Вероятно, этот энергичный молодой человек, Лоренсито Кесада, который так высоко держит марку нашего городка в печатном органе провинции, еще помнит тот вечер, когда наше сборище в кафе “Ройял” затянулось дольше обычного и завершилось за полночь, причем не по причине выпитого – тем более что никто из нас не питал склонности к бесплодному прожиганию жизни, – а потому что кто-то – может, как раз именно Лоренсито, любитель, по его собственному признанию, исследовать сверхъестественные явления, – начал рассказывать истории о привидениях. Вскоре у каждого из нас нашлась в запасе, по крайней мере, одна подобная история, и, когда Пласидо Салседо, который преподавал физику в школе, решил подрезать крылья нашей фантазии и установить научный подход, было уже поздно: юный Кесада просто засыпал нас сведениями о бог знает каких магнитных свойствах египетских пирамид и многочисленными доказательствами посещений нашей планеты кораблями пришельцев. “Например, – сказал он, – огненная колесница, на которой вознесся Илия, была не чем иным, как летающей тарелкой, также как и Вифлеемская звезда…” В этом месте мой кузен Симон, весьма щепетильный в вопросах веры, попросил его не говорить того, чего не знает, потому как ни он, Кесада, никто другой, не наделенный должными полномочиями, не может толковать Писание как вздумается, и тогда Салседо, желая их примирить, только накалил страсти, потому что, когда Лоренсито сослался на него как на арбитра в том смысле, что его мнение как мнение ученого заслуживает доверия, он, в свою очередь, тоже попытался урезонить моего кузена, заговорив о свободе познания, а это было равносильно упоминанию черта. Мой кузен взвился и обозвал его лютеранином, а Салседо того – Торквемадой, а Лоренсито, и без того не закрывавший рта в течение всего вечера, в запальчивости воскликнул: “Уж не верите ли вы, что Искупление распространяется на обитателей других планет?!” Я утихомирил своего кузена и Сальседо и заставил их сесть. Тогда дону Палмиро Сехаяну, перед сединами которого мы все без исключения склоняли головы, пришлось объявить об окончании раунда. Он сказал: “Господа, соблюдайте порядок”. – И мы тот час же замолкли. Поэт Хакоб Бустаманте, незадолго до этого получивший премию Совета провинции, воспользовался молчанием, чтобы запустить в моего кузена, а заодно и в меня, отравленную стрелу:
– Некоторые, – сказал он, – просто-таки упорствуют в своем нежелании что-либо знать о Втором Ватиканском соборе.
– У меня дома полное собрание соборных постановлений, – подскочил, как ужаленный, мой кузен, – и уверяю вас, ни в одном из них ничего не говорится о летающих тарелках.
– Друг мой Симон, – с отчаянием воскликнул Лоренсито Кесада, – не заводитесь, мы с вами нигде не отмежевались в вопросах веры.
Всем известно, что юный Кесада просто агнец божий, золотое сердце. Самоучка, бессменный вице-секретарь “Ночного поклонения”[3], вот уже двенадцать лет служащий универмага “Метрическая система” – разве можно упрекать его в том, что он говорит “отмежеваться” вместо “размежеваться” или “мирта” вместо “митра”? Настоящим подрывным элементом в нашем petit comité[4] был Хакоб Бустаманте – обладатель густой бороды и гривы, ниспадающей на уши, ярый приверженец свободного стиха и гитарной музыки в богослужении. От успеха он заважничал: стоило ему пожать лавры в конкурсе Совета, как его имя все настойчивее стало называться среди финалистов конкурса, ежегодно проводимого Морским министерством…
– Господа, – дон Палмиро Сехаян был вынужден снова призвать всех к порядку, – если вы обещаете больше не спорить, я расскажу вам историю про привидения.
– Какую-нибудь легенду вашего народа? – осведомился Сальседо, сторонник скептицизма и холодного разума.
– Никаких легенд, мой дорогой профессор. То, что я собираюсь вам рассказать, произошло лично со мной. Если вы мне позволите…
– Минутку, дон Палмиро, – вскочил с места Кесада, – с вашего разрешения, я запишу вашу историю на магнитофон.
С присущим ему великодушием дон Палмиро согласился. Лоренсито Кесада уже как-то записал на магнитофон несколько его интервью, в которых дон Палмиро рассказывал о своей долгой и полной превратностей жизни, начиная с того дня, когда его еще ребенком вывезли из Армении, закатав в ковер. Кесада все обещал нам, что опубликует интервью в газете “Суточное плавание” – должностью ее корреспондента в нашем городе он гордился, – однако время шло, а приключения дона Палмиро так и оставались не увековечены печатными станками. “Потерпите, – просил нас Кесада, – в редакции говорят, что у них переизбыток рукописей”. Салседо язвительно замечал, что задержка, вероятно, вызвана дипломатическим конфликтом с Отоманской империей, а Бустаманте за спиной Лоренсито Кесады высказывал предположение, что в “Суточном плавании” его считают мелкой сошкой. Один только дон Палмиро вел себя так, будто знать ничего не знает о бесплодности этой затеи, и с неизменной приветливостью, которая была самой яркой чертой его манеры общения, продолжал давать интервью из почтения к журналистскому призванию Лоренсито.
Кто же не помнит дона Палмиро Сехаяна? Кто забыл его величественную фигуру, не утратившую стройности, несмотря на возраст, его трости из Макао, его строгие траурные костюмы, простоту в обхождении с теми, кто по положению был ниже его, а это как раз и были мы все, потому что у дона Палмиро было самое значительное состояние в нашем городе, если не во всей провинции? Как сейчас вижу его сидящим на своем обычном месте в углу кафе: крепкого, как дуб, руки сложены на рукоятке трости, – вижу его орлиный нос и белоснежные усы, столь характерные для армянской расы, которая несправедливо – “не в пример прочим”, говорил мой кузен Симон, – приговорена вечно пребывать диаспорой. Когда дону Палмиро было двенадцать или тринадцать лет, кому-то из родственников удалось спасти его от турецких ятаганов, посадив на пароход, который увез его в Вальпараисо. Не успел он сойти на берег по окончании плавания, длившегося целый год, как разразилось землетрясение такой силы, что едва хватило шкалы Рихтера, чтобы ее измерить, и дон Палмиро уже было решил, что наступил конец света. У него не было ни одной родной души, он познал голод, пережил наводнения, был засыпан лавиной в одном из горных ущелий Анд, попал в кораблекрушение в Карибском море, пару раз чуть не был расстрелян (что совсем не редкость в сумбуре, царящем в латиноамериканских республиках), но в конце концов сколотил себе состояние, продавая швейные машинки, сперва разъезжая по горным и лесным районам Перу, а затем наладив их производство в Лиме, жемчужине Тихого океана, – как он всегда ее называл, – где у него была фабрика, заслужившая добрую славу. Он был женат на испанке и, когда ему исполнилось семьдесят лет, весьма выгодно продал свое заокеанское предприятие, но, не имея возможности вернуться к себе на родину, томящуюся под турецким игом, остановил свой выбор на родине жены и приехал в Испанию, в наш город – туда, где она родилась; здесь он овдовел, а чтобы развеять печаль и чтобы ему, еще достаточно крепкому старику, было чем заняться, открыл электробазар “Гора Арарат”, который до сих пор волей-неволей напоминает о Палмиро Сехаяне, будучи расположенным на самом бойком месте на площади имени генерала Ордунья. Уважаемый всеми – и дунайцами, и троянцами, как выражался юный Кесада, – дон Палмиро неизменно присутствовал на наших сборищах в кафе “Ройял”, взяв на себя оплату поглощаемых нами швейцарских булочек, кофе или молочного коктейля, за что ему, как никто другой был благодарен редко чем довольный Бустаманте, и дело здесь не в бедности, а в жадности: ведь сам он так и не подумал угостить нас по поводу вручения той самой нашумевшей премии Совета провинции…
Однако я начал рассказывать, что Лоренсито Кесада пошел за своим магнитофоном – настоящим чудом японской техники, умещающимся в кармане пальто; в этом-то кармане он его все время и таскал на случай, если представится возможность “записать какую-то новость, живое свидетельство”. С превеликими церемониями, он гордо водрузил его на стол перед доном Палмиро и, чтобы проверить качество записи – потому что по обыкновению все делал весьма тщательно, – сказал дикторским голосом “проверка, проверка” и только после того, как окончательно убедился в безупречности звука, предложил дону Палмиро поведать нам свою историю про привидения.
– Однако уже за полночь, друзья мои, – сказал дон Палмиро, сверяясь со своими великолепными карманными часами. – Уверен, вы уже изнываете от желания отправиться спать.
– Вы расскажите нам в общих чертах, – предложил Кесада, – не вдаваясь в детали, grosso modo…[5]
– Обещание равносильно долгу, – даже Сальседо, при всей своей учительской степенности, не смог скрыть нетерпения. – Вы же не оставите нас вот так – всего лишь помазав медом губы.
– Дон Палмиро, если вы сейчас умолкнете, это причинит нам огорчение, – сказал мой кузен Симон.
– …удар ниже спины… – на сей раз это был голос юного Кесады.
Припертый нашим любопытством к спине, как выразился бы незадачливый Лоренсито, дон Пальмиро заказал молока для всех – Бустаманте тут же попросил присовокупить булочек – и, возложив обе ладони на рукоятку трости, отхлебнул молока, вытер губы белоснежным платком и начал свое повествование серьезным и неторопливым тоном, который нас всех всегда завораживал. Когда мы его слушали, собравшись вокруг и внимая его медлительным речам с почтительностью учеников, время пролетало незаметно. Благодаря его рассказам, мы узнали, сидя все за тем же столом в “Ройяле”, названия стран и городов, о существовании которых, если бы не дон Пальмиро, мы бы до сих пор не знали ничего, не говоря уже о названиях животных и фруктов, туземных народов, не имеющих никаких представлений о цивилизации. После этого мы расходились по домам, размышляя об иньяме и гуарани, и, кутаясь от холода, проходили из конца в конец по крытой галлерее площади генерала Ордуньи, испытывая трепет при мысли об огромности мира.
“Это случилось, – начал рассказ дон Палмиро, – в конце двадцатых годов в забытой Богом деревне в отрогах Анд”. Верхом на взятом напрокат муле дон Палмиро, в ту пору еще очень юный, путешествовал по тем пустынным местам, продавая за комиссию дамское и мужское нижнее белье и мелкую бижутерию. Он приехал в деревню как-то зимой под вечер, когда вот-вот должен был пойти снег, полумертвый от усталости, проведя много часов в пути, да еще и преодолевая ущелья и обрывы верхом на муле. “Улицы не были освещены, – вспоминал дон Палмиро, – да и улиц-то не было, только топкие ложбины между глинобитными домами”. В окнах были видны огни нефтяных факелов и непроницаемые лица индианок в шляпах котелком, которые захлопывали ставни, стоило ему подойти поближе.
– Индианки носят котелки, как англичане? – спросил Лоренсито, всегда жаждавший узнать что-то новое. Но дон Палмиро, который становился слегка невосприимчив, если ему доводилось рассказывать какую-нибудь историю времен своей молодости, не услышал его, а мы решительным жестом призвали его к молчанию.
Голос дона Палмиро словно обволакивал нас могильным покоем деревни… В зале “Ройяла” мы остались одни, и не было слышно даже позвякивания ложечек.
Усталый и голодный дон Палмиро попытался устроиться на ночлег в единственной местной гостинице, отложив до следующего дня визит к торговцу галантерейным товаром, первоначально намеченный на тот же вечер. Гостиница располагалась на площади, напротив церкви, погруженной в темноту. “Войдя в дом, – вспоминал он, – я сразу ощутил странный запах, запах сырости, как в домах, которые долго не проветриваются, вы понимаете, о чем я говорю”. В передней с очень низким потолком, освещенной керосиновой лампой, пожелтевшей от дыма, шептались мужчина и женщина. Женщина была в трауре и казалась нездоровой. Мужчина небрит, в майке, лицо то ли испитое, то ли изможденное лихорадкой; во время разговора с доном Палмиро он стоял, облокотившись о грязную стойку. Он угрюмо отвечал, что не может предложить ему ужин, что у них нет ни свободных комнат, ни конюшни, ни корма для мула. Падая от усталости и голода, дон Палмиро настаивал: ему много не надо, довольно тюфяка в амбаре и горбушки черствого хлеба. Женщина скосила глаза на хозяина и проговорила, словно молясь, вполголоса, сложив при этом руки вместе (самое замечательное во всех историях дона Пальмиро – это то, что можно представить себе все до мелочей): “Скажи ему, чтобы ушел.” Женщина вздыхала, по словам дона Пальмиро, как на панихиде – это слово мы тоже узнали от него. “Ради Бога, сеньора, – взмолился он, – вот-вот пойдет снег, и я околею, как собака…” Молодость напориста: пожав плечами, словно снимая с себя всякую ответственность, хозяин поскреб в своих нечесаных и жестких, как у индейца, космах, взял в одну руку керосиновую лампу, в другую – огромный ключ и сказал дону Палмиро, чтобы тот шел за ним. Отвернувшись к стене, женщина всхлипывала, зажав рот рукой.
По неосвещенной лестнице со стершимися ступенями они поднялись в кривой и темный коридор, в который выходило три двери. Из-под двух из них пробивался свет, и доносились храп и сонное бормотание. Хозяин открыл третью дверь и, подняв вверх керосиновую лампу, оглядел комнату, не переступая порога. Он удалился с такой поспешностью, что даже не заметил монету, протянутую ему доном Палмиро.
В комнате был глинобитный пол и стояли только узкая кровать, тумбочка с подсвечником голубого цвета и плетеный стул. Дон Палмиро услышал, как ветер стучит в окно, и с беспокойством подумал о том, что мул проведет ночь на улице, привязанный к решетке. Потом снял брюки и куртку и аккуратно повесил их на стул. В темноте, уже лежа в кровати, он услышал где-то под боком равномерные, повторяющиеся и словно бы осторожные постукивания, “вот так: тук, тук, тук”, – показал он, тихонько постучав костяшками пальцев по мраморной столешнице. “Крысы или тараканы”, – решил он и, закрыв глаза, поглубже зарылся под одеяло, но, услышав шум, похожий на шелест одежды, понял, что не заснет, и зажег свечу.
– Хотя я смертельно устал, сон мой улетучился, – сказал дон Палмиро. – Тогда, чтобы не терять времени понапрасну, я вытащил гроссбух и решил проверить кое-какие расчеты. В этот момент я увидел, что мои брюки валяются на полу. Я встал и подобрал их, потому что это были мои единственные брюки и я берег их как зеницу ока. Не успел я снова лечь, как опять услышал те же постукивания, которые уже начали мне надоедать. Они исходили не от двери, а откуда-то совсем рядом со мной, словно кто-то на первом этаже стучал палкой в потолок. Я подумал: “Коли этому уголовнику хозяину вздумалось попугать меня, то он напрасно старается”, – и, вновь закутавшись в одеяло, погрузился в усердное изучение секретов двойной бухгалтерии. И тут же – опять постукивания, словно вода капает из крана, “вот так: тук, тук”. Взгляд мой упал на стул, и я увидел, что мои брюки начали потихоньку соскальзывать, словно к ним привязали нитку и тянули за нее. Мне не потребовалось много времени, чтобы заметить, что стул покачивается. Неужели землетрясение, как тогда, в Вальпараисо? Но нет, двигался только стул, кровать и подсвечник оставались на месте. Тогда я обратил внимание на ножки: одна из них слегка приподнималась и опускалась – вот откуда были звуки. Потом немного приподнялись обе ножки с левого боку, и моя куртка, которая висела на спинке, начала соскальзывать; потом стул отклонился в другую сторону, и брюки вместе с курткой свалились на пол. Стул где-то с минуту стоял спокойно. А потом опять закачался, вначале очень медленно, казалось, вот-вот упадет, но нет, не опрокинулся; когда же я встал, он начал отодвигаться от меня, слегка подпрыгивая, как человек, у которого не гнется нога, и, достигнув противоположного края комнаты, остановился напротив меня, словно бы чего-то выжидая, при этом одна ножка стукнула три раза – тук, тук, тук, – и стул замер.
– И что же вы предприняли, дон Палмиро? – спросил Кесада.
– Вы поверите, если я скажу, что меня опять потянуло в сон? Я загнул страницу, на которой прервался, и положил тетрадь на тумбочку. Подобрал брюки и куртку, однако, вместо того чтобы снова развешивать их на стуле, аккуратно свернул, чтобы на следующий день у них не было помятого вида, и положил на чемодан. Приличный внешний вид – обязательное требование для коммерсанта, и я взял это за правило. Потом лег, потушил свечу и заснул…
Дон Палмиро замолчал. Он допил свое молоко, вытер губы и усы и подозвал Себастиана, официанта, который постоянно обслуживал нашу компанию. Расплатился, оставив на тарелке царские чаевые, и сказал нам, что пора сворачивать заседание. Один только Бустаманте отважился спросить о том, о чем мы все подумали.
– И вы заснули, дон Палмиро? Как ни в чем не бывало? Словно стул и не двигался?
– Друзья мои, – дон Палмиро улыбнулся всем нам, как старый добрый отец, уже встав и пряча в карман свои серебряные часы. – Я видел, как турецкий солдат отрезал голову моему отцу. Я думал, что море поглотит всю землю во время землетрясения в Вальпараисо. В трюме корабля, в котором я провел два месяца, прячась среди ковров, меня будили крысы, грызущие мои уши… И вы полагаете, что какой-то там стул, только потому что он подпрыгивает, лишил бы меня сна?
В молчании, все еще оставаясь сидеть за столом, мы смотрели на дона Палмиро, подавленные его ростом и долготой его жизни. В этот момент пленка закончилась, магнитофон автоматически остановился, и в тишине неожиданно раздался такой резкий щелчок, что все мы, за исключением дона Палмиро Сехаяна, вздрогнули.
О проекте
О подписке