Дома мать забрала у Лены ноутбук, ушла в дальнюю комнату и включила сериал про турецких наложниц. Диван, на котором они с отцом спали, тоже был как в гареме, старый, засаленный и неоправданно громадный, словно на пятерых. Уголок скромно укрывала дощечка: маленькая Наташка любила ее поднимать и прятаться в недрах фанерного лабиринта. Потом она выпрыгивала, как ассистентка фокусника, подтягивалась на руках и, довольная, грызла чипсы, сидя на спинке дивана.
Они смотрели мультики, которые Наташке были давно не по возрасту, потом одеяло превращалось в океан, а куклы искали сокровища в пещерах, мстили и ненавидели. Не любила Лена только играть в школу, когда сестра уж очень входила в роль и громко орала за двойки. Иногда они даже дрались: Наташка кидалась подушками, а Лена больно царапалась. «Ты Пацюк, – однажды придумала Наташа прозвище. – Пацюк и Хрюня». Лена не знала, кто такой Пацюк, но из-за Хрюни было очень обидно.
Назавтра был последний выходной перед рабочей неделей. Мать отправила Лену в торговый центр: купить мыла, туалетной бумаги, жареных крылышек, молока отцу «ну и что-то себе на сдачу». Лена сдержанно промолчала: деньги были целиком ее, вместе со сдачей, – всю зарплату она отдавала матери, а ее делом было не делиться с отцом.
Фуд-корт обволакивал запахом кипящего масла. Лена сразу почувствовала прилив не голода даже, а предвкушения и уверенности – вот-вот куриные крылышки в сладком соусе заполнят рот, и мир станет понятным и спокойным, как сделанный из конструктора. Продавцов Лена не стеснялась – они свои, они просто посредники, автоматы. В ожидании заказа она забралась на высокий стул напротив экрана, по которому ехали номера готовых заказов.
Из головы с вечера не выходила Наташка. Четыре года назад она поступила в институт в Петербурге, а еще через два нашла этого интеллиго. О том, что сестра выходит замуж, узнали за два дня до регистрации. «Не велела говорить, – шептала Валька по телефону. – Боялась сглазить. Теперь уж поедем». Ни Лену, ни ее родителей Наташка в Петербург не звала. Версии были разные: отец сетовал, что «родни не помнит, паскуда», мать, пытаясь его успокоить, робко возражала, что Наташка, наверное, боится показывать мужа: говорят, он на десять лет старше, «седые мудя». Потом разговор перескочил на Ленку, сидевшую тут же, – когда-то ведь и она уйдет, найдет какого-нибудь Васю или Петю, «запузырится» – мать так и сказала.
– Нечего, – перебил отец. – За чеченца отдам.
В строгости будет жить, но при бабках. Пусть покайфует капуста.
И отпил молока из коробки. Раньше отец любил пиво, еще раньше – клубы с игровыми автоматами, веселье взахлеб до утра. А до того, как встретить маму, успел даже посидеть за кражу какой-то там магнитолы. «Эх, где бы денег много украсть», – весело приговаривал он, когда Лена была маленькой, а потом включал кассеты «Бутырки» и Наговицына на всю катушку. Стены дрожали, бабушка крестилась и шепотом причитала, стряхивая пепел с «Беломора» на кухне. В сорок пять у отца почти отказало сердце – врачи все запретили и прописали строгую диету без холестерина. Диеты никакой он не соблюдал, только пил литрами молоко и приговаривал, что в нем все здоровье.
Во времена «Бутырки» Наташка даже жила вместе с ними, в одной комнате с бабушкой – правда, недолго. Случилось это, когда Вальке совсем надоел крестный и она решила начать новую жизнь. Наташке исполнилось двенадцать, Лене – семь, но в первый класс она еще не ходила: мать то ли вовремя не подала документы, то ли вправду решила, что дочери нужно наслаждаться детством еще годок. Сестра ревела по ночам, молчала и все время ела, даже поправилась килограммов на пять. Потом не выдержала и сбежала к отцу, а вскоре к нему вернулась и Валька, смирившись, что новую жизнь начинать поздно.
За год до того, как уехать, Наташка в последний раз пришла к ним, принесла маленькую пачку «чоко-пая» и нарезанный пластинками сыр. Увидев, что раковина на кухне завалена окурками, сестра молча вымыла руки в ванной. Ничего она не сказала ни про забитый фанерой кусочек окна на кухне, ни про умершие растения, ни про падающую с потолка штукатурку. Она спокойно смотрела, как Лена наливает кипяток из забрызганного красным до самой крышечки чайника – и сморщилась, только увидев дно чашки, выкрашенной одним коричневым застойным пятном. В тот раз Наташа забрала несколько своих детских книжек, но каких-то недосчиталась и предложила поискать их в бывшей комнате бабушки.
– Сто лет туда не заходила. – Сестра грустно улыбнулась. – Даже боязно как-то.
– Наташа, не надо, – Лена помотала головой. – Не ходи туда.
Сестра заинтересованно перегнулась через стол.
– Что такое? Звуки странные? Тени?
– Да нет, – Лена смутилась. – Там это… кошка рыгает.
– Так вот же она. – Наташка показала на подоконник, где действительно спала худая трехцветная кошка, вытянувшись между горшками сухой земли.
– Ну, не прямо сейчас. Ходит туда рыгать, как обожрется… Как бы получается, что ее комната. Наташа застыла на пару секунд в непонимании, а потом сморщилась и затрясла головой. Минут через десять она засобиралась, ухнул вниз и унес ее лифт. Больше сестра не приходила. Валька открещивалась: Наташке, мол, приснился кошмар, что она падает с их балкона и разбивается насмерть. Потому и не приходит, суеверная, «ты же знаешь».
– Брешет. – Мать зевнула, показывая дырки в шестерках. – Просто лень к нам тащиться. Мы ей теперь не ровня.
На табло с заказами высветилось «98». Лена забрала два бумажных пакета, сквозь которые пробивались очертания теплых коробочек. Пицца и крылышки вкуснее всего сейчас, с пылу с жару, но Лена никогда не позволяла себе есть на фудкорте – во-первых, это неприлично, вот так, одной, в окружении парочек и компаний. Во-вторых, тут и там сидят подростки, некоторые из них наркоманы, другие – просто ненормальные. Могут начать дразнить и обзывать жирной – такое было не раз и не два, даже при матери. Они могут припомнить, что Лена почти всегда ходит одна – значит, ни друзей, ни подруг, ни знакомых. Изгой. Почти так и было: Лена общалась только с парой знакомых из колледжа, тихих и домашних, которые сюда не поедут. Зачем больше? Она не любила ни гулянок, ни задушевной болтовни, ни вымученного внимания: звонить, писать, надоедать.
На первом этаже был отгорожен заборчиком крохотный парк аттракционов. Раздавалась детская песенка про «Энжи, Энжи, Энжи ин да хаус». «Ин Дахау?» – переспросила Наташка, когда они приходили сюда сто лет назад. Парк тогда только построили, у входа толпился народ. Сестра потом подрабатывала здесь, но быстро уволилась. Бывало, на смене она обедала на фуд-корте прямо в уродливой рабочей футболке с эмблемой парка. Но Наташка ведь злая, сама кого хочешь задразнит.
Лена с тоской подумала, что завтра первый рабочий день в году и длинные праздники теперь только в мае. Хотя на почту она не жаловалась. Там тяжело работать с людьми, которые горланят прямо в лицо, – а на сортировке легко. Посылки, которые Лена разбирала, сулили кому-то мурчащее удовольствие: в бумагу и полиэтилен были закутаны детские курточки, половники, кастрюльки, миксеры, накладные реснички и ногти, чайные пакетики, крючки для полотенец, бигуди и теплые тапочки. Люди не заказывали ничего дурного – это Лена знала наверняка. Им просто хотелось жить хорошо. И не надо для этого никуда ехать, все можно доставить, хоть из Петербурга, хоть из Москвы, хоть из Америки. Только приди и забери, и наслаждайся себе чистым и мягким мехом на тапочках, и помешивай суп красивой пластиковой поварешкой.
Снег на улице давно перестал, город был тихим, застыл под белой периной, как в сказке. Ничего нет на свете лучше, чем тишина и покой, ничего, подумала Лена.
Мать и отец были в своей комнате. Из-за двери доносилась тихая музыка зурны и взволнованный дубляж поверх турецкой речи. Микроволновка стояла сломанная, а пакеты успели остыть на морозе, но все равно было вкусно. С крылышек сыпалась панировка, плавно и мерно тянулся на пицце сыр. Лена макнула жесткий краешек в соус, откусила и даже закрыла глаза. Еда обнимала ее изнутри, приземляла. На колени прыгнула кошка. Лена лениво погладила мягкую шерсть и косточки ребер.
После еды Лена пошла в зал и легла на вечно разложенный диван. Пружины крякнули, и диван выгнулся, принял Ленину форму. Она терпеть не могла жесткие кровати, всякие ортопедические матрасы – кому это может быть полезно, как? Еще, говорят, холод полезен. У них дома топили будь здоров, хотелось даже сильнее. Свитер и брюки Лена снимать не стала, свернулась калачиком, наслаждаясь теплом своего тела, и мирно уснула.
Во сне Лена шагала.
Какой-то неведомый город плыл на рассвете, пах морем. Лена вдруг делалась очень-очень высокой, как гигантская цапля, в пять шагов пересекала площадь. В центре ее стояло громадное колесо обозрения – Лена заглядывала в пустые заляпанные кабинки. Потом вдруг начинало всходить терракотовое жаркое солнце, и сон обрывался.
В другом сне они с Наташкой сидели на тахте в комнате бабушки, с потолка лился ясный искусственный свет. На коленях у Наташки лежала книжка с якутскими сказками. «Жил да был Тюлюлюй, не тужил Тюлюлюй», – пела сестра, раскачиваясь. Лена помнила этот стишок: про избалованного мальчика, которого все вокруг тепло кутают, вкусно кормят, сладко баюкают.
Наташа вскочила и запрыгала приставным шагом, описывая ровные круги по контуру света. От прыжков дрожали хрустальные подвески на люстре: в детстве Наташка воровала их, прятала под подушку, говорила, что это ее ледяные ножи, а сама она – Снежная королева. Она кружилась, кружилась, кружилась, как вдруг нависла над Леной, упершись руками той в бедра. Ногти почти прокололи кожу, но больно не было. Глаза Наташи стали совсем черные и неживые, как гематит. Показывая ровные клычки, она пригрозила:
– Кусайся или беги.
Лена вздрогнула и открыла глаза.
Было уже часа четыре, комнату обложили серые сумерки. От соленой еды пересохло во рту. Она вышла на кухню и попила, низко наклонившись к крану, захватывая воду губами. Труба издавала заботливый коричневый шум. У-у-у-у-у-у-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш.
Лена вернулась на диван и накрылась коричневым дивандеком. Изнанка, прошитая золотистыми нитками, кололась – и от этого почему-то стало приятно. Она покрутилась, пока ткань не обняла ее со всех сторон, словно саван. Включить бы фоном телевизор, но батарейки в пульте сели; теперь и не встанешь, и раскутаться лень.
В этой комнате бабушка любила шить. У изголовья стояла старая немецкая машинка с красивым крылом и педалью, Наташка таскала на нее кукол и играла в совсем уж странные игры. «Это храм, – шептала она. – Отсюда их души улетают на небо».
На старой тахте, лежа головой к машинке-храму, умер дед. Лена помнила его веселым: как он играл с внучками в шашки на щелбаны, варил щи, приходил с мороза и доставал из засаленных карманов дубленки два «киндер-сюрприза». «Дед, дед, во сто шуб одет!» – Наташка дразнила его. Дед выходил из комнаты и притворно грозил кулаком, бурчал, матерился. А потом вытянулся и застыл навсегда. Лена видела его мертвый затылок, который тащили в ванную омывать, боялась выходить в коридор. Зеркала бабушка затянула старыми простынями, в коридоре оплывала белая хозяйственная свеча.
Скрипнула дверь, и в зал упал цилиндр оранжевого света.
Лена вздрогнула и даже зажмурилась на секунду, но в дверях стоял всего лишь отец, одетый в домашние тапочки и растянутые трусы. В руках он держал пустую картонку «Вкуснотеево».
– Ты не купила мне молока. – В сумерках блеснула золотая коронка.
Она сразу расслабилась и даже зевнула, плотнее кутаясь в покрывало.
– Что-то забыла. Завтра зайду после работы.
– Как крыльев себе ведро – так первая. Как матери своей жратвы – пожалуйста. А как отцу молока за сто рублей – хрен. Что я своими ручками здесь каждую обоину приклеивал, жрать-пить носил – козявки мои то, козявки мои се, – никто не вспомнит.
Отец звонко цыкнул, убирая набившуюся под коронку слюну. Лена отметила про себя, что ноги его, торчавшие из семейных трусов, еще больше похудели, а живот, наоборот, вздулся. Главное не отвечать, не раздражать его. Молчать, кивать, если что – кликнуть маму. Папа был нервный, крикливый, но отходчивый.
Силуэт отца вдруг качнулся вправо и исчез. «Будет на кухне сидеть и материться, пока не извинюсь», – подумала Лена. Но он снова вырос в проеме – и в руках вместо «Вкуснотеево» почему-то держал ремень из грубой змейчатой кожи. Брюк отец давно не носил, и Лене даже стало интересно, откуда взялась такая находка.
– Щас как получите у меня! – Он вскрикнул и дернул ремень в стороны. Кожа издала пронзительный, как удар плетки, щелчок.
От неожиданности Лена вскочила, забыв о саване покрывала. Спеленутые ступни отказались слушаться, она потеряла равновесие и скатилась на ковролин, смешно вытягивая ладони. Дремавшая кошка очнулась, взвизгнула и, шипя, спряталась под диван. «Кусайся или беги», – вспомнила Лена. И еще почему-то слова крестного про собаку.
Тень отца мелко дрожала, растекшись по бурым пятнам ковра. Смех булькал, словно кипел в глотке, но не смел вырываться наружу. Лена даже приподнялась, завороженная: живот, перерезанный синей наколкой, напоминал сказочный чан, в котором варится зелье. Ремень спускался с его сплющенной ладони, пряжка волочилась по полу и тихо позвякивала. И казалось, что длится это долго-долго, что время тает и размывается, что все это лишь продолжение снов: то не ремень скрипит, а педаль «Зингера», то не хохот раздается, а сестра вдалеке рыдает, уткнувшись в бабушкино плечо, то не засорившаяся труба шумит, а на лифте поднимается домой дед, насквозь пропитанный морозом и спиртом, в карманах дубленки лежат две измятые шоколадки.
Наконец отец успокоился, икнул и вытер глаза.
– Ладно, – сказал он снисходительно. – Не ссы компотом. Магазин до восьми, может, еще успеешь.
О проекте
О подписке