, надежда – это все счастье, даже без любви. Надо будет непременно подробно описать впечатления этого года. Больно уж хорошо, светло и, главное, потому, что всегда занята чудным делом, и цель есть, и дело, и надежда, и весело.

1917

1 марта. Стара я стала. На улицу не тянет, и я, пожалуй, с завистью смотрю на курсисток, разъезжающих на революционных автомобилях. Хочется или дела, или тишины. Хочу записывать дела наших дней. Прочесть будет очень любопытно лет через 5 – 10. Недаром же Россия – страна неограниченных возможностей. В Россию можно только верить[127]. Я всегда верила. Только в последние тяжелые времена Штюрмера, Протопопова и т. п. стала я падать духом. Неужели мы – вековечные рабы. Неужели мы всё стерпим, всё, растлимся без остатка. И вдруг. Наши кесари не найдут, по-видимому, себе Вандеи[128], на их сторону никто не встал. Печально такое паденье. Довести всех до того, что на другой день восстанья все офицеры идут с солдатами и церемониальным маршем проходят перед Родзянкой и добровольно разоружаются. Нет роялистов[129]. Но брошу-ка я рассуждения, будущее покажет, опишу эти дни. Их так мало, а кажется, вечность. Когда это началось? На прошлой неделе, кажется, значит, в двадцатых числах февраля. Начали, кажется, 23-го бастовать трамваи. Рабочие бастовали, собирались на улицах, ходили разноречивые слухи об усмирении их казаками. В субботу 25<-го> трамваи перестали ходить совсем, и днем, говорят, была стрельба на Невском, много было убитых. На думе (городской) стоял пулемет и расстреливал толпу. К вечеру это успокоилось, но в воскресенье 26-го стали ходить слухи, что полки отказываются усмирять рабочих, что казаки везде очень мирно ездят за толпой, а усмирители только полицейские, переодетые в солдатскую форму. Рассказывали, что у Знаменской[130] пристав отсек руку студенту, несшему красное знамя. Казаки же зарубили пристава.

27-го я была на службе в цензуре. На улицах в нашей стороне было тихо как ни в чем не бывало, и в четыре часа я пришла домой. Говорили только, что в Волынском полку[131] убит командир. К вечеру же начало выясняться, что дело становится серьезным и существует организация. Телефоны действовали плохо, но все же я узнала, что дума распущена, но не распустилась, Голицын в отставке, Протопопов сбежал будто бы, и Щегловитов арестован. Недолго поцарствовал бедный Иван Григорьевич. Только что аппетит разыгрался.

В начале 14-го года в Правоведении[132] был бал. Мы с Юрой и Сашей стояли и глядели на танцующих. К Саше подошел какой-то седой и бритый сановник и попросил пригласить дочь португальского посла. «Вас просит Ваша обожаемая начальница, надеюсь, Вы не откажете». Обожаемая начальница – это М. Ф. Щегловитова.

Полки один за другим переходят на сторону рабочих. Юрий пошел после обеда к Коллингвуду на Театральную площадь. Когда он возвращался часов в 9, неосвещенная площадь была пуста, усиленно обстреливался Литовский замок[133]. Пройти по Екатерингофскому[134] он не мог – казармы Гвардейского экипажа[135] были оцеплены, и экипаж сдавался. Слышны были выстрелы. Говорят, убили одного офицера, который стрелял в толпу. Вечером гвардейцы пошли брать 2-й Балтийский экипаж[136]. Там перестрелка была, по слухам, сильная. Говорят, что с соседнего страхового общества и из казарм за каналом стреляли. Экипаж был взят.

В 3 часа дня Тамара Верховская ходила в Павловский полк[137]. Солдат, дежуривший у ворот, и другие рассказали ей, что, вероятно, их скоро придут снимать, они боятся, что им попадет, т. к. кто-то из ихних стрелял. Вечером мы узнали, что и павловцы присоединились к восставшим.

Я страшно беспокоилась за Васю. Как офицерство будет реагировать? Взгляды Васины я знала, но как он отнесется, если к нему подойдет солдат и потребует оружие? Конечно не даст. Так мне казалось, и я надеялась, что Лида его не пустит в Штаб[138]. Поздно вечером мы вышли на улицу. Шла непрерывная трескотня выстрелов. Где стреляли, кто, никто не знал. Ощущение было очень странное: выстрелы, оказывается, вовсе не страшны и не громки. Стреляли мальчишки и подгулявшие солдаты в воздух.

28-го утром мы пошли к Васе на Галерную[139]. Везде стояли хвосты и очереди, конвоируемые солдатами. Кое-где стреляли. Ездили автомобили с красными флагами, с торчащими из окон винтовками. Вася оказался в Штабе. Когда мы вошли во двор, Лида, бледная, стояла у окна, ждала его. В страхе она решила идти за Васей и взять его домой во что бы то ни стало. По дороге мы встретили их вестового, который сказал нам, что Вася вернуться не захотел, что в 12 часов дня велено сдать (!) Штаб и он остается. Сердце упало. Но на самом деле оказалось все иначе. Хабалов, новый командующий Петроградским округом, издавший несколько неостроумных приказов, засел в Адмиралтействе с командой, поставил на крышу пулеметы и приготовился защищаться. Комитет дал знать в Штаб, что, если команда не будет выведена и не будут сняты пулеметы, Петропавловская крепость начнет бомбардировать Адмиралтейство[140]. Больной Григорович велел тотчас же все снять, и послали из Штаба офицера, георгиевского кавалера, для переговоров. Заявили, что Генеральный морской штаб не может быть оставлен и т. д. Теперь на нем висит объявление, что Генеральный штаб находится под ведением и охраной Государственной думы.

Вася уходить не хотел, был спокоен, бледен, но сказал, что оружие снял. Пока мы стояли в швейцарской, офицеры стали уходить один за другим. Вышел и Угрюмов (который только что был архангельским генерал-губернатором). Тогда и Вася решил уйти. Мы пошли. Вася (капитан II ранга), адмирал Угрюмов и еще один офицер шли впереди, мы с Юрием и Лидой за ними, а верный Семен немного поодаль. Вели какие-то пустые разговоры. Лида спросила Угрюмова, при оружии ли он, и тот гордо заявил, что одет по статуту. Когда мы стали приближаться к Благовещенской площади[141], Семен осторожно сообщил, что на площади солдаты останавливают офицеров и разоружают. Мы посоветовали Угрюмову снять кортик и отдать его и револьвер Семену. Он и другой офицер быстро все сняли, и мы двинулись дальше. Вот тебе и Вандея. Никто нас не остановил. Почти все солдаты отдавали честь и становились во фронт Угрюмову. Но могу сказать, что была у меня la mort dans l’âme[142]. Когда мы пришли к ним, я села в передней и прямо встать не могла. Оказывается, когда мы шли, солдаты спросили Семена: «А ваши офицеры за старое правительство или за новое?» – «Конечно, за новое», – был ответ. Узнала я, что Саша приехал в это утро. Тоже принесла нелегкая. Он присылал к Васе за директивами, и Вася велел ему снять оружие и сидеть смирно в Гусевом[143]. Васина записка у меня сохранилась. Я решила идти за ним, но предварительно зашли домой. Саша был уже у меня. Он был страшно нервен и даже сказал: «Эх, зачем меня раньше не убили». Хотел идти искать Черкасова, своего командира. Ему, по-видимому, не вполне было ясно, что делать. Примириться и, так сказать, сдаться казалось оскорбительным. Я долго ему доказывала, что защищать не только une cause perdue, но une mauvaise cause[144] – странно. Хуже деморализовать страну, чем это делал Николай II, нельзя. Что бы ни было новое, оно будет лучше предыдущего и вернее нас приведет к победе. Саше казалось, что война проиграна, что все погибло и т. д. Я же уверяла, что только так мы и можем победить.

Кое-как я удержала его у нас до сегодняшнего утра, когда он ушел к Васе. И вчера весь день слышались выстрелы. Искали полицейских. Говорят, полицейские прятались по чердакам и оттуда стреляли, были обыски, были найдены и убиты будто бы городовые. Сегодня 1-го вслед за Сашей и я пошла на Галерную. Саша несколько успокоился. Он непрерывно звонил по телефону и узнал, что офицеры должны явиться в Зал армии и флота[145] за инструкциями и удостоверениями. Вилькен же рассказал, что как только в понедельник был обнародован указ о роспуске думы, Голицын спешно подал в отставку и все министры за ним. Дума же осталась заседать, и вот октябрист Родзянко волею судеб стал народным трибуном, а Штюрмер, Протопопов, Щегловитов, Беляев и Добровольский сидят под арестом в думе.

Мы с Лидой пошли к нам. Издали услыхали мы звуки военной музыки на Екатерингофском и бросились бегом туда. Из гвардейского экипажа шли матросы, как оказалось, с вел. кн. Кириллом и всеми офицерами во главе. Шли в Думу.

Мы устремились тоже туда, но выбрали неудачную дорогу. Пошли по Садовой. До Сенной дошли спокойно, но тут шла стрельба. Гвардеец рассказывал, что из одного дома стреляли, когда проходили полки, и двое или трое из гвардейского экипажа убиты. Нам посоветовали скрыться, т. к. должны были начать пулеметный обстрел дома, только ждали конца обыска. Мы куда-то свернули, шли по опустевшей улице, т. к. все думали, что сюда-то и будут стрелять. Вышли на Офицерскую. Пройти на Театральную площадь оказалось невозможным, т. к. горела Казанская часть и сыскное отделение[146], говорили, что и там кого-то ищут.

Вернулись, пошли по Прачешному переулку. На перекрестке стояли двое солдат и беседовали с любопытными. Оба рослые, красивые, они рассуждали очень разумно. Когда бабы кляли полицию, солдат заметил, что они служили как умели и что если они теперь не стреляют в солдат, то и солдаты казнить их не станут, а пошлют только на позиции. Пусть гибнут от немецкой пули, а не от русской. Стрелявшие же будут преданы полевому суду.

Пошли мы по Мойке. Видели руину Литовского замка, всю закопченную огнем. Везде по улицам летает жженая бумага. Из всех участков, тюрем и т. п. выброшены и сожжены все бумаги.

Я рассталась с Лидой на углу Мойки и Алексеевской[147], и я пошла домой. С Сенной все время раздавались пулеметы, стреляли на Офицерской. Пройти по Лермонтовскому проспекту было невозможно. Слышалась ожесточенная перестрелка. Говорили, что на Эстонской церкви[148] пулеметы и по ним усиленно стреляли. Что-то говорили о почте, и душа у меня ушла в пятки. Шальная пуля могла залететь и в нашу квартиру. Там Вася.

Пришлось дойти до Крюкова канала. Только что подошла к Садовой, оттуда хлынула толпа, раздались выстрелы. Повернула опять по каналу, благо перестрелка у церкви прекратилась, и попала наконец на Канонерскую[149]. На фонаре висела шуба и шапка городового, самого же не нашли. Но клянусь, если бы и нашли, на фонаре не повесили бы. Мне представляется, что не способен наш народ водрузить чью-нибудь голову на пику и ходить с ней. Не то. Душа, конечно, выше французской[150].

Теперь сижу дома. Последние слухи, что императрица сбежала, государя вчера пригласили в Думу, он обещал приехать – и сбежал. В Бологом[151] же был арестован. Теперь будто бы он также в Думе. Солдат рассказывал так: «Мы хотели проститься (?) с ним по-хорошему и встретили с хлебом-солью, но он отказался». Его попросили отречься от престола в пользу сына – регентом назначен Михаил Александрович. Предлагали Николая Николаевича. Но тот будто бы отказался, говоря, что стар и устал. Есть ли в этих слухах хоть доля правды, покажет завтра. Что-то будет? Солдаты будут довольны такому обороту дела, т. к. уже вчера поговаривали: а что-то нам будет. Но рабочие? Но социал-демократы, но агитаторы, провокаторы и немцы?

Узнаем ли мы вообще когда-нибудь истину, насколько немцы, с одной стороны, Бьюкенен, с другой, ont trempé dedans[152]. Если же все пойдет благополучно и с таким же энтузиазмом, как началось, и крайние партии примирятся пока на золотой конституционной середине и наступление покажет немцам, как плохо шутить с огнем, тогда, право, все страны должны преклониться перед нами. Недаром тот американец, чье письмо я только что читала в цензуре, писал: «It is the most wonderful country in the world»[153].

Солдаты сегодня на улицах просто трогательны. Любезны, предупредительны, ни одного пьяного, ни одного погрома. Саша говорил по телефону, что только что разгромил с матросами винный погреб. Что такое? Оказалось, он встретил матроса с бутылкой в кармане. Остановил, велел позвать унтер-офицера, отобрали и разбили бутылку, обыскали других матросов и перебили все вино.

[21 октября 1949 года. Как обидно, что я тогда не продолжала мои записи. Но некоторые факты я помню так, как будто это было на днях. Не столько помню, сколько вижу, как вижу бледное, встревоженное лицо Лиды в окне, когда она ждала Васю из Штаба.

В один из первых же дней я решила сходить к Леле на Таврическую[154]. Мы жили на Канонерской. Вероятно, трамваи не ходили. Улицы были полны солдат и всякого народа, но уже было тихо, не стреляли. Толпы двигались к Государственной думе, т. е. к Таврическому дворцу[155]. На углу Литейной и Симеоновской[156] встретила Н. К. Цыбульского и А. А. Бернардацци. Последний был в встревоженном состоянии: «Я счастлив, – говорил он, – что мой отец (может быть, дед) принял русское подданство. Я горд, что я русский! Какая удивительная, бескровная революция!»

Я шла с потоком людей, двигающимся к Таврическому дворцу.

По Шпалерной против сада[157] группа солдат вела к думе офицера, совсем молодого, с красивым, очень бледным лицом, он был без фуражки, с его шинели были сорваны погоны.

Все мы ждали свободу, почему же так сжималось сердце? Невесело было, и я не испытывала восторга Бернардацци. Меня обогнал грузовик, переполненный юношами и девушками, с ружьями, распевающими революционные песни. Я помахала им рукой, приветливо улыбнулась и тут же почувствовала всю фальшь своего жеста. Стало до боли стыдно за себя, и это чувство я очень остро помню до сих пор, и сейчас даже стыдно.