Наташа шепнула Николаю, что Вера уже расстроила Соню, украв у нее стихи и наговорив ей неприятностей. Николай покраснел и тотчас решительным шагом подошел к Вере и шепотом стал говорить ей, что ежели она посмеет сделать что-нибудь неприятное Соне, то он будет ее врагом на всю жизнь. Вера отговаривалась, извинялась и замечала так же шепотом, что неприлично говорить об этом, указывая на гостей, которые, заметив, что между братом и сестрой была какая-то неприятность, удалились от них.
– Мне все равно, я при всех скажу, – говорил почти громко Николай, – что у тебя дурное сердце и что ты находишь удовольствие вредить людям.
Окончив это дело, Николай, еще дрожа от волнения, отошел в дальний угол комнаты, где стояли Борис с Пьером. Он сел подле них с решительным и мрачным видом человека, который теперь на все готов и к которому лучше не обращаться ни с каким вопросом. Пьер, однако, со всегдашнею рассеянностью не замечая его состояния души и находясь в самом благодушном состоянии, которое было усилено еще приятным впечатлением музыки, которая всегда сильно действовала на него, несмотря на то, что он никогда не мог взять не фальшивя ни одной нотки, Пьер обратился к нему:
– Как вы славно спели! – сказал он.
Николай не отвечал.
– Вы каким чином поступаете в полк? – спросил он, чтобы спросить еще что-нибудь.
Николай, не соображая, что Пьер был нисколько не виноват в неприятности, сделанной ему Верой, и в надоевшем ему приставании Жюли, зло посмотрел на него.
– Мне предлагали хлопотать о зачислении меня камер-юнкером, и я отказался, потому что хочу быть обязанным только своему достоинству положением своим в войске, а не сесть на голову людям, достойнее меня. Я иду юнкером, – прибавил он, очень довольный тем, что сразу умел показать новому знакомому свое благородство и употребить военное выражение: «сесть на голову», – которое он только что подслушал у полковника.
– Да, мы всегда спорим с ним, – сказал Борис. – Я не нахожу ничего несправедливого поступить прямо майором. Ежели ты не достоин этого чина, – тебя выключат, а достоин, то ты скорее можешь быть полезен.
– Ну, да ты дипломат, – сказал Николай. – Я считаю это злоупотреблением для себя и не хочу начинать злоупотреблением.
– Вы совершенно, совершенно правы, – сказал Пьер. – Что это, музыканты? Танцевать будут? – робко спросил он, услышав звуки настраивания. – Я ни одному танцу никогда не мог выучиться.
– Да, кажется, маменька велела, – отвечал Николай, весело оглядывая комнату и мысленно выбирая свою между дамами. Но в это время он увидал кружок, собравшийся около Берга, и вернувшееся к нему хорошее расположение духа опять заменилось мрачным ожесточением.
– Ах, прочтите, господин Берг, вы так хорошо читаете, это, должно быть, очень поэтично, – говорила Жюли Бергу, который держал в руке бумажку. Николай увидал, что это были его стихи, которые Вера, из мщенья, показала всему обществу. Стихи были следующие:
Прощание гусара
Не растравляй меня разлукой,
Не мучь гусара своего;
Гусару сабля будь порукой
Желанья счастья твоего.
Мне нужно мужество для боя,
Еще нужней для слез твоих,
Хочу стяжать венец героя,
Чтобы сложить у ног твоих.
Написав стихи и передав их предмету своей страсти, Николай думал, что они прекрасны, теперь же он вдруг находил, что они чрезвычайно дурны и, главное, смешны. Увидав Берга со своими стихами в руках, Николай остановился, ноздри его раздулись, лицо побагровело, и он, сжав губы, быстрыми шагами и с решимостью размахивая руками, направился к кружку. Борис, вовремя увидав намерение, перерезал ему дорогу и взял за руку.
– Послушай, это будет глупо.
– Оставь меня, я его проучу, – порываясь вперед, говорил Николай.
– Он не виноват, пусти меня.
Борис подошел к Бергу.
– Эти стихи написаны не для всех, – сказал он, протягивая руку. – Позвольте!
– Ах, это не для всех! Мне Вера Ильинична дала.
– Это так прекрасно, тут есть что-то очень мелодичное, – сказала Жюли Ахросимова.
– «Прощанье гусара», – сказал Берг и имел несчастие улыбнуться.
Николай уже стоял перед ним, держа близко к нему свое лицо и глядя на него разгоряченными глазами, которые, казалось, насквозь пронзали несчастного Берга.
– Вам смешно? Что вам смешно?
– Нет, я ничего не знал, что это вы…
– Какое вам дело, я или не я? Читать чужие письма не благородно.
– Извините, – сказал Берг, краснея и испуганно.
– Николай, – сказал Борис, – мсье Берг не читал чужих писем… Ты теперь наделаешь глупостей. Послушай, – сказал он, кладя в карман стихи, – поди сюда, мне нужно с тобой поговорить.
Берг тотчас же отошел к дамам, а Борис с Николаем вышли в диванную. Соня выбежала за ними.
Через полчаса вся молодежь уже танцевала экосез, и Николай, переговорив в диванной с Соней, был такой же веселый и ловкий танцор, как и всегда, сам удивлялся своей вспыльчивости и досадовал на свою неприличную выходку.
Всем было очень весело. И Пьеру, путавшему фигуры и танцевавшему под руководством Бориса экосез, и Наташе, почему-то помиравшей со смеху каждый раз, как она взглядывала на него, чем он был очень доволен.
– Какой он смешной и какой славный, – сказала она сначала Борису, а потом прямо в глаза заговорила самому Пьеру, наивно снизу глядя на него.
В середине третьего экосеза зашевелились стулья в гостиной, где играли граф и Марья Дмитриевна, и большая часть почетных гостей и старички, потягиваясь после долгого сиденья и укладывая в карманы бумажники и кошельки, выходили в двери залы. Впереди шла Марья Дмитриевна с графом, оба с веселыми лицами. Граф с шутливою вежливостью, как-то по-балетному, подал округленную руку Марье Дмитриевне. Он выпрямился, и лицо его озарилось особенною молодецко-хитрою улыбкой, и как только дотанцевали последнюю фигуру экосеза, он ударил в ладони музыкантам и закричал на хоры, обращаясь к первой скрипке.
– Семен! Данилу Купора знаешь?
Это был любимый танец графа, танцованный им еще в молодости (Данила Купор была собственно одна фигура англеза.)
– Смотрите на папу, – закричала на всю залу Наташа, пригибая к коленам свою кудрявую головку и заливаясь своим звонким смехом по всей зале.
Действительно, все, что только было в зале, с улыбкою радости смотрело на веселого старичка, который рядом с своею сановитою дамой, Марьей Дмитриевной, бывшей выше его ростом, округлял руки, в такт потряхивал ими, расправлял плечи, вывертывал ноги, слегка притопывая, и все более и более распускавшеюся улыбкой на своем круглом лице приготовлял зрителей к тому, что будет. Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой – женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.
– Батюшка-то наш! Орел! – проговорила няня из одной двери.
Граф танцевал хорошо и знал это, но его дама вовсе не умела и не хотела хорошо танцевать. Ее огромное тело стояло прямо с опущенными вниз мощными руками (она передала ридикюль графине), только одно строгое, но красивое лицо ее танцевало. Что выражалось во всей круглой фигуре графа, у Марьи Дмитриевны выражалось лишь в более и более улыбающемся лице и вздрагивающем носе. Но зато, ежели граф, все более и более расходясь, пленял зрителей неожиданностью ловких вывертов и легких прыжков своих мягких ног, Марья Дмитриевна, малейшим усердием при движении плеч или округлении рук, в поворотах и притоптываньях, производила не меньшее впечатление по заслуге, которую ценил всякий при ее тучности и всегдашней суровости. Пляска оживлялась все более и более. Визави не могли ни на минуту обратить на себя внимания и даже не старались о том. Все было занято графом и Марьей Дмитриевной. Наташа дергала за рукава и платье всех присутствовавших, которые и без того не спускали глаз с танцующих, и требовала, чтобы смотрели на папеньку. Граф в промежутках танца тяжело переводил дух, махал и кричал музыкантам, чтоб они играли скорей. Скорее, скорее и скорее, лише, лише и лише развертывался граф, то на цыпочках, то на каблуках носясь вокруг Марьи Дмитриевны, и, наконец, повернув свою даму к ее месту, сделал последнее па, подняв сзади кверху свою мягкую ногу, склонив вспотевшую голову с улыбающимся лицом и округло размахнув правою рукой среди грохота рукоплесканий и хохота, особенно Наташи. Оба танцующие остановились, тяжело переводя дыхание и утираясь батистовыми платками.
– Вот как в наше время танцевали, моя милая, – сказал граф.
– Ай да Данила Купор! – тяжело и продолжительно выпуская дух, сказала Марья Дмитриевна.
В то время как у Ростовых танцевали в зале шестой англез под звуки от усталости фальшививших музыкантов и усталые официанты и повара готовили ужин, рассуждая между собой, как могут господа так беспрестанно кушать, – только что откушали чай, опять ужинать, – в это время с графом Безуховым сделался шестой уже удар, доктора объявили, что надежды к выздоровлению нет, больному дана была глухая исповедь и причастие, делали приготовления для соборования, и в доме была суетня и тревога ожидания, обыкновенные в такие минуты. Вне дома, за воротами, толпились, скрываясь от подъезжавших экипажей, гробовщики, ожидая богатого заказа на похороны графа. Главнокомандующий Москвы, который беспрестанно присылал адъютантов узнавать о положении графа, в этот вечер сам приезжал проститься с одним из представителей века Екатерины. Говорили, что больной кого-то искал глазами и требовал. И за Пьером, и за Анной Михайловной был послан лакей верхом.
Великолепная приемная комната была полна. Все почтительно встали, когда главнокомандующий, пробыв около получаса наедине с больным, вышел оттуда, слегка отвечая на поклоны и стараясь как можно скорее пройти мимо устремленных на него взглядов докторов, духовных лиц и родственников. Князь Василий, похудевший и побледневший за эти дни, шел с ним рядом, и все видели, как главнокомандующий пожал ему руку и что-то несколько раз тихо повторил ему.
Проводив главнокомандующего, князь Василий сел в зале один на стул, закинул высоко ногу на ногу, на коленку упирая локоть и рукою закрыв глаза. Все видели, что ему тяжело, и никто не подходил к нему. Посидев так несколько времени, он встал и непривычно поспешными шагами, оглядываясь кругом не то сердитыми, не то испуганными глазами, пошел через длинный коридор на заднюю половину дома к старшей княжне.
Находившиеся в слабо освещенной комнате неровным шепотом говорили между собой и замолкали каждый раз, и полными вопроса и ожидания глазами оглядывались на дверь, которая вела в покои умирающего и издавала слабый звук, когда кто-нибудь выходил из нее или входил в нее.
– Предел человеческий, – говорил старичок, духовное лицо, даме, подсевшей к нему и наивно слушавшей его. – И предел положен, его же не прейдеши.
– Я думаю, не поздно ли соборовать? – прибавляя духовный титул, спрашивала дама, как будто не имея на этот счет никакого своего мнения.
– Таинство, матушка, великое, – отвечало духовное лицо, проводя руками по лысине, по которой пролегало несколько прядей зачесанных полуседых волос.
– Это кто же? Сам главнокомандующий был? – спрашивали в другом конце комнаты. – Какой моложавый…
– А седьмой десяток! Что, говорят, граф-то не узнает уж? Хотели соборовать.
– Я одного знал, семь раз соборовался.
Вторая княжна только вышла из комнаты больного с заплаканными глазами и села подле Лоррена, молодого, знаменитого доктора, француза, который в грациозной позе сидел подле портрета Екатерины, облокотившись на стол.
– Прекрасная, – говорил доктор, отвечая на вопрос о погоде, – погода, княжна, и потом, Москва так похожа на деревню.
– Не правда ли? – сказала княжна, вздыхая. – Так можно ему пить?
Лоррен задумался.
– Он принял лекарство?
– Да.
Доктор посмотрел на брегет.
– Возьмите стакан отварной воды и положите щепотку (он своими тонкими пальцами показал, что значит щепотку) кремортартари.
– Не пило слушай, – говорил немец-доктор адъютанту, – чтопи с третий ударом живь остался.
– А какой свежий был мужчина! – говорил адъютант. – И кому пойдет это богатство? – прибавил он шепотом.
– Охотники найдутся, – улыбаясь, отвечал немец.
Все опять оглянулись на дверь: она скрипнула, и вторая княжна, сделав питье, показанное Лорреном, понесла больному. Немец-доктор подошел к Лоррену.
– Еще, может, дотянется до завтрашнего утра? – спросил немец, дурно выговаривая по-французски.
Лоррен, поджав губы, строго и отрицательно помахал пальцем перед своим носом.
– Сегодня ночью, не позже, – сказал он тихо, с приличною улыбкой самодовольства в том, что он ясно умеет понимать и выражать положение больного, и отошел.
Между тем князь Василий отворил дверь в комнату княжны. В комнате было полутемно, только две лампадки горели перед образами и хорошо пахло куреньем и цветами. Вся комната была уставлена мелкою мебелью шифоньерок, шкапчиков, столиков. Из-за ширм виднелись белые покрывала высокой пуховой кровати. Собачка залаяла.
– Ах, это вы, кузен.
Она встала и оправила волосы, которые у нее всегда, даже теперь, были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.
– Что, случилось что-нибудь? – спросила она. – Я уже так напугалась.
– Ничего, все то же, я только пришел договорить с тобой, Катишь, о деле, – проговорил князь, устало садясь на кресло, с которого она встала. – Как ты нагрела, однако, – сказал он, – ну, садись сюда, поговорим.
– Я думала, не случилось ли что? – сказала княжна и с своим неизменным, спокойным и строгим каменным приличием села против князя, готовясь слушать.
– Ну что, моя милая? – сказал князь Василий, взяв руку княжны и пригибая ее по своей привычке книзу.
Видно было, что это «ну что» относилось ко многому такому, что, не называя, они понимали оба.
О проекте
О подписке