Молятся на кресты церквей Иван и Адашев. Отвечают кивками на поклоны редким встречным людям. Не узнает никто царя в безусом, тяжеловесном юноше, который так надменно сидит на высоком седле, небрежно поводя удилами и заставляя плясать горячего коня от нажима острогранной узды – мундштука того времени… Царь всегда появляется перед народом в полужреческом наряде, в золотой парче, сверкая каменьями самоцветными, залитый жемчугами, осененный шапкой – венцом царским, наследием Мономахов. Не то – в уборе сверкающем воинском видят москвичи порою царя. Кто теперь признает его? Голоусый парень верхом скачет, княжич или боярский сын… Одного знают в этом углу: Адашев, спальник осударев. У другого лицо тоже знакомо всем. Да разве сообразишь сразу? Без челяди едут… Словно дворяне какие беспоместные. И ломает шапки народ. Но больше перед Адашевым, чем перед его спутником. Это даже стало тешить Ивана.
– А, как сдается тебе, Олеша? – спрашивает он. – Крикнуть бы мне: «В землю лбами, смерды! Царя не признаете державного?» Опешат, поди? Перепужаются?
– Так ли, осударь? Сдается: не поверуют нам. Нешто когда цари Московские, хотя бы еще и не венчанные, так, в одиночку, по площади, по проулкам езживали ль?..
– Венчанные, невенчанные – все едино… Твоя правда: им, гляди, не случалось… А я, когда и увенчаюсь, своей повадки не оставлю. Особливо если врагов поизбудусь. Люблю простецов. Любо мне меж них быть, чтобы людей видеть, а не спины рабские, когда все ниц перед царем падают. А тут ошшо – вкруг меня бояр десятки. Воинов ряды. Попы сотнями. И только издали толпы народные темнеют… Так вот мне боле до души. Царь я народу, не бог земной. Хочу народ свой видеть…
Снова умолкли оба.
Миновали Симоновское подворье, церковь Входо-Иерусалимскую. По ту сторону широкой площади запестрели у высокой кремлевской стены хоромы годуновские, чуть не на полверсты протянулись… До самой башни до угловой. А пораньше их, притулясь к двоебашенным Ризположенским воротам, раскинулся и небольшой, но усадьбистый двор Алексея Адашева. Раньше он с отцом за стеной, у Никольских ворот, проживал. Но, заняв должность спальника, ближнего человека государева, был допущен в черту кремлевских стен, где и откупил себе уголок как раз через дорогу от подземных тюрем, от мешков каменных… Многое старым владельцем налажено было в усадьбе: сад тенистый, хоть и небольшой, с прудком, с беседками, и огородик. Кой-какие избы и жилые покои тоже пригодились. Остальное разнес, новое жилье построил Адашев и зажил домовито.
Челядинец, задремавший на скамье у ворот двора адашевского, прокинулся от топота конского, узнал хозяина, кинулся ворота растворять.
– В терему ли хозяйка али по домашнему где? – спросил Адашев дворецкого, очевидно бывшего начеку и спешившего навстречу хозяину с гостем.
– В добрый час, добро пожаловать! – земно кланяясь, ответил приветствием на вопрос сметливый, плутоватый домочадец, желая и честь высокому гостю воздать, и не показаться нескромным, если выдаст, что узнал он царя…
– Осударыня-матушка Анастасия Ивановна с гостями, боярынями и боярышнями, в сад прошли-изволили. Покликать не будет ли приказу? А у нас в столовой палате все поизготовлено…
– Гостьи? Боярыни? Боярышни? – живо вмешался Иван. – Вот любо. Пройдем в сад. Не зови никого…
Адашев дал знак – и дворецкий, вместе с двумя челядинцами, принимавшими коней, с глаз словно сгинули.
– Как тебе приказывать угодно, осу… то бишь гостенька дорогой. Ты здесь хозяин. Мы все – холопы твои. Вот калитка садовая…
И хозяин указал налево от дома, на калитку в дощатом заборе, которым двор отделялся от тенистого сада. По улице все владение было обнесено высоким частоколом, подбегавшим к самой стене кремлевской.
– Слышь! – у самой калитки, понижая голос, заговорил Иван. – Манилось бы мне крадком подобраться к бабьей стае. Не знали бы оне, что молодцы тут. Как на воле поводят себя? О чем толкуют? По душе, без притворства, не расписанные сурьмой да белилами. Поди, на выход такой, на суседский, не пишут лица себе? Удружи! Подкрадемся, Олеша!
– Твоя воля, осударь… Попытаем счастья! – шепнул хозяин.
Адашев не побоялся последствий этой прихоти царя, так как жена была уведомлена задолго, какой гость нежданный к ним сбирается.
Посылка с вестью о новгородском приятеле была условным знаком. Умная баба знала уж, кого созвать и что готовить, когда муж из дворца о гостях повестит…
Свернули и гость и хозяин с аллейки, березками, яблоньками да кустистым крыжовником усаженной, в сторону оба кинулись, зарослью садовой пробираются, стараясь ступать полегче.
– У малинника все, поди… Прудок там и беседка. Место прохладное, жены любимое! – шепчет хозяин.
Правда, через две-три минуты, обогнув лужайку, сиренью и черемухой обсаженную, оба очутились за живой зеленой изгородью, сквозь которую видна была на небольшом насыпном холме беседка, полуоткрытая, увитая светло-зеленым молодым хмелем. И по высокой стене кремлевской, сквозившей в просветы соседних кустов, плети хмеля взбирались. За холмом сверкал прудок небольшой, загораясь под солнечными лучами. Лужайка зеленая огибала и холм с беседкой, и пруд с полоскавшимися в нем яркоперыми заморскими утками. Пара лебедей тут же белела в траве, словно две груды пушистого снегу живого, нетающего…
В беседке, на скамьях, укрытых полавочниками суконными и коврами, перед столом, заставленным сластями всякими, сидели гостьи – девицы, замужние… И среди них – Настасья Адашева, добрая, ласковая на вид, восемнадцатилетняя женщина-красавица. Волосы цвета спелой пшеницы прятались под волосником и кикой, без которой не ходят замужние бабы. Лицо, белое, оживленное легким румянцем, озарялось ясными серыми глазами навыкате. Порой зрачки этих глаз расширялись непомерно, и тогда глаза казались черными. Была Адашева только в двух сорочках: нижней белой и верхней цветной, шелковой, заменявшей тогда платье женщинам. А поверх был накинут легкий летник, тоже шелковый, тканый, узорчатый… Гостьи были тяжелее одеты, особенно замужние: в парчовых опашнях, иные – в сложных головных уборах, унизанных драгоценностями. Девушки тоже были в летниках. На головах красовались повязки девичьи, с поднизями жемчужными, украшенные переперами – чеканными и самоцветными украшениями, которые трепетали на ножках из витой серебряной проволоки… Волосы у девушек были неприкрыты. Косы у них тяжелыми змеями спускались от затылка и на концах, у стана, заканчивались треугольными косниками, тоже золотыми, серебряными, украшенными самоцветами. Пышные кисейные, расшитые рукава нижней сорочки – рукава длиною по восемь-десять аршин, сдержанные у запястья узкой застежкой, сбегались в тысячу сборочек на всей руке, очевидно сысподу чем-нибудь подхваченные, чтобы не свешивались через кисти рук, а вздымались волной белоснежных мелких складок.
Эти рукава были вместе с рукой пропущены в прорезы второй, «красной» сорочки, то есть платья. А рукава этого платья висели от плеча, как рукава у польских кунтушей.
Кроме двух-трех замужних тут сидело пять девушек. Два подростка, лет десяти-одиннадцати, очевидно младшие сестры, приведенные старшими, бегали по лужайке, гонялись за утками, пугали лебедей и сами пугались, когда те неожиданно взмахивали широкими крыльями, переходя с места на место.
Замужние женщины, по обычаю, были безобразно набелены, нарумянены, совсем как куклы базарные. Брови, замазанные слоем белил, были наново искусственно выведены черной и коричневой краской. Колесом темнели брови. Под глазами – тоже подрисовано… Живые куклы.
Резко выделялся при этом натуральный цвет лица хозяйки и девушек, сидевших ненакрашенными. Адашева и вообще редко размалевывала себя. Разве если знала, что придется к гостям-боярам выходить. В этих случаях считалось просто неприличным показываться со своим лицом. Девушки, прежние подруги Анастасии, шедшие к ней запросто, тоже не накрасились, как это обычно водится…
Царь так и впился глазами в молодые, красивые лица девичьи.
Заметил это Адашев, зорко наблюдавший за спутником, и даже вздохнул свободнее. На краю стола, тычась носом, сидит и старуха одна, дряхлая, морщинистая, но не хуже остальных расписанная. Поела, попила и дремлет, утомленная жарою. А молодые, избавленные от докучного надзора и от старческого брюзжанья, рады-радешеньки. Смеются, шутят, стрекочут. О пустых вещах, сдается, щебечут, а сами так и заалеют или вдруг бледностью перекроются, словно бы совсем не о том и думают, о чем уста их говорят…
– Слышь, Настя, гостя, толкуешь ты, приведет нынче твой-то? – спрашивает полная, рыхлая, несмотря на молодость, Алена, жена Тарха, старшего сына протопопа Сильвестра. – А хто таков? Не знаешь ли?..
Ясно доносится каждое слово к царю. Он переглянулся насмешливо с Адашевым, опять слушает.
– Не повестил меня сам-то! – отвечает хозяйка. – Только и сказано: из Новагорода… Може, сродник али так, из былых дружков какой…
– Холостой? Женатый-ли? И того не чуть? – живо спросила небольшого роста, задорная и смешливая Оля Туренина, прежняя соседка по двору Адашевых.
– Не, и того не чуть… А ты не замуж ли сбираешься?..
– Куды мне! Знаешь: уже и рукобитье было… Пропил меня осударь-батюшка. Последние денечки с моей черной косой дохаживаю. Снимут скоро головушку, отымут волю девичью. Шлык-колпак напялят, как и на вас вот, не лучше.
– Чего же забегалась: холост? женат?
– Так пытаю. Поди, угощать гостя позовут. И мы бы вышли… целовать – то ваше дело… А мы бы, красные девицы, хошь подозрили на добра молодца.
– Поди ты, хохотушка! А еще невеста. Не грех такое болтать?
– На языке греха нетути. Жених-то мой вдовый. Не молодой и не скорый. Ни на што не гожий! Дьяк из приказу разбойного… Вот кто он. Только што с матушкой, с батюшкой не рука воевать… О-ох… А, другое дело: вон сестра у меня, Оринка, налегке ошшо. Шестнадцать лет, а жениха не видно.
– Брось… О себе думай! – досадливо отозвалась сестра хохотушки, тоже миловидная русоволосая девушка.
– Ты што ж молчишь? Слова не скажешь, – обратилась Адашева к одной из подруг, погруженной в глубокую задумчивость.
Как раз в эту минуту и царь из своей засады обратил на нее внимание. Смугловато-бледное, с матовой, нежной кожей лицо девушки не поражало на первый взгляд своей красотою. Только глаза, миндалевидные, большие, темные, но не сверкающие, а словно бархатные, излучали какой-то особенный свет. Если раз взглянуть в них, так невольно тянуло глядеть еще и еще, как в бездну опасную, под ногами раскрытую. Но не опасностью грозили глаза, нет. Скорбное что-то чудилось в них, словно это были глаза прозорливого ангела, видящего скорбь людскую и вечно тоскующего за этих людей… Так, по крайней мере, показалось Ивану.
В тонких пальчиках белой, нервной руки девушка держала накосник своей пышной светло-русой косы и в раздумье покачивала им. Пряди пышных волнистых кудрей, выбиваясь из-под повязки, составляли красивый контраст с темными глазами девушки.
– Нюша, ай оглохла! – громко позвала Адашева.
– Нет, милая Настюша… О чем ты? Я слышу! – глубоким, грудным голосом отозвалась Анна Романовна Захарьина, роду Кошкиных, подруга хозяйки еще из Новгорода, где жил ее отец на воеводстве.
– О чем? О женихах толкуем, слышишь… тебе не охота ли?
Анна потупилась только и слабо отмахнулась рукою.
– Ей простого не надо. Ей – королевича! – пошутила Арина Туренина.
– Куды! Гни выше. Сама ведь – государыня-царевна… Ей из земель неведомых самово царя самоглавного подавай… Меньше не берет…
– Царевна? Што это значит? – не то звуком, не то движением спросил Иван у Адашева.
Тот зашептал:
– Пожди… Постоим послушаем уж, коли стоим… Я все скажу. Потерпи, осударь…
– Кто она? – зашептал Иван, очевидно, на этот раз соглашаясь послушаться своего спальника.
– Анна… – начал было Адашев…
Но тут произошло нечто совсем неожиданное.
Две девочки, резвясь по лужайке, прятались друг от дружки за кустами. И в эту самую минуту одна из них влетела туда, где стояли оба соглядатая. Мгновенно с пронзительным визгом кинулась перепуганная шалунья к беседке, восклицая:
– Парни… Разбойники там… Ай! Парни за кустами!
Все вскочили, всполошились. Поднялась и старуха, протирая глаза и ничего не разбирая спросонок.
Анна Захарьина, стоя на пороге, прижала к себе перепуганных девочек и старалась успокоить их. Адашева, догадываясь, в чем дело, пошла навстречу гостю и мужу, который приближался, громко возглашая:
– Простите, гостьи дорогие, что всполошил ненароком. Я сам, хозяин дому, пошел прямо садом по следам гостей желанных. Да еще гостя веду… Уж не взыщите: приезжий человек. Не томашитесь. Не осудит!
Все женское гнездо, так и заметавшееся при визге девчонки, снова стало успокаиваться, замужние задернули лица фатой. Девушки в кучу сбились, стояли, рдели, рукавами прикрывались. После обмена поклонами сели все. Анна Захарьина, растерявшаяся меньше всех, держалась спокойнее и проще других. И даже решилась не украдкой, как подруги, а прямо взглянуть на незнакомца, так неожиданно попавшего в их среду. Глаза их встретились, и девушка почему-то невольно вздрогнула. Вздрогнул против воли и царь.
Адашев между тем обратился к жене:
– Вот, жена, примай гостя дорогого, приятеля мово давнего. Князь Иван, сын Васильевич, роду князей Белоозерских, осчастливил домишко наш, честь оказал, припожаловал… Угощай, женка. Што получше есть – все выкладывай. Сама обноси, о чарке проси!..
В пояс поклонившись гостю, потом мужу, Адашева отвечала:
– Твоя раба. Гость желанный – велика радость в дому!.. Ничего не пожалею, не осудил бы только нашего убожества да за проволочку не гневался бы. Не ждали такой Божьей милости… Все сейчас в дому изготовить велю.
– Зачем в дому, хозяин ласковый? – вмешался Иван. – Здесь бы куда как хорошо. Ежели вам, хозяевам, не в отягощенье.
– За радость сочтем угодить гостю, – в один голос слились и муж и жена.
И быстро скрылась хозяйка, чтобы сделать все распоряжения.
– А еще у меня просьбишка будет, уж не обессудь, хозяин! – не вытерпев, после небольшого молчания заговорил Иван. – Не посетуйте, осударыни. И вы, девицы-красавицы. Подходили мы с хозяином неторопко, на вас залюбовались издали и слова речи последние слышали краешком уха энтак… За што-прошто тебя, красавица… как звать-величать – не ведаю, уж не взыщи.
– Анной, по отцу – Романовой, роду Кошкиных, Захарьиных, – подымаясь с места, ответила девушка. И снова села.
– Вот, вот оно што?! Славного роду. Почетного… Много про всех слыхал, и того и другого случалося. А про Захарьиных род одна добрая слава идет в народ! По роду и девице честь. Оттого, поди, и царевной-королевной позывали тебя подруженьки. Оттого ты и…
– Нет, вовсе не оттого! – бойко заговорила Ольга Туренина. – Прорицанье было Анночке. Оттого вот…
– Прорицанье? А знать не можно ль какое? Кто произрек? Когда? Челом бью: нам не скажешь ли, Анна Романовна? Лиха не будет оттого!
– Скажи, боярышня! Приятель мой – добрый человек, не зазорный, – поддержал просьбу гостя хозяин.
– Што ж, сказать можно… Тут ни греха, ни тайности нет никакой, – спокойно и скромно заговорила Анна. – Только, вестимо, я по-своему разумею. А подружки по-своему. Мне старец блаженный про Небесное Царство прорицал, про жениха – Царя Небесного, Спаса нашего Многомилостивого. А он на земное. Старец провидел, что в келью у меня душа просится…
– В келью? Тебе?.. – пылко начал было Иван, но сдержался, умолк.
Затем снова спросил уже обычным тоном:
– Что же тебе сказано? Кем? Все поведай… А мы разберем…
Анна уже готовилась заговорить. Но старуха-барыня, княгиня Троекурова, пришедшая в гости к Адашевой с дочкой и теперь только очнувшаяся совсем от своей дремоты, вдруг засуетилась, завертелась на месте, зашамкала торопливо своим беззубым ртом, скрипучим, дрожащим голосом:
– Стойте… Подождите… Девушки!.. Ахти мне!.. Да ослепли вы, што ли?.. Царь вить энто… Сам царь-осударь!
Да так и распласталась перед Иваном, которого нередко видала у бабки его и потому узнала теперь.
Все гости вскочили, сбились в одну кучу и застыли, еще более напуганные сейчас, чем раньше вестью о парнях-разбойниках… Кто не знал на Москве, каков с девицами был юный царь…
Наконец опомнились, отвесили поклон земной, застыли на местах. И новым, странным взором глядели все эти юные созданья на красавца царя, на гостя нежданного, кидая взгляды украдкой из-под опущенных долу ресниц…
Смутилась и Анна. Но не так, как другие. Какой-то ужас священный, предчувствие чего-то большого, неотразимого холодом сдавило ей грудь, змеей проползло по плечам. И странно, но Иван тоже вдруг почувствовал, что его сейчас нечто важное ждет.
– Што же? Видно, рожна в калите не укроешь! – с улыбкой начал Иван, желая сломить лед, вдруг оковавший все кругом. – Хоша и царь я, а все же человек. Не бука из бучила. Бояться меня нечего… Вижу я, Анюта, ты меней подружек твоих от меня отпятилась. Так и я на своем постою. Сделай милость: поведай про твое прорицание. Охоч я до всяких делов таких.
– Изволь, осударь! – звенящим, рвущимся, не своим голосом заговорила Анна, стараясь концом языка увлажнить внезапно пересохшие от волнения губы. – Поведаю, как все было оно… Вдовая моя матушка… четвертый год честно вдовеет.
– Ведаю, ведаю. Любил и знал я отца твово. Не помри он – и мы бы, поди, ранней повстречались с тобою. Далей…
– Добра к странным, к блаженным, к сирым людям моя матушка. Хоша и не велики достатки у нас. На Москве уж мы жили, после воеводства батюшкиного. Из Новагорода переехавши. И прибыл в град твой стольный, осударь, преподобный старец Геннадий.
– Из пустыни Любимоградской? Костромской он? Знаю, знаю.
– Тот самый, осударь. С двумя учениками пожаловал. Наш убогой двор посетил. Матушка с братанами с обоими насустречь выбежала. Благословил их старец… А там матушка и бает: «Дочка-сиротинка у меня, не благословишь ли?» Соизволил… Слышу: сам ко мне в светелку подымается. Вериги, слышу, побрякивают. Посох по ступеням цокает. Вошел. Уж не помню, как я в ноги ему кинулась… Руки целую. Молитвы прошу. Чтобы и за меня, и за всех молился, кому тяжело. А он и цыкает: «Тебе-то што же, девонька? Какое горе? Родителя потеряла – так у тебя Иной Родитель жив на веки вечные: Отец наш Небесный… Он и отца твоего земного успокоил по мнозих трудах. Так ты не печалуйся. Покой несет могилушка. Мать сыра земля слаще жены, милей детушек. Сила в ей, ласка в ей. Могила в ей. И ты, и все мы там уляжемся. Так не тоскуй…» – говорит.
Что дальше, то больше оживлялась Анна, словно опять переживала событие, о котором рассказывать ей пришлось.
Иван так и не сводил с нее глаз, ничего не замечая вокруг.
– А я ему на ответ, – передохнув немного, продолжала девушка теперь уже громко, почти спокойно, – я и говорю: «Не мертвых, живых жалко. По них болезную. Жизнь не больно красна земная. В монастырь, чаю, лучше: горя, обиды, слез менее…» – «Нет, – говорит старец, – и тамо всякого жита по лопате нагребешь. И в миру спастися можно, ежели душа у тебя спасенная. А у тебя она, и-и! – совсем она спасенная. Слушай же, дщерь моя, слово мое. Не я глаголю, Дух Божий глаголет во мне! Благого корени благая отрасль и лоза плодовитая! Возлагаю руки мои на главу твою, призываю на тя Божие благоволение. И будеши ты по времени всем нам оспожа. Яко царица благоверная над миром надо всем!»
Произнося последние слова, Анна выпрямилась во весь рост, словно взаправду нездешняя сила какая-то заговорила в ней[3].
Полная тишина воцарилась в беседке и кругом. У входа виднелась толпа челяди. С подносами, уставленными снедью разной, с ендовами, кувшинами и сулеями стояли все. Хозяйка, одетая в свой лучший убор, виднелась впереди, тоже с чаркой и стопкой на подносе. Но и она с другими замерла, ожидая конца чудесного рассказа боярышни.
О проекте
О подписке