Шевна почесал коротко остриженную голову, завил привычным движением клок седых волос за ухом. Поправил шапочку и присел на табурет. Ветер продолжал завывать за ставнями дома, неслышно ступая мягкими толстенькими ножками, вошла внучка писца, серьезная не по годам пятилетняя девочка, поцеловала деду руку и протянула ему несколько вяленых абрикосов да персиков. Шевна погладил внучку по вьющимся волосам, поцеловал крутой задумчивый лобик, и та, засмеявшись вкусным переливчатым смехом, убежала вниз по лестнице, топоча, довольная и спокойная за дедушку.
«Лет моих уже шестьдесят девять, и при крепости я проживу до восьмидесяти, а вот царь Давид, память его благословенна, не прожил до восьмидесяти, уж больно жизнь у него была наполнена событиями, да великими горестями… Авшалома похоронил, сына маленького первенца от Батшевы17 – похоронил, словно бы первенцами заложил основы Храма, который отстроил сын его, Шеломо. Хотя у нас так не принято, слава Создателю, это только у диких ханаанеев, да перизеев, да йевусеев18 так, да сколько их осталось под Иерушалаимом? Едва две деревни на запад, куда уходит вечером солнце…». Мысли старика бежали тихим потоком, словно маленький журчащий ручеек, и буря совсем не мешала ему думать.
«А сколько прожил-то Ахав, царь нечестивый и несчастный?», – подумалось старику, – «молодым ушел… эх!». И он положил на специальный низенький столик из оливкового дерева новый лист кожи, и вновь послышалось настойчивое поскрипывание тростникового пера:
«Засуха в Исраэле приняла воистину страшный облик. Ежедневно в столице умирали более десятка людей. Но если поставку питьевой воды удалось кое-как организовать, посылая караваны с большими глиняными кувшинами к озеру Киннерет, то полям, обширным и богатым полям Шомрона пришлось совсем плохо. Они высыхали, шла трещинами еще недавно черная и жирная земля, и вылезали на свет насекомые и ползучие гады, жаля всякого, кто пытался работать в поле. Урожай полег на корню, и не стало хлеба в Исраэле».
***
Йезевель вылезла из огромной каменной ванной, услужливые рабыни окутали немного располневшее тело царицы мягкими льняными полотенцами, впитывая капли драгоценной влаги с ее покатых плеч, тугих тяжелых грудей с лиловыми большими сосками, с черных прихотливо вьющихся волос у ее лона, которые она сама любила аккуратно подстригать бронзовыми острыми ножницами. Вода пахла миррой и ладаном, душистыми травами и смолами, привезенными из Иудеи – Йезевель любила эти запахи. Она потянулась всем телом, сплетя руки на затылке, так, что грудь бесстыдно выпятилась вперед, встряхнулась, как собака (рабыни отскочили от нее, зная о ее крутом и неожиданном нраве) и дала облачить себя в тонкое платье, ткань которого приятно ласкала тело. Она не видела, как дерутся рабыни, зачерпывая каждая своим кувшином воду, в которой она мылась, молча и яростно. Малый кувшин питьевой воды стоил в Шомроне как кувшин оливкового масла, и от людей шел противный запах, запах пота, грязных одежд, немытых подмышек и кала. Вода стала сокровищем, за которое готовы были люди Исраэля платить кровью. Впрочем, царицу это мало занимало.
Ахав, хмурый и насупленный, мерял широкими шагами пол зала для заседаний, вымощенный керамической финикийской плиткой. Узоры на плитке прихотливо свивались в ветви деревьев, на которых сидели птицы, а под ветвями журчали ручьи, и рыбаки ловили в них рыбу сетью. На ветвях качались красные спелые яблоки, искусно изображенные финикийскими мастерами. Стены залы украшали панно из слоновой кости, дорогой, привезенной из далеких земель Первым Западным торговым флотом Хирама – специальным отрядом кораблей особого водоизмещения, с канонической амфорой на крутом носу, смело утюжившем волны Великого Моря. Хирам, царь Тирский, удачно отдал замуж свою дочь – с тех пор, как Йезевель первый раз легла со своим царственным мужем, все морские порты Исраэля были отданы в откуп опытным тирским купцам. В Акко и Доре стояли пузатые корабли Хирама, и оттуда плавал его Второй Западный флот к далеким берегам неведомых земель, где люди ходили под себя как звери, где не знали человеческой речи, и где по ночам на огромных вершинах неведомых гор выпадал снег. Эти земли лежали еще дальше чем побережье далекого Мицраима, и там, кроме слонов с огромными бивнями, водилось необычные звери, и кричали в рощах неведомые птицы с хвостами из цветных перьев. Оттуда шло богатство царям Тира, и толстобрюхий важный Хирам одаривал своего неотесанного и неистового зятя-горца частицей этого богатства – за Йезевель в Шомрон пришло много слуг и рабов. Среди них прихотливо смешались искусные мастера и резчики по кости, гадатели, жрецы Ашейры и Баала Тирского, рабыни и проститутки, поэты, певцы и фокусники. Отец не мог и представить себе, чтобы его черноглазая, мягко ступающая красивыми ногами по земле, дочь жила в тоскливом горном гнезде, где скалы и бездны кругом, и где на покрытых низкими деревьями холмах растет мелкий и кислый виноград. Двор Ахава – и над этим его тесть хорошо поработал – стал одним из самых веселых царских дворов мира. Но засуха, третий год терзавшая страну, наложила отпечаток и на веселье Дома Слоновой Кости. Именно поэтому трепетавший от внутреннего ужаса, смешанного с яростью, мерял шагами Ахав просторную залу заседаний, в ожидании умных мыслей, которые приходили царю в голову именно в минуты полного сосредоточения.
Йезевель подошла к нему тихо-тихо, он ощутил спиной мягкие острия ее сосков, ласковую тяжесть тела, повернулся и обнял ее всю, крепко прижимая к себе родную горячую плоть, жарко пахнувшую травами и душистыми смолами, силой раскрыл губами ее губы и долго и жадно целовал ее. Их языки сплелись и начали вести свои игры, как два шаловливых козленка в густой благоуханной траве пастбищ. Забылось все – смерть широких полей, сухость бывших полноводными рек, предсмертный треск сухой листвы и недовольный ропот народа там внизу, где у стен дворца, у опустевшего бассейна, сидели под навесами горожане. Мягкая податливая влажность губ жены одуряла его. Так простоял Ахав довольно долго, наслаждаясь минутами полного одиночества и покоя. Но царская доля берет свое и в подобных минутах. Ахав с трудом оторвался от пряного поцелуя Йезевель, погладил ее по груди и – совсем невпопад, неожиданно для себя, сказал:
– А много ли воды входит в твою ванну, Йезевель?
Лицо царицы исказилось гримасой, она медленно, нарочно пользуясь своим родным финикийским наречием, ответила мужу
– Так ты предпочитаешь, чтобы я пахла как твои еврейки? Которые уже года три как не могут смыть с себя поганую месячную кровь как следует? Тебе полюбился запах этих коров? Так отчего ты целуешь меня, чистенькую, только что принявшую ванну? Тебе воды жаль?
Ахав примирительно замахал рукой
– Что ты говоришь такое? Да я просто… просто сейчас был совет, на котором мне рассказали, что плохо совсем с водой в Исраэле. И умирать начали люди от жажды и голода, потому что земля не родит как следует, потому что все засыхает на корню….
– Да пусть они все передохнут, твои израильтяне! Отчего они не роют колодцев и не ищут воду?
– Роют, дорогая, роют. Я приказал отбирать особых людей, чующих воду из под земли, но если и находят они место для колодца, вода оттуда выходит солоноватая и вонючая. Поливать ей посевы можно, а вот для питья она не годится.
– Я знаю, родной, отчего все эти беды свалились на твою голову – неожиданно мягко проворковала царица, – не перебил ты всех этих иудейских засланцев, которые приходят с юга в Исраэль и баламутят народ. Они рассказывают им небылицы про иудейского бога, который гневается на нас. Представляешь? Эти низкопробные дикари!
Царица подошла к окну и погрозила кулачком далеким горам Иудеи, чьи спины вздымались далеко на юге.
– Негодные твари, – продолжала она, – тупые, необразованные горцы! Что они понимают и что видели, сидя в своих горах? Грубые, грязные негодяи. Знаешь – она повернулась к мужу – кого они обвиняют в засухе?
– Нет, – покривил душой Ахав. Он слышал от соглядатаев, поставленных следить за народом, что недовольство царицей растет. Что ее ежедневные купания в воде, доставляемой из самого Киннерета, воде, что может напоить пару сот человек в жаркий день, стали причиной проклятий, произносимых людьми в его адрес, что рабыни собирают грязную воду после купания царицы и тайком продают ее.
– Твои тупые подданные говорят, что это я во всем виновата! – крикнула царица, и голос ее эхом зазвучал под сводами залы. – Я, твоя любимая жена! Я, принесшая этим болванам цивилизацию! Ты ведь знаешь, что только благодаря мне они оставили свои дикарские верования, и стали поклоняться Баалу, как делается во всем цивилизованном мире! Ну вот, скажи – тут она придвинулась к Ахаву и страстно зашептала – разве этот невидимый божок твоих предков спасет нас от засухи? Скорее, нет! Если народ будет слушать его пророков – нас ждет смерть. Прикажи выловить их всех и уничтожить!
Лоб Ахава прорезала морщина.
Он не верил в мощь Бога Иудеев. Он вообще не верил в богов. Неужели, думалось ему иногда, боги настолько ревнивы и глупы, что будут вмешиваться в дела людские? Неужели им нужно приносить жертвы? Только одно нравилось ему в культах Баала и Ашейры – те неуемные оргии, которые устраивались в их честь. Ахав любил окунуться в это буйство вместе со своей любимой, и никогда не возражал отведать в ее присутствии плоти одной из рабынь, побуждаемый к этому веселыми криками жены. После такого действа она отдавалась ему с еще большей охотой и жаром. Именно этим радовали Ахава привезенные супругой жрецы и жрицы. А насупленные аскеты-иудеи вызывали раздражение и ненависть своими проповедями, морализаторством и вечным призывом к покаянию. От них зубы сводило оскоминой как от кислого яблока. Мерзость!
Ахав поежился и передернул плечами.
– Так что же ты скажешь, мудрая моя жена? Выловить всех этих бородатых и косматых? Отрубить головы?
– Да, – яростно взвизгнула Йезевель, – всех! Всех до единого! Отруби им головы, разруби животы, отрежь их вялые срамные части и брось собакам! Ни одного иудейского выродка не должно быть в Исраэле! Это они своими воплями мешают молитвам праведных жрецов Баала достичь ушей богов!
Ахав кивнул. Хлопнул в ладоши три раза. Никто не отозвался. Тогда Ахав снова хлопнул в ладоши, раздраженно мотнул упрямой волосатой головой. На зов явился раб с письменными принадлежностями, усердно поклонился и сел, сложив ноги особым образом и положив на них дощечку с куском готовой кожи и тростинку.
– Пиши, – сказал царь, чеканя каждое слово, – именем великих богов Баала, Ашейры, Баал-Зебуба, Ямма, Мелькарта и Анат, я, царь Исраэля, Ахав бен Омри повелеваю сегодня, пятого дня месяца Эйтаним.
Тут Ахав вновь наморщил лоб, промедлил мгновение и продолжил
– Всех пророков так называемого Бога Исраэля и Иудеи – по мере их появления – изловить. Связать крепко, дабы они не могли убежать, бить палками по ногам, дабы перебить кости. Доставить в дворцовую тюрьму, где им учинят подобающую казнь. Каждому, кто скроет у себя пророка враждебной веры – смерть через побиение камнями. Каждому, кто увидит пророка и не сообщит о нем – сто плетей воловьей кожи.
По мере того, как Ахав читал свой указ, губы Йезевель растягивались в улыбке, она испытывала чувство почти плотского наслаждения. Под конец она не вытерпев подошла к мужу и прижалась к нему сзади, словно бы сливаясь с ним единой плотью, и, казалось, губы ее шептали вслед его губам:
– При искоренении ереси иудейской каждому, кто проявил рвение будет наградой три шекеля19 серебра и шекель золота чистого, и имена этих людей запишут на парадной стеле, которую я, Ахав, прикажу поставить на площади перед дворцом.
И тогда Йезевель запела, неожиданно, глубоким грудным голосом, дрожащим и полным, круглым и нежным, как ее грудь:
Ашейра, Ашейра, красавица с длинными ресницами,
Стоящая на льве, неистовая в любви,
Кровью и соком любовным истекающая,
Ласки и крики в ночи издающая,
Врагов своих наказующая,
Руки твои горячие да обовьются вкруг шеи моей,
Губы твои алчущие да коснутся моих сухих губ,
И пронзит копье твое, карающее и тяжкое,
Вражеские стаи демонов и лжебогов чужих…
Она продолжала петь, и неслышно упала на пол одежда ее, открывая сверкающую наготу и смуглую страстную плоть ее, и Ахав вновь забыл обо всем, невидимой рукой похоти брошенный, словно камень из пращи, к этому роскошному, чисто вымытому ароматному телу.
***
Овадьягу, тихий и незаметный царедворец, ведавший царскими писарями и распространением указов, сидел в своей небольшой комнате в дворцовой пристройке. В его руках дрожал лист тонкой разлинованной кожи, на котором только что умелый раб-писец записал справа-налево – по финикийскому образцу – новый царский указ. Овадьягу снял с себя полотняную белую шапочку и вытер со лба пот. Раскаленное солнечное пятно на полу комнатки медленно ползло к его ногам. Солнце, натворившее бед за день, уходило за пологие холмы, понижавшиеся к далекому берегу Великого моря. Указ царский означал одно – Овадьягу должны были побить камнями. Уже три недели скрывал он в пещере за тысячу и триста локтей20 от города нескольких пророков Бога Единого, прятавшихся от беды, которую они сами и предрекли себе. «Она убьет нас, Овадьягу» – говорили они ему еще два месяца назад, – «ведь кто будет виноват в засухе, как не народ иудейский»? Тайком ночью носил им добрый Овадьягу воду и жесткий хлеб. Те не роптали на неудобства. Принесенной водой они ухитрялись помыться, выпивая лишь несколько глотков. Хлеб съедали жадно, собирая пальцем крошки. И молились три раза в день. Тихо-тихо, так, что только губы их шевелились.
– Не бойся, Овадьягу, – говорили они начальнику над писцами – скоро придет тот день, когда благодатный дождь пришлет Господь на грешную землю Исраэля. Скоро придет. Только ты молись и не забывай Бога Единого. Ибо защитит он каждого, кто просит милости Его.
«А как мне кланяться финикийской мерзости?» – думал про себя Овадьягу, – «когда как погляжу на жрецов их, гадливо становится. Вот они пляшут, обнаженные, вертясь волчком, припадая к земле как гиены, воя в небеса, словно шакалы? А некоторые делают себе рога железные и бодают друг-дружку, или мечами себя колют и режут до крови… Нет, нехороший у них культ, неправильный, беспокойный, неумный какой-то!»
Овадьягу помнил еще отца своего, тайком молившегося утром, повернувшись в сторону недалекого Иерусалима, помнил мать, отделявшую кусок теста, когда перед святым днем Субботним делала она лепешки. Соседи злобно посмеивались над ними, называя разными браными именами, а как-то донесли о них начальнику царской охраны. С тех пор Овадьягу силой отняли у родителей и не разрешали видеться с ними, взяли на обучение в школу писцов царских, мать вскоре умерла, а от отца, сошедшего с ума и побиравшегося на базаре у южных ворот Овадьягу видел редко, и тот не узнавал в аккуратно одетом и пахнущем благовониями царском чиновнике своего сына. А ведь когда-то, и Овадьягу хорошо это знал, все исраэльтяне молились Богу Единому, тогда, когда были они с Иудеей одним царством, и правили ими мудрые цари Давид и Соломон. Много воды утекло с тех времен, много раздоров и распрей прошли кровавыми годами в среде народа. И стали Исраэль и Иудея ненавидеть друг-друга. А потом пришла царица Йезевель, и с ней – сотни жрецов Баала и Ашейры. Столбы священные поставили они на высотах Шомрона, где приносились жертвы кровавые. По слухам, и детей-первенцев приносили в жертву жрецы Бааловы. И вид у них был непотребный – они гладко брили бороду и голову, и волосы на теле выстригали как женщины, и глаза свои подводили сурьмой и синькой, и лежали друг с другом, как мужчина с женщиной. Тьфу, мерзость!
Овадьягу встрепенулся и тряхнул головой, отгоняя тяжелые мысли. Ослик, на котором он приехал, протяжно закричал, словно подзывая хозяина, и бил себя по бокам хвостом, отгоняя мух. Вечер, сухой и полный безумия, наваливался сверху на Шомрон, мгла спускалась с Моавских гор, сухой ветер свистнул в ущелье, швырнул пригоршней песка, заскрипевшего на зубах. На соседнем холме, где стояла грубо выпиленная из дерева Ашейра, деревянный столб, повторяющий очертания женской фигуры, послышался мерный голос тимпанов и барабанчиков, взвизгнула дудка. Там начиналась ночная служба богине. Овадьягу заторопился к ослику, погладил его теплую морду, с трудом влез на худую спину, поморщился от боли в заднице – хребет ослиный сильно давил на крестец. Ослик перебирал тонкими ногами, щелкал копытцами по камням. Писец ехал, жмурясь от длинных лучей склонявшегося за горизонт солнца. Неожиданно в сухом мертвящем воздухе, в такт взвизгиваниям дудок, раздававшимся эхом над долиной, послышался стук копыт. Навстречу Овадиягу появились трое всадников, лошади шли мягкой иноходью. Остановили лошадей. В одном из освещенных багряницей заходящего солнца людей писец сразу узнал царя Ахава.
Овадиягу кубарем скатился с костлявой ослиной спины, подбежал к Ахаву, задрав лицо кверху, с ужасом вглядываясь в искаженные черты царского лика. От Ахава несло вином и потом, он качался в седле, тонкая струйка слюны сбегала по подбородку. Никогда Овадиягу не видел великого воина в таком жалком и совсем не царском виде.
– Смерть, Овадья, – прохрипел царь, – смерть нам всем наступает. Кровью упился я, и вином молодым21 – ибо не стало воды в Израиле. К кумирам Ашейры направился я, как сказала мне супруга моя, мудрейшая из мудрых, и там танцевал вокруг статуй вместе со жрецами. А потом они повалили наземь молодого телка, и старший надрезал ему шейную вену, и я пил, и они пили, а кровь такая вкусная!..
Ахав дергался всем телом, голос его сорвался, он завыл по-шакальи и впился ногтями в лицо, разрывая кожу.
– Крови хочу! И они, они все хотят моей крови! Они кругом, они умирают от жажды! Они псы, они сожрут меня и упьются кровью моей, ибо жаждут, солнце иссушило их головы, младенцы их дохнут как мухи – а они ждут!
Он соскочил с коня, шатаясь, доверительно оперся о плечо Овадьягу, задышал ему в лицо гадким кровяным запахом, задергался, запричитал булькающим шепотом
– Жрецы, люди святые, молятся Баалу, Баалу – владыке земли, Ададу – владыке неба, Ашейре, богине войн, молятся, тучных быков закалывают, а дождя нет! Нет дождя, Овадиягу!!! Скоро мы все погибнем, а что делать? Что делать, старый мой писец? Ты, ты, которого я знаю, как человека неглупого, скажи… что делать?
Шепот его стал зловещим.
– Может, нам других жрецов позвать-то? Может, не надо было убивать жрецов Бога Единого? Авось, Боженька смилостивится, дождик пошлет, а? Ну, Овадиягу, найди мне одного хотя бы жреца, или пророка из Иудеи – пусть заклянет и вымолит дождик? А я его – так и быть – не казню, велю помиловать, а?
Глаза Ахава смотрели с прищуром, и, хотя они помутнели от безумия, взгляд царский, словно шило сапожника, входил в кожу, проникал в голову, бродил между ребер и окутывал царедворца слизкой неприятной, почти физический ощутимой, пеленой.
Овадьягу затрясся от страха – если царь узнал про спрятанных в пещерах пророков, долгими пытками будут казнить Овадьягу, отрежут пальцы, бросят в яму со змеями, будут измываться и поливать раны помоями, ох, не дай Бог, не дай Бог, а что же делать? Овадьягу набрал полную грудь воздуха, резко выдохнул, и еще раз пристально взглянул в безумные царские глаза.
– Если я приведу к тебе пророка, о, царь, – спросил он, – ты не велишь казнить меня?
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке