31 марта 1939 года во французской газете “L’Homme Libre” выходит рецензия на роман Любомира Мицича «Варварогений децивилизатор». Литературный обозреватель, подписавшийся инициалами «М.С.», крайне категоричен:
В подзаголовке автор уточняет, что перед нами роман, и пояснение это оказывается совсем не лишним, поскольку без него читатель может и не разобраться. В первых главах г-н Мицич сообщает, что предлагаемое сочинение он обнаружил в Дубровнике. Не хочется его расстраивать, но всё же отметим: если бы он этой книги не нашёл, ничего бы мы не потеряли. Варварогений – некое мифическое существо, и основная идея состоит в том, что человек должен вернуться к природному началу, к первородному варварству. Мысль эту он без конца пережёвывает в длинных, утомительных рассуждениях.
«Роман, – негодует М.С., – если это вообще можно назвать романом, напрочь лишён действия». Надо отдать должное наблюдательности французского рецензента: действия в привычном понимании здесь правда нет. И с жанром произведения определиться тоже непросто. Сербские исследователи видят в этой книге роман-идею или роман-манифест1, выражение зенитистской концепции: Европа погибает под игом лживой машинной цивилизации, и спасти её может только природная, живая сила, варварский гений, рождённый на Балканах. Варварогений – доблестный герой, сын воина, благородный рыцарь, и Мицич тщательно выстраивает соответствующие эпические декорации: цитаты из «Одиссеи» перемежаются с отсылками к средневековым легендам, место рождения Варварогения, гора Авала – это и греческий Олимп, и остров силы Авалон из артуровского цикла, мать героя – волшебница и целительница Фея Моргана, имя отца – Зенитон – как будто взято из пантеона античных богов (Гиперион? Гелиос, направивший колесницу к зениту?), рыцарский поединок за честь дамы (или даже гладиаторский бой) происходит на фоне древнеримской арены, а сам герой, точно Георгий Победоносец, сражается с мифическим драконом лицемерия. Его окружают враги, ему грозит опасность, став изгнанником, он скитается по миру, начинает новую жизнь, попадает в плен и вновь вырывается на свободу.
По закону эпического жанра на месте персонажей представлены собирательные образы с довольно прямолинейным символизмом. Так, дама сердца – Сербица, вынужденная жить под «постылым, чужим именем Юговина», и есть родная страна, которую Варварогений любит, которую у него забирают и которую он должен спасти (недаром название двадцать первой главы «Похищение Сербицы» рифмуется с «Похищением Европы», ведь без свободной Сербии невозможна европейская «балканизация»). Многоликий Господин Лицемер становится воплощением всего зла современной цивилизации: преклонения перед техническим прогрессом, продажности, трусости, политического цинизма, воинствующей религии и государственной идеологии.
В героический, почти что былинный канон (а одновременно и в зенитистскую логику) вписываются и многочисленные отсылки к фольклору: лирическая песня, которую мать поёт сыну, народные гулянья и хороводы, журчание ручья, напоминающее речитатив странствующего сказителя, соловей, принимающий смерть за героя, могучее старое дерево, которое превращается в полноценного персонажа, и, разумеется, солнце – животворящая сила и центральный элемент своеобразного обряда инициации – открытия зенитизма:
Сколько столетий уже существует солнце и зенит его? Не дожидаясь ответа, он воздел руки к небу и закричал:
– Эврика! Зенитизм!.. Зенитизм – вот движущая сила каждого человека!
Те же природные и национально-патриотические мотивы звучат в поэзии сербских романтиков и, в частности, Иована Иовановича-Змая, на которого Мицич сам ссылается в автобиографии. Достаточно взглянуть на несколько примеров, чтобы понять, как плотно вплетены змаевские образы в роман: могила и завещание Неизвестного Героя кажутся прямой цитатой из стихотворения «Ставят памятники мёртвым…»2, восторженное описание сербских пейзажей напоминает строчки: «В золоте весь ⁄⁄ Дунай течёт, ⁄ ⁄ Там зелень трав, ⁄ ⁄ Жасмин цветёт! ⁄ ⁄ Там соловья ⁄⁄ Слышится песнь, ⁄⁄ Моя душа // С твоею здесь»3, а сюжет одного из самых известных стихотворений Змая «Српска MajKa» (мать растит сына и с плачем провожает его в бой за свободу Сербии) проходит через весь роман, от первых глав до последней.
Но возвращаясь к едкому замечанию критика из газеты “L’Homme Libre”, следует оговориться: героика у Мицича выражена не через действия, а через те самые аллюзии и цитаты. Поединки здесь в основном словесные, подвиги – мысленные, раны – душевные. И из «длинных рассуждений» выкристаллизовывается скорее не рыцарский, а философский роман. Новый герой – не просто рыцарь или воин, а ницшеанский сверхчеловек. Неслучайно сцена, в которой Варварогений обращается к солнцу, почти повторяет начало романа Ницше:
Великое светило! К чему свелось бы твоё счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь! […] я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило! Я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу я спуститься4.
Как и Заратустра, герой Мицича спускается с горы и несёт весть о новой жизни старому, то есть цивилизованному, человечеству. И такая же перекличка с Ницше возникает ближе к концу, в тридцать пятой главе «Варварогения»:
«Разве есть во всей истории рода человеческого хоть что-нибудь важнее того момента, когда человек поднялся из горизонтальной обезьяньей позы и, вытянувшись по вертикали, превратился в двуногое существо?! Так давайте же вытянем по вертикали и наш разум, точно так же преобразив духовное тело!» – призывает Варварогений.
«Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором», – говорит Заратустра5.
Однако внутри этой философско-героической канвы образ сверхчеловека постепенно разрушается. Путь королю Артуру преграждают ветряные мельницы – пошлая обыденность, реальная, легко узнаваемая жизнь: уличные драки и недобросовестные продавцы, озлобленные полицейские, безразличная толпа, эмигрантская нищета и изнурительная бюрократия. Богатырь мал и тщедушен («Я вешу всего лишь сорок восемь килограммов, и, пожалуй, в таком виде я и впрямь похож на цивилизованного человека»), Дон Кихот из Ламанчи не может перебраться через Ла-Манш (и созвучие топонимов здесь тоже не случайно), дама сердца погибает, а сверженный с Олимпа царь будто обречён снова и снова катить в гору неподъёмный камень – отверженность, разочарование, горечь.
Столкновение мифического с реальным здесь не только сюжетное, но и интонационное. Возвышенные ноты то и дело срываются, монументальную патетику речей и манифестов пресекают хлёсткие, приземлённые реплики, античная трагедия сменяется сатировской драмой, перерастая в буффонаду. На стыке двух стилистических пластов пускает корни театральный комизм: рифмованные высказывания Варварогения, встроенные в бытовой диалог, не создают, а наоборот, разрушают былинную торжественность и скорее напоминают раёшный стих, чем оду варварству. Возгласы толпы на набережной Сены – уже не греческий хор, а прибаутки Петрушки на ярмарочных подмостках. Сцена с нерадивым слугой и вовсе будто сошла со страниц мольеровских комедий. Как ни парадоксально, Мицич, со всей серьёзностью скандирующий зенитистские лозунги, сам же превращает их в пародию.
Такой чисто стилистический комизм вызывает ощущение чуждости, задаёт диапазон для неровного, «неотёсанного» варварского языка, о котором говорит и Мицич, и чуть ли не каждый рецензент его текстов: «странная книга», «поэтическая грубость»6, «какой-то суровый и варварский лиризм»7, «нескладные, резкие […] книги с дивным варварским звучанием»8, «разве кто-то в состоянии это понять?»9, «символизм […] едва ли понятен французскому читателю»10 – такие комментарии появляются один за другим во французской прессе. И в общем-то, само по себе недоумение консервативных журналистов не показательно. Нечто аналогичное слышали в свой адрес многие авангардисты. Но если для большинства из них (будь то берлинские дадаисты, сюрреалисты или русские футуристы) неестественная вывернутость, причудливость языка – это та самая «пощёчина общественному вкусу», приём, позволяющий выйти за пределы академической и буржуазной нормы, создать новую литературную форму, то варварское наречие Мицича – это попытка приблизиться к неродному – французскому – языку, переработать и присвоить себе язык, «который обязан любить и понимать каждый образованный человек, если он хочет понимать самого себя». Хотя в обоих случаях внешний эффект один и тот же: странный, не всегда логичный, дерзкий текст.
Впрочем, стилистические и языковые эксперименты – далеко не единственное, что роднит Мицича с авангардными течениями начала XX века. Сюжет романа во многом перекликается с повестью Аполлинера «Убиенный поэт»11, нарочито аляповатый, «народный» комизм наводит на мысль о лубочных открытках Маяковского и Малевича, эстетику романтизма точно так же, как и Мицич, наследуют сюрреалисты (там источниками вдохновения становятся Новалис, Лотреамон, Жерар де Нерваль и др.), а навстречу Фее Моргане, вдове героя-варвара и матери, наделившей сына магической силой, выходит бретоновская Мелюзина – женщина-ребёнок и фея из кельтских сказаний. Не последнее место в череде созвучий занимает и солнечная символика. Рихард Хюльзенбек неоднократно сравнивает дада с солнцем12, Рауль Хаусман изготавливает в 1920 году визитные карточки, на которых значится, что он «Президент солнца, луны и малой земли», в 1927 году в Париже открывается англоязычное авангардистское издательство “The Black Sun Press”, в 1946 году Рене Магритт пишет манифест «Сюрреализм под ярким солнцем»13, знаменующий разрыв с парижской группой. И таких параллелей найдётся немало. Отдельно стоит упомянуть футуристическую оперу Кручёных и Матюшина «Победа над солнцем». Пролог Хлебникова к этой опере Мицич опубликовал ещё в октябре 1922 года в специальном номере «Зенита», посвящённом русскому авангарду, а шестнадцать лет спустя в романе «Варварогений децивилизатор» Мицич спорит с Кручёных, предлагая альтернативную картину нового мира и нового человека. Будетлянским силачам, пленившим солнце, он противопоставляет героя-одиночку, который вместе с солнцем прокладывает путь к зениту, варвара, в котором Мицич видит самого себя.
Иосиф Клек. Костюмы зенитистского театра. «Зенит». № 24. 1923
Взгляд Мицича на нового человека – это прежде всего взгляд изнутри. Реализм в романе – не только и не столько художественный приём, сколько окружающая действительность. Почти за каждым карикатурным персонажем, за каждым собирательным образом стоит реальный прототип, замысловатые аллегории и театральные сюжетные повороты на поверку оказываются деталями биографии Мицича. Нападки и цензура в родной стране, изгнание, попытки распространить зенитистские идеи в «цивилизованной» Европе, Берлин, тюрьма в Фиуме, Париж – всему этому находятся документальные подтверждения. «Устрашающая и труднопереводимая» поэма “Made in England” и открытое письмо Рабиндранату Тагору были опубликованы в 1926 году в 42-м и 43-м номерах «Зенита»; из окон гостиницы «Европа» в Фиуме (нынешней Риеке) действительно открывается вид на Адриатическое море; в парижские годы Мицич на самом деле жил неподалёку от арен Лютеции и Сада растений, а сказочный ливанский кедр – то самое дерево, посаженное в 1734 году ботаником Бернаром де Жюссьё, – до сих пор тянет ветви к солнцу, норовя перерасти соседний холм. Затейливые небылицы становятся былью, главный герой в точности повторяет путь автора.
Однако, задумав автобиографический роман, Мицич старательно отгораживается от авторского «я». Нет, автор – не Варварогений и не безымянный рассказчик, повествующий о приключениях героя. Мицич делает два шага в сторону и выводит на сцену ещё одного персонажа, говорящего от первого лица. Начало романа устроено как заметки путешественника – серба, который возвращается из Франции в Югославию и по воле случая обнаруживает в Дубровницком архиве рукопись неизвестного писателя. Этот «автор» точно так же изображён на детальном автобиографическом фоне (сам Мицич вернулся в Сербию в 1936 году), но ему достаётся роль переводчика с сербского на французский. В доказательство собственной непричастности к загадочному сочинению Мицич цитирует статью из газеты “Le Temps”, где, по его словам, уже изложены «идеи проклятого писателя». Мистификация, а точнее, рекурсия усложняется и выводится на следующий уровень в заключительных главах романа: зенитистские идеи и, надо думать, сам зенитистский манифест (по крайней мере, один из манифестов) – это завещание Неизвестного Сербского Героя, которое повсюду носит с собой Варварогений, о жизни которого рассказывается в рукописи, которую перевёл и опубликовал автор. Колебание между автобиографической точностью и художественной опосредованностью, постоянное смещение интонации и наслоение голосов как будто прочерчивают линию преемственности. Вокруг непонятого и отверженного героя собираются единомышленники. Новый варвар не одинок, зенитистская мысль распространяется, и Европу ждёт децивилизация.
Мария Лепилова
1 См.: Голубовић В., Суботић И. «Зенит». 1921–1926. Београд: Народна библиотека Србије, Институт за књижевност и уметност; Загреб: СКД Просвјета, 2008. С. 282.
2 См. стихотворение Змая «Ставят памятники мёртвым…» в пер. А. Ахматовой:
Ставят памятники мёртвым
Из гранита, из металла,
Чтобы память дольше длилась,
Чтоб могила не пропала.
Люди к этому привыкли,
Я людей не осуждаю,
Только я своих усопших
В сердце верном воскрешаю.
(Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 8 (доп.): Переводы. 1950— 1960-е гг. ⁄ Сост., коммент., ст. Н.В. Королевой; подг. текста Э.В. Песоцкого и Н.В. Королевой. М: Эллис Лак, 2005. С. 503).
3 См. стихотворение Змая «Как этот мир…»: Там же. С. 499–500.
4 См.: Ницше Ф. Так говорил Заратустра ⁄⁄ Ницше Ф. По ту сторону добра и зла: Соч. ⁄ Пер. с нем. М.: Эксмо; Харьков: Фолио, 2008. С. 297. Пер. с нем. Ю.М. Антоновского.
5 См.: Ницше Ф. Так говорил Заратустра. С. 299.
6 См. рецензию на кн. Мицича “Hardi! A la barbarie” в газете “La Renaissance” от 20 октября 1928 г.
7 См. рецензию на кн. Мицича “Zéniton, L’amant de Fata Morgana” в газ. “Le Quotidien” от 6 мая 1930 г.
8 См. ст. о Мициче “La tragique odyssee d'un poete serbe” («Трагическая одиссея сербского поэта», фр.) в газ. “Paris Soir” от 2 сентября 1930 г.
9 См. ст. “Zenithisme” в газ. “La Liberte” от 30 сентября 1928 г.
1 °Cм. рецензию на кн. Мицича “Zeniton, L’amant de Fata Morgana” в газ. “L’Homme Libre” от 4 сентября 1930 г.
11 Это сходство отмечают и серб. исследователи, см.: Павловић М. Српске теме Љубомира Мицића у његовим француским романима // Српске теме у француском роману XX века. Београд: Чигоја штампа, 2000. С. 99
12 Напр., в «Альманахе дада» Хюльзенбек пишет: «Дада покоится в себе и действует от себя, так же как действует, поднимаясь в небо, солнце или растущее дерево» (см.: Хюльзенбек Р. Предисловие ⁄⁄ Альманах дада. С. 9. Пер. с нем. М. Изюмской), а в «Триалоге между человеческими существами» он же сообщает: «Дада – это солнце, дада – это яйцо, дада – это полиция полиции» (см.: Huelsenbeck R. En avant Dada. Die Geschichte des Dadaismus. Hannover; Leipzig: P. Steegemann Verlag, 1920. S. 44).
13 В русскоязычных источниках название этого манифеста (фр. “Surrealisme en plein soleil”) иногда пер. как «Сюрреализм в свете дня».
О проекте
О подписке