Читать книгу «Дневник. Том 1» онлайн полностью📖 — Любови Шапориной — MyBook.
image

Терещенко выпустили зимой, он дал за себя выкуп: чек на 200 000 рублей на Киевский банк, и бежал. Киев тем временем был взят белыми, и банк уехал. Целую ночь я штопала солдатское обмундирование Юрия, которое Ната должна была передать Терещенке. Они были примерно одного роста. В какой-то шов я зашила кусочек янтаря, на счастье. Ната рассказала о Пуришкевиче. Пуришкевич был переведен в тюремную больницу. Неожиданно за ним приехало несколько матросов, чтобы перевезти в другое место. Пуришкевич потребовал начальника тюрьмы и заявил, что матросы, очевидно, хотят его пристрелить и будут объяснять свой поступок его попыткой к бегству. Поэтому он предупреждает, что никаких попыток он делать не будет. Матросы повезли его, долго возили по городу, шептались между собой и привезли обратно.

В каком-то учреждении Ната встретила одного бывшего чиновника, служившего в канцелярии ее отца в Иркутске, и генерала Селиванова, иркутского генерал-губернатора! Он в очень многом помогал ей.

Сколько она в то время делала добра. Тогда уехал Федя. Ходила она в черной кожаной куртке, черной сестринской косынке. Была очень хороша собой. Высокая, стройная, с огромными пепельными волосами, дивным цветом лица.

Осенью 18-го года она тайно уехала с матерью Терещенки и младшим ее сыном через Финляндию, а на следующий день пришли ее арестовать.

Несколько месяцев спустя я была в их квартире на Мойке, недалеко от Литовского переулка[177]. Там помещалось какое-то учреждение[178], – были голые стены, все было заплевано и загажено. Мебель Наты резного ореха была вывезена из Венеции.

Незадолго до отъезда Ната зашла к нам с Mme Терещенко, которая просила меня разрешить ее племяннику переночевать у нас. А потом конфиденциально: дайте, пожалуйста, ему тоже кусочек янтаря. Ваш янтарь так помог моему сыну. Перед моим отъездом за границу в 24-м году я убирала книги, взяла Достоевского (у меня юбилейное издание большого формата), раскрыла и ахнула. Я совсем забыла о его содержимом. Он был весь переложен официальными бланками с просьбой оказывать содействие…

Муж Наты Аглай Дмитриевич Кузьмин-Караваев был расстрелян на юге весной или летом 18-го года зелеными[179]. Я была на панихиде по нем.

В начале весны, в чудный солнечный день мы шли с Надей Верховской через Поцелуев мост. Только что прошла Нева, каналы очистились ото льда. Мы шли по левой стороне, направляясь к Неве. По правой же на мосту и по обеим сторонам Мойки толпился народ, смотрели вниз. С той стороны на нашу перешла девочка лет 8, 9. Я спросила: «Что там случилось?» «Юнкерей ловят», – равнодушно ответила она.

В апреле 18-го года мама получила следующее извещение из Смоленска: «Сообщаю Вам, Елена Михайловна, что на основании основного закона о социализации земли бывшее Ваше имение подлежит распоряжением Вяземского уездного комиссариата земледелия между трудовым крестьянством, что Вы скоро увидите сами. 1918 г. 18 апр. Н.П….» (подпись неразборчива).

Что должно было быть сделано между трудовым крестьянством, осталось невыясненным, но трудовое крестьянство так и не получило Ларина. Мама съездила в Вязьму и сумела доказать, что из такого культурного, хотя и небольшого, имения надо сделать совхоз, т. е. казенное имение. Там впоследствии держали молодой скот, а в гейденовском Крюкове крупный. Там еще долго жила наша бывшая горничная Моника как специалист по птицеводству и кучер Дёма.

Дёма был поэтом в душе. Как-то я с ним возвращалась от соседей. Была тихая лунная ночь. «Ночь-то какая благодатная», – вздохнул Дёма.

Моника жила у нас очень долго. Она была из Вильны. После смерти отца в 12-м году мама стала жить круглый год в деревне, Моника осталась с ней. Однажды она мне написала, жалуясь на несправедливости и тяжелый мамин характер: «Я бы давно ушла, – писала она, – да старых индюков жалко». Индюки птица нежная, но Моника их выхаживала и выращивала замечательно. По Ларину всегда прогуливалось несколько индеек с огромными выводками. Позже, уже после отъезда матери из Ларина, крестьяне пытались поджечь имение, надеясь, что, если будут сожжены все постройки, совхоз будет уничтожен и земля перейдет к ним. Сгорело два сарая на окраине, и это, конечно, не привело ни к чему. Так было сожжено очаровательное имение Рагозное[180] (Шагаровых) с домом с колоннами, типичной постройкой начала XIX века. Он был построен из дуба и горел чуть ли не месяц.

1918 год. Несмотря на социализацию, мою мать пока не выселяли, и на лето мы поехали в Ларино. В последний раз.

В 1917 году издательство «Альциона»[181] (А. М. Кожебаткин) заключило со мной договор на издание «Зеленой птицы»[182] Гоцци в моем стихотворном переводе и с моими иллюстрациями. Юрий с Васей и новой няней поехали вперед, а я заезжала в Москву для переговоров с Кожебаткиным (издателем «Альционы»). А в Петрограде в это время, летом 18-го года, свирепствовала холера, и кажется, тогда умер от холеры молодой поэт Коковцев, родственник Лермонтовых, которого я у них встречала.

Я очень увлекалась этой работой, делала рисунки в стиле XVIII века, в то же время пользуясь теми набросками и композициями, которые делала еще в 12-м году после поездки в Рим. Там я познакомилась с Гоцци, и тогда же, в 12-м году, Петтинато прислал мне Fiabe[183] Гоцци.

Со станции ехала на телеге с богобоязненным стариком, который, помню, все повторял: «Лукавые времена настают, ох, лукавые!»

Настроение у крестьян совсем переменилось. Ходили они, понуря голову. Переменилось и их отношение к нам. Приносили яйца, сострадали. Заносчивости и агрессивности 17-го года и в помине не было, чувствовалось большое разочарование, комиссары имения были не то что старая барыня. Бывало, попадет скотина в хлев, придет за ней ее хозяин, барыня пожурит, постыдит, наговорит жалких слов, он постоит перед ней, почесывая затылок, повинится и получает безвозмездно скотину обратно. А теперь рубли плати!

Мы все же занимали весь дом по-старому; комиссар, крестьянин, присланный из Вязьмы, жил не то на кухне, не то в девичьей, не помню. Лошадьми мы пользоваться не могли, кажется, оставлена была в наше пользование одна корова. Когда стали поспевать яблоки, мы их покупали. Постепенно комиссары (их сменилось несколько человек за лето, – все они проворовывались) вымогали у матери все, что могли и на что, собственно говоря, не имели права, отобрали, например, Сашино английское верховое седло. Хлеб стали печь с мякиной, с «кыльками», говорили рабочие, так что легко было занозить рот при еде.

В середине августа из Вязьмы пришла бумага-извещение, которая гласила, что дочь землевладелицы Яковлевой должна немедленно выехать с семьей из имения Ларино. Требовалась расписка. Я на этой же бумаге расписалась: «Прочла с удовольствием. Л. Шапорина, рожд. Яковлева». Мама и Юрий смотрели мне через плечо. «Что ты делаешь, – возопил Юрий, – тебя расстреляют». – «Нет, они ничего не поймут и не обратят внимания на мой плагиат – ну, а если поймут…»

К маме несколько раз приезжала из Вязьмы очень милая и доброжелательная барышня из вяземского отдела земледелия, – она рассказала, что у них поняли мою остроту и много смеялись. Дело в том, что так, по слухам, имел обыкновение подписываться на бумагах государь Николай II.

Надо было уезжать из родного, милого Ларина. Лошадей и экипажа нам не дали. Мы сговорились с Ваней Французовым, мужем моей подруги детства и кумом Вали. Их хутор Тимошино был верстах в двух от нас, за Дымкой; лугами еще ближе.

Накануне отъезда Валя пришла к нам, ей был дан окорок, который она обернула, положила за пазуху, запахнув поддевкой, как ребенка, и унесла к себе лугами. Приходилось красть у самих себя. Отслужили панихиду на могиле отца. Приехал Ваня с двумя подводами. Мы уселись на сено и поехали. Под этим сеном был спрятан окорок. Вася, ему было 3 года, был в восторге: Ваня дал ему концы веревочных вожжей – он правил.

Встретили по дороге знакомого мужика. Он остановился и долго качал укоризненно головой: «Не могли своих лошадей-то дать, до станции доехать!»

Перед моим отъездом я разобрала все книги и уложила все то, что моя мать могла увезти с собой в случае выселения. Мы решили оставить в Ларине лишь такие книги, как Добролюбова, Чернышевского, Решетникова.

Крестьяне настаивали на том, чтобы «старую барыню» оставить в Ларине, но высшие власти на это не пошли, и через месяц после нас мама получила распоряжение выехать. Ей дали лошадей только доехать до Погорелова, которое находилось в трех верстах от Ларина за Днепром, в Дорогобужском уезде, причем дали, конечно, не коляску, а шарабан и телегу для вещей. Мать остановилась у садовника Михаила Ивановича, который и помог ей доехать до Дорогобужа. Здесь мама нашла комнату у родственников крюковского сыровара Гфеллера.

Мы вернулись в Петербург. Надо было строить жизнь заново. Гусевский дом был отобран. Ларина не существовало. Твердая земля ушла из-под ног. Надо было зарабатывать средства к существованию, надо было что-то придумать. Весной 18-го года Юрий кончил консерваторию. Рояль, высшая награда, был присужден Бику, уехавшему впоследствии за границу и, кажется, бросившему музыку. Знакомый устроил Юрия на службу в водный транспорт, где он и проработал несколько месяцев.

По приезде мы как-то зашли в «Привал комедиантов»[184] к Борису Пронину. Восторженно-радостная встреча. Борис был всегда восторженно настроен; по винтовой лестнице поднялись в маленькую, уютную комнату, где уже находились Шилейко и Виктор Шкловский. Шкловский был в военной форме, помнится, в солдатской куртке, с Георгиевским крестом на груди. Он ходил взад и вперед по комнате, скрестив по-наполеоновски руки. Шилейко его поддразнивал. Говорили о ген. Корнилове, тогда началось его наступление на Петроград. «Мы выйдем его встречать с цветами», – говорил Шилейко. «Вы, конечно, – обращаясь ко мне, отвечал Шкловский, – как все женщины, готовы целовать копыта у коня победителя». Маленький Шкловский хорохорился. Он рассказывал, что крест получил от Корнилова, но будет бороться против него до последней капли крови. «За здоровье его Величества», – поднял бокал Шилейко и чокнулся со мной.

Владимир Шилейко был очень талантливый поэт и египтолог, рано погибший от туберкулеза. Очень красивое лицо, напоминавшее изображения Христа, красивые руки с длинными пальцами.

Надо было что-то придумать. Я все думала, и наконец меня озарила мысль, я даже помню, что я в это время шла через мост у Эстонской церкви и остановилась, настолько мне понравилась моя идея: надо создать народный кукольный театр! В 16-м году Н. В. Петров почти организовал театр марионеток. Построил сцену, обучил В. С. Ухову и В. Г. Форштедт, кончивших театральную студию Александринского театра. Я для него перевела «Зеленую птицу» Гоцци (легко сказать!), писала декорации. Наталья Сергеевна Рашевская шила костюмы (тогда начинался их роман)… но он, поссорившись с Александринским театром, ушел оттуда, собрал труппу и уехал в провинцию.

Я встретила моего приятеля К. К. Кузьмина-Караваева, рассказала о своих планах, ему эта мысль понравилась, и он обещал свою помощь. Он заведовал тогда художественной частью Отдела театров и зрелищ (ПТО, Петроградский театральный отдел), во главе которого стояла талантливая, умная и еще красивая Мария Федоровна Андреева, жена М. Горького. Ее секретарем или управляющим делами был Петр Петрович Крючков, заслуживший впоследствии такую печальную славу.

В ту осень моя сестра переехала в Вязьму на горе себе и главным образом детям. Мой зять, сенатор А. А. Дейша, скончался весной 18-го года. У них была большая квартира из 10 комнат на Таврической. Сестре предложили очистить квартиру и переехать в меньшую, что, конечно, и надо было сделать, и жили бы они припеваючи до сих пор на свою обстановку. Девочки могли бы кончить образование. Сестра моя, никогда не признававшая никаких и ничьих советов, решила, что в Вязьме «мужики их прокормят», всю обстановку, все, все сдала в Кокоревский склад[185] и уехала налегке в Вязьму. Кокоревские склады были вскоре реквизированы, и там пропало все имущество как сестры, так и матери. Между прочим, там пропали два рисунка Левитана[186], детские портреты сестры и мой чудесный китайский костюм, присланный мне в 1905 году из Маньчжурии. В Вязьме они жили в ужасающих условиях, голодали, переболели испанкой и сыпняком. Люба 14 лет принуждена была сразу же бросить ученье и поступить на работу, работала в двух местах, была для пайка суфлером в солдатском театре. Надя хоть успела до этого кончить гимназию. Мама приехала их навестить и говорила, что на Любочку жаль было смотреть. За водой ей приходилось ходить на реку. Она несла тяжелое ведро и шаталась от усталости, как былиночка.

Домовладельцы были упразднены, их управляющие также. Образовались «домкомбеды», т. е. домовые комитеты бедноты, председатели этих домкомбедов управляли домами и ежеминутно проворовывались. Запомнился один из них, Моисеев, человек лет 35 – 38, пресимпатичный, продержавшийся сравнительно дольше других. Он часто заходил к нам, приносил нам то варенье, то какое-нибудь другое лакомство или что-нибудь в том же роде. «Вы мне очень нравитесь, – говорил он, – такое поэтическое семейство!» Где он раньше служил, неизвестно, но он, захлебываясь, рассказывал нам о своей прошлой жизни. «Как я жил! Взятки брал, у Палкина[187] ужинал, на тройках катался».

Однажды он зашел и предложил мне купить для нас дров. Дров в продаже не было. Все кололи свои столы и шкафы, ютились в одной комнате. Приобрести дрова было верхом блаженства. Но денег у меня не оказалось. «Ну хорошо, – сказал Моисеев, – я вам на свои куплю». Он собрал деньги со всех жильцов в двух домах и бесследно исчез!

Электричество почти не горело, давалось, кажется, на час, на два. Если же электричество горело весь вечер и ночь, сердца обывателей сжимались в смертельном ужасе: это означало, что в квартале шли обыски. Был обыск у Тиморевых. Нашли Люсиного плюшевого мишку, одетого в военную форму, содрали с него погоны. На нашей лестнице было несколько обысков, нас Бог миловал; вероятно, у нас была прочная репутация «поэтического семейства». Юрий был страшный трус. В мое отсутствие он сжег Сашин правоведский мундир и треуголку и выбросил в Фонтанку два моих маленьких револьвера, а пару старинных пистолетов отдал в бутафорию театра.

Организация кукольного театра заинтересовала М. Ф. Андрееву, и 1 декабря 1918 года началась моя работа. На Литейном, 51 была экспериментальная студия отдела. Создана была коллегия, ведающая творческими делами студии. В нее входили, кажется, Михаил Алексеевич Кузмин (литературная часть), Ю. А. Шапорин (музыка), Константин Юлианович Ляндау и С. Э. Радлов, архитектор С. С. Некрасов и я – Кукольный театр. Собрания этой коллегии были очень интересные (у меня сохранился лист бумаги, изрисованный Кузминым во время заседания нашей коллегии)[188]. Эти первые годы революции были порой энтузиазма, огромного подъема творческой энергии, которая с особенной силой проявлялась в театре. Кого-кого я только не встречала в Отделе театров и зрелищ. Кроме упомянутых членов коллегии и К. Кузьмина-Караваева, работавшего под псевдонимом Тверского, Николай Степанович Гумилев, В. М. Ходасевич, А. Ремизов, И. А. Фомин, В. А. Щуко, Марджанов, В. С. Чернявский, Бобиш Романов, Лопухова – все работали там.