Я не могу больше оставаться между небом и землёй. А потому два года назад я покорился стихии куда более мощной, чем земля: я доверился воде, и она повлекла меня вперёд к неизведанному, навстречу неопределённому. Враждебность и смута тогдашнего Парижа погнали меня прочь1, аж до самых сербских вод Адриатики2, вынудив меня ознакомиться с кое-какими новыми свойствами того мира, который принято считать и варварским, и цивилизованным одновременно.
Зимнее расписание было ещё в силе, и отплыть из Венеции мне не удалось, а потому на борт судна я поднялся в Триесте. Что ж, не повезло мне и не повезло Венеции, ведь я нет-нет, да и увижу что-нибудь такое, чего не замечает никто другой!
И вот, в первый день февраля корабль, названный в честь достопамятного сербского города Дубровник (Рагуза)3, вёз меня вдоль сербского побережья, мимо исторических земель Далмации, которые именуются Приморьем.
Так я впервые очутился в Югославии4. Поскольку уходящая из-под ног европейская почва представлялась мне в ту пору неблагоприятной, я решил укрыться на Балканах и приплыл в те края в поисках утраченной идеи.
Однако путешествие по итальянской части европейского континента приятным было не назвать, скорее, совсем наоборот!
В купе, да и, пожалуй, в целом вагоне экспресса «Париж – Венеция» я ехал один. И если бы итальянские службы не считали нужным назойливо будить меня каждые десять минут на протяжении всего пути через Италию – то есть всю ночь напролёт, – я бы благополучно забыл, что еду по стране, которая ведёт войну. Чёрные рубашки донимали меня нарочно, тут уж сомнений не было, но и я не плошал, делая вид, что ничего не вижу и ни о чём не догадываюсь. Если память мне не изменяет, поездка моя пришлась на период эфиопской кампании, когда император Хайле Селассие явил миру ярчайший образец благородства и доблести. Ведь пока итальянцы захватывали Эфиопию, окрестив вторжение цивилизаторской экспедицией в варварские земли, негус вёл себя как самый достойный человек на свете5.
Несчастное колесо истории! До чего же оно шаблонно!..
Итак, я был вынужден притворяться, что сплю как убитый, но тут заявились ещё и военные патрульные и к четырём утра подвигли меня на то, чтобы распрощаться с амплуа мирного пассажира и вступить с ними в перепалку. Следом за военными пожаловали перекупщики валюты и, порядком запудрив мне мозги рассказами о некоей дополнительной пошлине, заставили меня обменять франки на лиры – разумеется, по совершенно грабительской ставке. Должно быть, на международном языке вроде эсперанто всё это зовётся пропагандой итальянского туризма.
На другой день уже в Венеции, на вокзале, какой-то депутат белградской скупщины[1], который возвращался из Лондона с похорон короля Георга V и всю дорогу ехал в соседнем вагоне, подошёл ко мне, приняв меня за торговца. Какая небывалая проницательность! Меня, конечно, сие происшествие изрядно позабавило, только я никак не пойму, почему Югославию так мало заботит уровень её зарубежного представительства.
«Дубровник» едва ли отличается от остальных кораблей. Удобства там весьма скудные, зато сюрпризов хоть отбавляй. Естественно, о чём-то подобном я догадывался, но реальность превзошла все мои ожидания. Во многом дискомфорт вызван политическими обстоятельствами, но не станем углубляться в описание этого смертоносного для послевоенной Европы вредительства, ведь заграничная выучка обитателей сербского побережья (бывшей Далмации) – история уже вчерашняя, а не сегодняшняя. Венеция, наполеоновская Франция, Австрия – все они побывали там до Сербии. Так что поразило меня у них не столько пресмыкательство перед иностранцами, сколько пренебрежение к собственным землякам и освободителям. Презирая всё сербское, они, выходит, презирают самих себя.
Пароход «Дубровник» в порту о. Корчула. 1937
Уже в порту Триеста я обнаружил, что ни на сербском, ни на французском со мной никто говорить не желает. На корабле «Дубровницкого судоходства» – получающего, между прочим, дотацию от югославских властей! – я не мог объясниться ни на государственном языке этой страны6, ни на языке, который Лига Наций признала дипломатическим и международным. Впрочем, на корабле со мной никто и словом не перекинулся, никто даже не пытался изобразить хоть какую-то доброжелательность. Все делали вид, что не замечают меня, хотя на «Дубровнике» я был чуть ли не единственным пассажиром. Меж тем мне в жизни часто доводилось слышать, что презреть или «не заметить» мою особу не так-то просто.
Что ещё сказать?..
Да больше и нечего! О каютах первого класса даже заводить разговор не стану, это нечто немыслимое. А уж заниматься международными туристическими перевозками, не имея на борту элементарного радиоприёмника, – идея вообще, мягко говоря, отчаянная. В попытке компенсировать отсутствие радио буфетчик крутил несколько ужасно заезженных пластинок, причём ещё и на таком старом проигрывателе, какими завален парижский блошиный рынок – какофония получалась невообразимая! Вы, наверное, полагаете, что на борту звучали сербские – или югославские (если вам угодно выражаться пошлым политическим языком) – мелодии, и иностранные туристы могли составить хоть какое-то представление о специфике страны? Как бы не так! Все песни были зарубежными! Музыкальные богатства Сербии, а заодно и остальные её сокровища, своего часа не дождались. Вероятно, музыка на «Дубровнике» отвечала вкусам корабельного посудомойщика или же капитана, у которого лучше получалось изрыгать ругательства, чем следовать правилам приличия или проявлять обходительность к гостям судна.
В итоге захлестнувшая меня тоска вызвала в памяти образ Лиз Готи7, её шарфик и дивную песню «Шаланда плывёт». А ещё я бы тогда с удовольствием послушал голос Люсьен Буайе8:
Такой огромной любви,
Как наша любовь с тобой,
Больше нигде не найти,
Так не любит никто другой.
Скажем прямо, атмосфера на моём корабле была пропитана иностранщиной чуть более, чем полностью. Я же рассчитывал, что всё будет не так безнадёжно и что хоть где-то мне удастся почувствовать своеобразие тех краёв, куда мы направлялись. Как и любому приезжему, мне хотелось увидеть душу новой Сербии, её характер, голос и дыхание, а вовсе не заграничные повадки, которые, вы уж меня простите, вызывают разве только усмешку. Мало того!.. Если бы не мой мягкий нрав, я бы откровенно презирал людей, которые возомнили себя европейцами, слепо перетаскав к себе всё то, что в их представлении не похоже на них самих.
На борту «Дубровника» мне на глаза то и дело попадались афиши венской ярмарки, но ни одного плаката на французском или на сербском я там так и не обнаружил. И кстати, сербский язык, который всё же присутствовал на листках меню, на билетах и в прессе, был превращён в чудовищную абракадабру, причём часто нарочитую. Тогда я особенно ясно осознал, как глупо эти выскочки пытаются обратить на себя внимание: их вариант сербского почему-то обязательно должен отличаться от белградского. Для пущей наглядности представьте себе, что французские провинциалы – к примеру, жители юга – начнут вдруг учить парижан правильному французскому языку!..
Как можно догадаться, в корабельном меню почти ни одного традиционного сербского блюда тоже не было. Дескать, сербская кухня для иностранных гостей не подходит, хотя вообще-то многие её обожают! Но эти неосербы полагают, будто туристы приезжают в Югославию специально для того, чтобы отведать «эскалоп по-венски» или «картошку по-французски» (о существовании которой французы даже не догадываются!), а вовсе не для того, чтобы познакомиться с обычаями другого народа. Они не понимают самого главного: путешественники приезжают в другую страну прежде всего ради её особого колорита!
С политической точки зрения я находился на территории Югославии (а в национальном отношении – всё же на сербской земле!), но судя по тому, что окружало меня на «Дубровнике», я попал на корабль, где никаких национальных признаков или характерных особенностей будто и не предполагалось. Прямо-таки целая страна, лишённая облика, индивидуальности, лица и выражения. Повсюду перед моим мысленным взором всплывала одна и та же картина: взбитые яйца, из которых никто пока не додумался сделать омлет, – разумеется, омлет по-сербски. Ну а чего вы хотите?.. Ведь местный народ – вечно скверно выбритый или небритый вовсе – так всем этим гордится! И если хоть кто-то из соотечественников (при условии, что речь не идёт о министре, депутате или каком-нибудь университетском профессоре, то есть о тех немногих, кому позволено иметь мнение и вообще что-либо знать), так вот, если хоть кто-то посмеет усомниться в правильности выбранного пути, его тотчас же заклеймят злейшим врагом. Его даже объявят сумасшедшим или коммунистом, лишь бы найти законный предлог, чтобы избавиться от него со всеми его доводами, наблюдениями и критическими замечаниями. Выходит, причиной всеобщего настроя против сербской самобытности оказывается бесполость «югославов», именно собственная безликость обращает их всех против самих же себя. И эта удивительная привычка без разбора перенимать всё, что они насобирали в разных концах света, всё, что они считают истинной европейской цивилизацией, придаёт «югославам» весьма жалкий вид.
Вот почему я никому не говорил, кто я и как меня зовут. И уж тем более я ни с кем не был готов делиться мыслями и впечатлениями. Я и так-то человек застенчивый, а потому здесь я ограничился ролью стороннего наблюдателя. А значит, не моя вина, что в этой главе так мало диалогов и действий.
В город Дубровник, а точнее, в порт Груж я прибыл 1 февраля 1936 года. Первое же соприкосновение с таможней вызвало у меня сильнейшее отторжение. Такое обращение с людьми – это позорное пятно на репутации страны.
Несколько дней подряд над городом не переставая лил дождь, и я был вынужден сидеть в комнате или же коротать время в Дубровницком архиве, поскольку брань, которой госпари (месье, а точнее лжегоспода) сотрясали стены кафе «Дубрава», доставляла мне весьма сомнительное удовольствие, а манеры служивых из бывшей Австрии, заполонивших «Градскую кафану», меня и подавно не прельщали. Довольно быстро придя к выводу, что с обитателями Дубровника общего языка мне не найти, поскольку сквернословят они чаще, чем говорят, я решил направить весь свой душевный пыл на взаимодействие с архивом. За что и был вознаграждён…
Понимая, что во Франции сербские романы найти сложно, но всё же не так сложно, как в Сербии, именуемой Югославией, я решил взять на себя эту миссию и постарался заполнить пробел, который – коли уж он существует – кажется мне совершенно естественным. Вот почему на протяжении всего моего исследовательского путешествия по Балканам я не покладая рук искал такой роман, который не только мог бы привлечь читателей своей формой и новизной, но и отражал бы идеи, никому не известные в стране, где бранные слова звучат на каждом шагу, а народ, почти всегда думающий вслух, на самом деле не думает вовсе.
И вот, в Дубровницком городском архиве я отыскал несколько запрятанных, забытых рукописей, одна из которых вызвала у меня особый интерес. Она принадлежит перу сербского писателя, погибшего без славы и почестей в борьбе за независимость героической мысли в родной стране. Это новая и необычайно смелая история, и описанные в ней внутренние конфликты, которые разыгрываются в сознании главного персонажа – предполагаемого сына Неизвестного Сербского Героя, должны, на мой взгляд, прийтись по душе французским читателям – читателям непредубеждённым, свободомыслящим и, вероятно, самым вдумчивым на свете.
Вот почему я несказанно рад предложить их вниманию роман, повествующий о деяниях души и представленный на французском языке, то есть на языке, который обязан любить и понимать каждый образованный человек, если он хочет понимать самого себя. Именно французский язык позволил мне воскресить в наши дни творчество писателя, намеренно сброшенного со счетов в своём отечестве, разъяснить его взгляды, пролить хоть какой-то свет на тёмные стороны и чуть смягчить тяжесть наследия, которое оставил нам грубый язык, похожий на речь того неотёсанного, «плохо вылизанного медведя», лафонтеновского «Дунайского крестьянина»9 перед римским сенатом.
Судя по материалам и заметкам, которые я тщательнейшим образом изучил, автор (чьим словам я, как простой переводчик, лишь пытаюсь найти точное соответствие) познакомился со своим героем в разгар войны. И с тех пор они были неразлучны! Типично сербские и в то же время общечеловеческие терзания, великие, полные драматизма муки сблизили их навечно. Наш автор тоже страдал от неизлечимой любви, знакомой всем создателям новых и необычных персонажей.
«Человечество отжило свой век!» – так говорит в какой-то сцене один из его героев, кажется, Фея Моргана10. Она произносит эти слова перед траурным залом с гробом для человечества, который привиделся автору на поле битвы.
«Человечество – это я!..» – сказал, умирая, другой персонаж по имени Зенитон11: он был одержим демоном, нечистой силой, олицетворявшей для него так называемую европейскую цивилизацию, и потакал всем человекофобским прихотям влюблённой Феи Морганы. В бреду Зенитон готов был пойти на страшнейшее преступление против человечества – смерть!
Роман Л. Мицича «Варварогений децивилизатор» (Париж, 1938) Кто бы мог подумать, смертное человечество!?
Если верить нашему сочинителю и шестой версии его рукописи – всё ещё довольно хаотичной и местами трудночитаемой, – Зенитон страстно любил людской род и в любой миг охотно расстался бы с жизнью, лишь бы человечество было счастливым, лишь бы оно стало более человечным, всецело человечным – и само человечество, и планета.
А что же человечество?..
О проекте
О подписке